Полная версия
Повелитель света
– И я донесу на вас, дядюшка, – на вас и на ваших сподвижников! Я выведу вас на чистую воду!
– Ты не в себе! Совершенно свихнулся! Может, уже замолчишь? Это ж надо такое придумать!
Лерн расхохотался во все горло, но, уж и не знаю почему, выражение его глаз испугало меня, и я пожалел о сказанном. Он между тем продолжал:
– Послушай, Николя, не бери в голову. Ты славный парень! Дай-ка мне руку – вот так. Ты всегда найдешь во мне своего старого дядю, который тебя крепко любит. Конечно же, это неправда: я вовсе не разорен, и мой наследник что-то наверняка получит… если поступит согласно моей воле. Но… в том-то и дело, что, как мне кажется, тебе бы лучше здесь не оставаться… Здесь нет ничего такого, что могло бы послужить развлечением для человека твоего возраста, Николя. Сам же я весь день занят.
Теперь профессор мог говорить сколько его душе было угодно. Лицемерие сквозило во всех его словах; он оказался Тартюфом, так что щадить его не стоило, а, наоборот, следовало разоблачить: я решил, что не уеду, пока вполне не удовлетворю своего любопытства. Поэтому я перебил его.
– Ну вот, – сказал я обиженным тоном, – вы снова поднимаете вопрос о наследстве, чтобы уговорить меня покинуть Фонваль. Определенно, вы мне больше не доверяете.
Он помотал головой – всё, мол, не так. Я продолжал:
– Позвольте мне, наоборот, остаться тут, дядюшка, чтобы мы могли возобновить нашу дружбу. Мы оба в этом нуждаемся.
Лерн нахмурил брови, потом шутливо сказал:
– Что – все вынашиваешь планы доноса?
– Вовсе нет! Но не гоните меня от себя, не то вы очень меня огорчите, и, по правде сказать, – добавил я тоже шутливым тоном, – я уже не буду знать, что и думать…
– Перестань! – резко воскликнул дядюшка. – У тебя нет ни малейших оснований предполагать что-либо плохое – тут ничем подобным даже и не пахнет!
– Охотно верю. И все же у вас есть тайны, но это ваше право – иметь их. Если я и заговорил с вами о них, то лишь потому, что должен был это сделать, чтобы уверить вас: я буду относиться к ним с уважением.
– Есть всего лишь одна тайна. Одна-единственная! И ее цель благородна и благодетельна! – чуть ли не по слогам произнес дядюшка, вдруг оживившись. – Слышишь – одна-единственная! И это – тайна нашей работы: всеобщее благоденствие, слава, несметное богатство… Но пока обо всем этом нужно молчать… Да и какие тут могут быть тайны? Всем известно, что мы здесь и что мы здесь работаем! Во всех газетах об этом писали. Какая же это тайна?
– Успокойтесь, дядюшка, и определите сами, как мне вести себя у вас. Отдаю себя в ваше полное распоряжение.
Лерн снова погрузился в размышления.
– Ну хорошо, – сказал он, подняв наконец голову, – пусть будет так. Ты всегда был мне родным, и я не могу тебя оттолкнуть. Это значило бы отречься от всего прошлого. Оставайся тут, но вот на каких условиях.
Наш труд почти окончен. Когда опыты подтвердят наше открытие, мы опубликуем его, и весь мир узнает о нем сразу. До того времени я не хочу, чтобы кто-нибудь проведал что бы то ни было о ходе наших работ, потому что сообщение о не увенчавшихся успехом опытах может дать подсказку нашим конкурентам, которые могут опередить нас. Я не сомневаюсь в том, что ты умеешь хранить тайны, но предпочитаю не искушать тебя и поэтому прошу тебя для твоего же блага ничего не выведывать, для того чтобы нечего было скрывать.
Повторюсь: для твоего же блага. И не только потому, что легче не копаться в том, в чем не надо, чем молчать, но также и по следующим причинам.
Наше предприятие, в конце концов, – вполне коммерческое. Деловой человек твоего склада мне впоследствии очень пригодится. Мы разбогатеем, племянничек, мы будем обладать миллиардами. Но для этого ты должен дать мне возможность создать фундамент для нашего богатства; ты с сегодняшнего дня должен быть тактичным и беспрекословно подчиняться моим распоряжениям, чтобы оказаться достойным занять место моего компаньона.
Кроме того, я – не единственный участник этого предприятия. Тебя могли бы заставить раскаяться в неповиновении тем правилам, которые я тебе предписываю… раскаяться… жестоко… более жестоко, чем ты можешь себе это вообразить.
Поэтому будь безучастен ко всему, племянничек. Старайся ничего не видеть, не слышать и не понимать, если хочешь быть миллионером и… остаться… в живых.
Но имей в виду, что безучастность вовсе не легкая добродетель, особенно в Фонвале… Как раз этой ночью по недосмотру вырвалось на свободу нечто такое, что не должно было там оказаться.
При этих словах Лерна вдруг охватил страшный гнев. Он угрожающе протянул кулаки в пустоту и пробурчал сквозь зубы:
– Тупой осёл – вот он кто, этот Вильгельм!
Теперь я окончательно убедился, что тайна была значительна и что раскрытие ее обещает мне много любопытного и неожиданного. Что же касается обещаний доктора, то я им придавал так же мало значения, как и угрозам, а рассказ его не возбудил во мне ни алчности, ни страха – чувств, на которых дядюшка хотел сыграть, добиваясь от меня послушания.
Я холодно спросил:
– Больше вы ничего от меня не требуете?
– Не совсем так. Но тут пойдет речь о… запрете иного характера, Николя. Видишь ли, сейчас в замке я тебя кое-кому представлю – одной особе, которую я приютил у себя… юной девушке…
Я посмотрел на него с удивлением, и Лерн догадался, в чем я его заподозрил.
– О нет! – воскликнул он. – Я отношусь к ней с отцовской любовью, и никак иначе. Но все же я ею очень дорожу, и мне было бы крайне неприятно, если бы ее чувство ко мне вытеснило другое, которое я уже не могу рассчитывать внушить. Короче, Николя, – пробормотал он поспешно, словно чего-то стыдясь, – я требую от тебя поклясться, что ты не станешь ухаживать за моей протеже.
Огорченный таким унижением, а еще больше его бестактностью, я, однако, подумал, что ревность без любви встречается так же редко, как дым без огня.
– За кого вы меня принимаете, дядюшка? Достаточно и того, что я у вас в гостях…
– Ладно, ладно. Я прекрасно знаю свою физиологию и как с ней управляться. Итак, могу я рассчитывать на тебя?.. Клянешься мне в этом?.. Прекрасно… Что же касается ее, – добавил он с самодовольной улыбкой, – то пока что я спокоен. Не так давно она имела возможность увидеть, как я обращаюсь с ее поклонниками… Не советую тебе испытать это на себе.
Поднявшись со скамьи, держа руки в карманах, а трубку в зубах, Лерн смотрел на меня с насмешкой и вызовом. Этот физиолог внушал мне непреодолимое отвращение.
Мы продолжили нашу прогулку по парку.
– Кстати, ты говоришь по-немецки? – спросил вдруг профессор.
– Нет, дядюшка, владею только французским и испанским.
– По-английски тоже не говоришь? Не слишком-то шикарно для будущего короля торговли! Не многому тебя научили.
«Рассказывайте другим, дядюшка, морочьте других!.. Я начал с того, что широко раскрыл глаза, потому что вы велели их зажмурить, и прекрасно увидел по вашему довольному лицу, что вы недовольны только на словах».
* * *Мы дошли до конца парка, следуя вдоль утесов, и увидели оба боковых крыла замка, такие же ветхие, как и фасад.
Как раз в эту минуту я обратил внимание на какую-то ненормальную птицу: это был голубь, который летел с необыкновенной быстротой и, описывая над нашими головами постоянно уменьшавшиеся круги, все ускорял свой полет.
– Видишь те розы, что растут на тернистом кусте? Очень красивые и интересные, – сказал дядюшка. – Из-за отсутствия ухода на них снова появились шипы.
– Какой странный голубь! – заметил я.
– Да посмотри же ты на цветы, – не отступал Лерн.
– Такое впечатление, что у него в голове дробинка… Так случается иногда на охоте. Он будет подниматься все выше и выше, а потом упадет с очень большой высоты.
– Не будешь смотреть под ноги – за что-нибудь зацепишься, упадешь и расцарапаешь себе лицо о шипы. Берегись, друг мой!
Это любезное предупреждение было сказано угрожающим тоном, совершенно не соответствовавшим смыслу слов.
Птица же в это время, достигнув центра спирали, не стала подыматься, как я ожидал, а начала снижаться, делая странные скачки и кувыркаясь через голову. Она ударилась об утес недалеко от нас и упала мертвой в кустарник.
Почему профессор вдруг сделался еще беспокойнее? Отчего он ускорил шаг? Вот вопросы, которые я задавал себе, как вдруг трубка выпала у него изо рта. Бросившись вперед, чтобы поднять ее, я не мог скрыть охватившего меня изумления: он перекусил трубку, стиснув в бешенстве зубы.
Инцидент закончился каким-то немецким словом – должно быть, ругательством.
* * *Уже двигаясь обратно, в направлении замка, мы увидели, что в нашу сторону бежит какая-то толстуха в синем переднике.
По-видимому, с такой скоростью ей доводилось передвигаться крайне редко, и это было весьма нелегко, телеса ее тряслись, и она крепко-накрепко обхватила себя руками, точно прижимала какую-то драгоценную, вырывающуюся из рук, слишком большую ношу. Увидев нас внезапно, она остановилась как вкопанная – что на первый взгляд казалось совершенно невозможным – и как будто хотела повернуть назад. Все же она решилась двинуться вперед, чрезвычайно сконфуженная, с выражением пойманной врасплох школьницы на лице. Она предчувствовала свою участь.
Лерн набросился на нее:
– Барб! Что вы здесь делаете? Забыли, что я запретил вам выходить за пределы пастбища? Кончится тем, что я выставлю вас из замка, Барб, но прежде накажу, сами знаете!
Толстуха жутко перепугалась. Она жеманно опустила глаза, поджала губы и закудахтала объяснения: она, мол, увидела из кухни падение голубя и подумала, что он поможет ей разнообразить меню. Ведь приходится ежедневно есть одно и то же.
– Да и потом, – добавила она с глуповатой улыбкой, – я и подумать не могла, что вы в саду, – была уверена, что вы в ла…
Увесистая пощечина прервала ее на этом слоге – начальном слова «лабиринт», как я заключил.
– Да вы что, дядюшка! – негодующе воскликнул я.
– Послушайте, вы! Или оставьте меня в покое, или убирайтесь вон! Поняли?
Барб была в таком ужасе, что даже не смела заплакать во весь голос: от сдерживаемых рыданий она лишь икала. Она страшно побледнела; костистая рука Лерна оставила на ее щеке ярко-красный след.
– Ступайте, возьмите в сарае багаж этого господина и отнесите в львиную комнату.
(Эта комната находилась на втором этаже западного крыла.)
– А нельзя мне занять ту, которую я занимал всегда, дядюшка?
– Это которую?
– Как это – которую? Ну ту, что на первом этаже… желтую, в восточном крыле, неужто забыли?
– Нет, – сухо отрезал Лерн. – Та занята. Ступайте, Барб.
Кухарка унеслась в замок так быстро, как только могла, поддерживая обеими руками дородную грудь, а нам дав возможность любоваться другой стороной ее грузной фигуры, колыхавшейся от быстрого бега.
* * *Справа зеленел заросший пруд. Когда мы поравнялись с ним, наше отражение утонуло в нем, словно сон в летаргии. Меня охватывало все большее и большее удивление.
И все же я постарался ничем не выказать своего изумления при виде новой большой постройки из серого камня, примыкавшей одной стороной к утесу. Постройка эта состояла из двух зданий, разделенных небольшим двориком; двор этот был закрыт от чужих взглядов стеной с воротами посредине, которые в данный момент тоже были закрыты, но оттуда доносилось клохтанье и даже раздался лай собаки, по-видимому почуявшей наше присутствие.
Я отважился прозондировать почву:
– Не покажете мне вашу ферму?
Лерн пожал плечами:
– Возможно.
Потом, повернувшись к дому, позвал:
– Вильгельм, Вильгельм!
Немец с лицом как солнечные часы открыл слуховое окно и высунулся в него. Профессор принялся его ругать на его родном языке так свирепо, что бедняга дрожал всем телом.
«Черт возьми! – сказал я себе. – Вероятно, это по его вине, по его недосмотру, как раз этой ночью вырвалось на свободу нечто такое, чего тут быть не должно».
Когда дядюшка окончил выговор, мы пошли дальше вдоль пастбища. На пастбище находились черный бык и четыре разномастные коровы. Все это стадо без видимой причины эскортировало нас во время нашей прогулки вдоль пастбища. Мой ужасный родственник развеселился:
– Вот, Николя, позволь представить тебе Юпитера. Белая – это Европа, рыжая – Ио, белокурая – Атор, а вот эта, последняя, в очаровательном наряде – можешь называть его каким угодно, дружок: молочным с чернильными пятнами или же угольным с меловыми полосами, – Пасифая.
Этот экскурс в область легкомысленной мифологии заставил меня улыбнуться. По правде сказать, я готов был ухватиться за первый представившийся предлог, чтобы немного рассеяться; у меня была чисто физическая потребность в этом. Кроме того, я так проголодался, что мог думать лишь о том, как бы удовлетворить чувство голода. Поэтому меня притягивал только замок: там мне дадут поесть. И эта мысль чуть не заставила меня пройти мимо оранжереи, не обратив на нее внимания.
Было бы очень жаль. Старую оранжерею расширили, пристроив к ней два больших флигеля; насколько можно было разглядеть за опущенными шторами, все было сделано очень тщательно с применением всех новейших усовершенствований. Вся постройка целиком походила на что-то среднее между дворцом и колоколом и производила довольно неожиданное и сильное впечатление.
Такая роскошная оранжерея посреди всей этой разрухи? Я с не меньшим изумлением обнаружил бы фонтан наслаждений в монастыре.
Во времена моей тетушки львиная комната предназначена была для гостей. Она освещалась – и теперь освещается – тремя окнами, помещенными в нишах, вроде альковов. Одно окно выходит на ту сторону, где находится оранжерея, и снабжено балконом; другое смотрит на парк: сквозь него я увидел пастбище, за ним пруд, а совсем вдали павильон, который исполнял роль Бриарея; третье окно располагалось напротив восточного крыла, из него я увидел окна моей прежней комнаты – с опущенными шторами – и в перспективе весь фасад замка, заслонявший от меня вид налево.
Я почувствовал себя в этой комнате как в гостинице. Ни одна вещь не будила во мне воспоминаний. Картина Жуи, потрескавшаяся от времени, снятая со стены и брошенная куда-то в угол, прежде украшала ее яркой раскраской своих львов. Балдахин над кроватью и шторы были украшены теми же изображениями. Между окон симметрично висели две гравюры: «Воспитание Ахилла» и «Похищение Деяниры», которые были так сильно испорчены сыростью, что с трудом можно было рассмотреть лица; убранство довершали недурные нормандские часы, футляр которых напоминал поставленный вертикально гроб – и эмблема, и мера времени. Все это было старомодно и неприглядно.
Я с наслаждением умылся довольно жесткой водой и переодел белье. Барб принесла мне, причем вошла не постучав, тарелку простого крестьянского супа, ни звука не ответила мне на высказанное мною сочувствие по поводу ее щеки и тяжеловесно испарилась, как гигантский эльф.
В гостиной никого не было, не считая двух теней.
Маленькое креслице, обитое черным бархатом с двумя желтыми кистями… Потерявшая форму подушка, которую я когда-то так удачно назвал жабой, разве я мог увидеть ее снова, не воскресив на ней тени моей милой сказочницы, моей славной тетушки? А тень моей матери – более строгой, с которой я не смел шутить, – разве я могу не вспомнить, как она облокачивалась на твои подлокотники, милое кресло, если только ты на самом деле кресло, а не что-нибудь другое?
Все осталось по-старому до мельчайших деталей. Начиная со знаменитых белых обоев с цветочными гирляндами, кончая ламбрекенами из серого шелка, обшитыми бахромой, – все удивительно сохранилось. Набитые шерстью подушки по-прежнему округляли поверхность диванов и кресел, и время не сделало более плоскими сиденья банкеток и пуфов. Со стен мне, как и в детстве, улыбались все мои усопшие родственники: мои предки, дедушки и бабушки – пастели-миниатюры, мой отец гимназистом – дагерротип; на камине были прислонены к зеркалу фотографические снимки в бумажных рамках. Групповая фотография большого формата привлекла мое внимание. Я снял ее, чтобы лучше рассмотреть. Это был мой дядюшка в обществе пяти мужчин и большого сенбернара. Фотография была сделана в Фонвале: фоном служила стена замка, и можно было узнать лавровое дерево в кадке. Любительский снимок, без фирмы. На карточке Лерн выглядел добрым, мужественным и веселым – словом, был похож на того ученого Лерна, каким я рассчитывал его увидеть. Из остальных пяти я узнал только троих – это были три немца, остальных двух я никогда не видел.
В этот момент дверь открылась так внезапно, что я даже не успел поставить карточку на место. Вошел Лерн, мягко подталкивая перед собой юную барышню.
– Мой племянник Николя Вермон – мадемуазель Эмма Бурдише.
Мадемуазель Эмма, надо полагать, только что выслушала от Лерна один из тех резких выговоров, на которые он был такой мастер. Это видно было по ее растерянному выражению лица. У нее не хватило сил даже на то, чтобы любезно улыбнуться; она ограничилась неловким кивком. Я же, поклонившись, боялся поднять глаза, чтобы дядюшка нечаянно не узнал того, что творилось в моей душе.
В душе? Если под этим словом понимать совокупность способностей, выделяющих и возвышающих человека над остальными животными, то я думаю, что лучше будет не компрометировать моей души в данном случае.
Хотя мне небезызвестно, что всякая любовь в своей основе и представляет животное стремление полов к соединению, все же порой случается, что дружба и уважение облагораживают это чувство.
Увы! Моя страсть к Эмме осталась навсегда на ступени первобытного животного инстинкта; и если бы какому-нибудь Фрагонару вздумалось увековечить нашу первую встречу и он решился бы в подражание XVIII веку украсить картину изображением Амура, то я посоветовал бы ему изобразить Эроса с козлиными ногами – Купидона-фавна без улыбки и без крыльев, – его колчан сделать из лыка, а стрелы из дерева и обагрить кровью; и назвать следовало бы этого бога любви, не стесняясь, Паном. Это единственный всемирный бог любви, дарящий наслаждение, не спрашивая у вас позволения, обольстительный порок, делающий вас отцами и матерями, чувственный властелин жизни, который относится с одинаковой заботливостью к вольному воздуху и к кабаньей берлоге, к прекрасному ложу и к собачьей конуре, тот самый, который толкнул нас друг к другу – мадемуазель Бурдише и меня, как двух шаловливых кроликов.
Существуют ли степени женственности? Если да, то я ни в одной женщине никогда в жизни не встречал большей женственности, чем в Эмме. Я не стану ее описывать, так как не видел в ней объекта, а только существо. Была ли она прекрасна? Несомненно. Возбуждала ли желание обладать ею? О, наверняка!
Все-таки цвет волос ее я запомнил: они были огненными, темно-красными – может быть, крашеными; перед моими глазами сейчас пронеслось ее тело и пробудило умершие желания. Она была прекрасно сложена и не имела ничего общего с этими тонкими, плоскими женскими фигурами, которые представляют так мало соблазна для мужчин, потому что любознательному взору не на чем отдохнуть. Платья Эммы вовсе и не стремились скрыть ее приятные округлости, и, наоборот, из вполне похвального стремления к истине она давала возможность убедиться, что природа наделила ее ими в двойном размере, что всегда стремятся продемонстрировать скульпторы и художники в пику портнихам.
Добавлю, что это очаровательное существо находилось тогда как раз в расцвете своей красоты и молодости.
Кровь прилила у меня к голове, и вдруг я почувствовал, что мною овладевает чувство бешеной ревности. Ей-богу, мне казалось, что я охотно отказался бы от этой женщины, лишь бы никто другой к ней не прикасался. Лерн, бывший мне до этого момента противным, сделался невыносимым. Теперь я твердо решил остаться – во что бы то ни стало.
Между тем разговор не завязывался – мы не знали, о чем говорить. Сбитый с толку внезапностью появления и желая скрыть свое смущение, я пробормотал, чтобы что-нибудь сказать:
– Видите ли, дядюшка, я как раз разглядывал эту фотографию…
– А, ну да! Я и мои помощники: Вильгельм, Карл, Иоганн. А это господин Макбелл, мой ученик. Очень удачно вышел – точно такой же, как в жизни, не правда ли, Эмма?
Он сунул карточку под нос своей протеже и теперь указывал на невысокого, изящного, стройного, гладко выбритого по американской моде молодого человека, опиравшегося на сенбернара.
– Красивый парень и остроумный, не так ли? – В голосе профессора прозвучала насмешка. – Сливки шотландского общества!
Эмма не шелохнулась, все еще пребывая в испуге, но все же, пусть и не без труда, смогла выдавить из себя:
– Его Нелли была такая забавная – умела выделывать всякие штуки, точно ученая собака из цирка.
– А Макбелл? – продолжал насмехаться дядюшка. – Он тоже был забавный, как по-вашему?
По задрожавшему подбородку Эммы я понял, что она вот-вот расплачется. Девушка прошептала:
– Бедный, несчастный Макбелл!..
– Да, – сказал дядюшка, отвечая на мой немой вопрос, – господин Донифан Макбелл вынужден был оставить свою службу вследствие чрезвычайно неприятных обстоятельств, о которых можно только пожалеть. Молюсь Богу, чтобы судьба уберегла от подобных неприятностей тебя, Николя.
– А это кто? – спросил я, чтобы перевести разговор на другую тему. – Вот этот вот мсье с темными усами и бакенбардами.
– Он тоже уехал.
– Это доктор Клоц, – сказала подошедшая поближе и уже сумевшая взять себя в руки Эмма, – Отто Клоц. Вот он-то как раз…
Лерн бросил на нее взгляд столь грозный, что она тут же прикусила губу. Уж и не знаю, какое такое наказание предвещал этот взгляд, но бедняжку передернуло.
* * *В этот момент Барб, с трудом протиснув в двери половину своей мощной фигуры, проворчала, что кушать подано.
Стол был накрыт лишь на троих, из чего я заключил, что немцы, вероятно, проживают в сером здании.
Обед прошел в угрюмом молчании. Мадемуазель Бурдише не проронила ни слова и ничего не ела, так что, уходя к себе, я не мог вывести никакого заключения о том, к какому кругу она принадлежит, потому что ужас обезличивает и уравнивает людей.
К тому же я едва держался на ногах от усталости. Как только подали десерт, я попросил разрешения удалиться в спальню, предупредив, чтобы меня не будили до следующего утра.
Войдя к себе в комнату, я немедленно стал раздеваться. Говоря по правде, путешествие, ночь, проведенная в лесу, и приключения этого утра довели меня до полного изнеможения. Все эти загадки изводили меня, во-первых, потому что это были загадки, а во-вторых, потому что они представлялись такими неясными; и мне казалось, что я брожу в каком-то тумане, в котором расплывчатые очертания сфинксов поворачивались ко мне неуловимыми лицами.
Я взялся за подтяжки, чтобы отстегнуть их… и не отстегнул.
В окно я увидел, как Лерн идет по саду в сопровождении своих трех помощников, направляясь к серому зданию.
Они идут туда работать, размышлял я, это не подлежит ни малейшему сомнению. За мной никто не следит; особых мер предосторожности еще не успели принять, тем более дядюшка убежден, что я сплю. Николя, сказал я себе, нужно действовать – сейчас или никогда! Но с чего начать? С Эммы? Или же с тайны? Хм… малышка сегодня здорово напугана. Что же касается тайны…
Снова надев пиджак, я принялся машинально ходить от окна к окну, не зная, на что решиться.
И тут сквозь вычурную решетку балкона я увидел громадную, расширенную оранжерею. Она была заперта, вход в нее был запрещен – и все же она притягивала меня своей таинственностью.
И я на цыпочках, стараясь производить как можно меньше шума, вышел.
Глава 3
Оранжерея
Когда я очутился во дворе, у меня было такое ощущение, точно за мной следят, и я бегом бросился в лесок, примыкавший к оранжерее. Потом, пробираясь сквозь густые заросли кустов, направился к входной двери этого здания.
Было очень жарко. Я с трудом двигался вперед, тщательно избегая царапин и могущего меня выдать шума. Наконец я увидел главный купол и одну из полукруглых сторон оранжереи: оказалось, что я подошел к ней сбоку. Я решил, что сначала стоит рассмотреть ее, не выходя из леска.
Прежде всего меня поразило, что за оранжереей, по-видимому, очень тщательно ухаживали: на устроенном вокруг тротуаре все до одной плитки были целы, на камнях цокольного фундамента – ни трещинки, ставни аккуратно пригнаны, все планки на своем месте, и сквозь отверстия решетчатых ставней виднелись стекла, ярко блестевшие на солнце.
Я внимательно прислушался: ни звука не долетало ни со стороны замка, ни со стороны серого здания. В оранжерее тоже царила полная тишина. Слышен был только гул мошкары, резвившейся в жарком воздухе этого летнего послеобеденного часа.
Тогда я решился. Подойдя вплотную к окну, я приоткрыл деревянный ставень и попытался разглядеть, что происходит внутри. Но я ничего не мог увидеть, потому что стекла были замазаны чем-то белым с внутренней стороны. Скорее всего, Лерн пользовался оранжереей не для того, для чего она была первоначально предназначена, а занимался в ней теперь совсем другим, а вовсе не выращиванием цветов. Мне показалось довольно правдоподобным предположение о микробах, которые потихоньку разрастаются в теплой тепличной атмосфере.