Полная версия
Повелитель света
И я со злобой глядел на перекресток аллей, тонувших в полумраке, потому что мои тухнущие фары освещали местность не ярче ночника.
Совершенно ясно, что мне придется провести всю ночь в этой лесной тюрьме; до утра уж мне никак не выбраться. Лягушки могли надрываться сколько им угодно на фонвальском пруду; бой часов на грейской колокольне также тщетно указывал мне направление (ведь колокольни и в самом деле могут быть названы звуковыми маяками) – все это ни к чему не вело, я был в плену.
Пленник! Эта мысль вызвала у меня улыбку. Как я бы испугался этого прежде, в давно прошедшие времена! Пленник арденнского леса! Оказавшийся во власти Броселианда, дремучего леса, который своей тенью покрывал почти целый материк, начинаясь у Блуа и доходя по цепи гор чуть ли не до Константинополя. Броселианд! Место действия детских сказок и легенд, родина четырех сыновей Эймона и Мальчика-с-пальчика; лес друидов и гоблинов, тот самый, где заснула Спящая красавица, над которой бодрствовал Карл Великий. Для каких только невероятных историй не служили декорацией его деревья, если только они же и не были действующими лицами! «Ах, тетушка Лидивина, – пробормотал я, – как вы умели оживлять все эти нелепые выдумки, которые рассказывали по вечерам после ужина! Славная женщина! Приходило ли ей когда-либо в голову, сколь сильное впечатление производят на меня ее истории? Знали ли вы, тетушка, что все ваши чудесные персонажи заполняли мою жизнь, приходя ко мне ночью во сне? Знаете ли вы, что до сих пор в моих ушах звучат порой те напевы, которые вы когда-то вызывали в моем воображении, рассказывая фонвальскими вечерами о трубе Роланда или о роге Оберона?»
* * *Мои размышления были прерваны тем неприятным обстоятельством, что фары, несколько раз тревожно мигнув, потухли. Я не смог сдержать досадливого жеста. На миг наступила абсолютная темнота; кругом воцарилась столь глубокая тишина, что мне показалось, будто я вдруг ослеп и оглох.
Потом мои глаза мало-помалу прозрели, а вскоре появился лунный серп, распространяя холодный молочный свет вокруг себя. Лес побелел, и стало как будто холоднее. Я задрожал. При тете это случилось бы от страха: испарения, клубившиеся белым туманом в лесу, я принял бы за драконов и змей; пролетела сова – а мое воображение нарисовало бы покрытый перьями шлем заколдованного рыцаря; прямая береза, белый ствол которой блестел, как копье, стала бы дочерью волшебного дерева; дрогнувший от ветерка дуб сделался бы супругом принцессы Лелины.
Понятно, что ночной пейзаж давал простор воображению и мог довести до галлюцинаций. От нечего делать я задумался о прошлом. Конечно, я тогда не понимал причин этого явления так хорошо, как теперь, но я и тогда находился во власти чар леса и с наступлением сумерек неохотно выходил из замка. Да и сам Фонваль, несмотря на бесчисленное множество цветов и прекрасные извилистые аллеи, был довольно зловещим местом. Замок был перестроен из аббатства: стрельчатые окна, вековые деревья, окружавшие его, расставленные по парку статуи, неподвижная вода пруда, окружавшие ущелье утесы, въезд в него, точно ворота в ад, – все это придавало ему странный, мрачный вид даже и в светлое время суток, так что, право, ничего не было бы удивительного, если бы там все происходило на сказочный лад. Там и надо было бы вести себя как в сказках.
Я по крайней мере во время каникул всегда так и поступал. Для меня каникулы были длинным сказочным представлением, действующие лица которого проводили куда больше времени на деревьях, в воде или под землей, чем на земле. Когда я босиком галопом мчался по лугу, всякому было понятно, что вслед за мной скачет эскадрон кавалерии. А старая рассохшаяся барка! С тремя метлами, изображавшими мачты, и такими же причудливыми парусами, она была моим адмиральским кораблем и олицетворяла флот крестоносцев на Средиземном море, роль которого с успехом исполнял пруд. Я мечтательно смотрел на кувшинки, и они казались мне островами; я громко называл их по имени: вот Корсика и Сардиния… Мы проходим мимо Италии… Мы огибаем Мальту… Через несколько минут я кричал: «Земля! Земля!» Высаживался в Палестине: «Монжуа и Сен-Дени!» На ней я перенес все ужасы морской болезни и пережил тоску по родине; я боролся за Гроб Господень; я узнал вдохновение и географию…
Часто случалось, что остальные роли исполняли предметы. Мне казалось, что так больше похоже на правду. Я вспоминаю – ведь в душе каждого ребенка таится Дон Кихот, – я вспоминаю о великане Бриарее, которого изображал небольшой павильон, и о бочке, которая была драконом Андромеды. Ах, боже мой, эта бочка! Я приделал к ней голову из тыквы и крылья вампира из двух зонтиков. Это страшилище было спрятано за поворотом аллеи позади терракотовой нимфы, и я отправился на поиски дракона, чувствуя себя храбрее самого Персея, вооруженный прутом, верхом на воображаемом фантастическом крылатом коне. Но когда я его нашел, тыква посмотрела на меня таким странным взглядом, что Персей чуть не ударился в бегство и от волнения искромсал зонтики и тыкву вдребезги.
Созданные мною чучела действовали на меня, точно они на самом деле были теми существами, которых они изображали. Так как я всегда оставлял себе главную роль – героя, победителя, то без труда преодолевал свою робость днем, но ночью богатырь становился Николя Вермоном, мальчишкой, а бочка оставалась драконом. Свернувшись калачиком под одеялом, взволнованный только что рассказанной тетушкой сказкой, я чувствовал, знал наверное, что сад полон фантастических существ, что Бриарей там стоит на страже и ужасный воскресший дракон, сжимая когти, внимательно следит за моим окошком.
Я тогда потерял надежду на то, что стану когда-нибудь похожим на других и сумею, даже когда вырасту, пренебрежительно относиться к сумеркам. А между тем с годами все мои страхи испарились; хотя я и теперь очень впечатлителен, но далеко не робкого десятка; и сейчас я нисколько не беспокоился из-за того, что заблудился в пустынном лесу – к сожалению, слишком пустынном, покинутом феями и волшебниками.
* * *Меня вернул к действительности какой-то неопределенный шум, донесшийся со стороны Фонваля, – то ли рев быка, то ли протяжный, скулящий вой собаки. Затем эти звуки стихли, и снова воцарилась тишина.
Прошло несколько минут, и я услышал, как в пространстве между мной и замком взлетела сова, потом поднялась другая – поближе ко мне, потом взлетали другие, все ближе и ближе. Было похоже на то, что их вспугивает какое-то существо, пробираясь мимо них.
И действительно, послышался шум легких шагов – дробный топот какого-то четвероногого животного, которое приближалось, звонко стуча копытами по сухой дороге. Я услышал, как оно ходит туда-сюда по лабиринту, вероятно тоже сбившись с пути, – и вдруг совершенно неожиданно возникло передо мной.
По развесистым рогам, гордой посадке головы, тонким ушам можно было сразу узнать старого оленя. Но не успел я даже подумать об этом, как он меня увидел и, быстро повернувшись, скрылся с глаз. Мне показалось – может быть, он просто пригнулся, чтобы сделать большой прыжок, – что он странно низкого роста, болезненно мал и, что еще удивительнее, совершенно белого цвета. Впрочем, может быть, последнее обстоятельство объяснялось освещением? Животное исчезло в мгновение ока, и скоро даже топот копыт постепенно затих.
Принял ли я сначала козу за оленя или же потом оленя за козу? Следует признаться, меня это сильно заинтриговало – до такой степени, что я спросил себя, не вернусь ли я в Фонвале к грезам своего детства? Но, немного поразмыслив, я понял, что голод, усталость и бессонница, да еще и при свете луны, могут вызвать и не такой обман зрения и что луч, падающий на предмет и преображающий его, не является чем-то необычным.
Впрочем, мне было жаль, что это не так: страх перед чудесным прошел, но любовь к нему осталась.
Оно всегда меня увлекало. Ребенком я видел его повсюду; возмужав, находил удовольствие предполагать чудесное во всем, не поддающемся объяснению, охотно считая сверхъестественным любое странное следствие непонятной причины. Подхватывая мысль философа, «когда вода тростник сгибает вдруг», мне неприятно, что «в своем уме его я выпрямляю разом»[5], и уж лучше бы я не знал, что без разложения солнечного света Феб не смог бы натянуть тетиву своего восхитительного и грозного лука.
И все же среди всего того, что направлено на уничтожение иллюзии чуда, на первый план нужно поставить привлекательность для нас этого самого чуда, наше желание верить в чудесное. Мы говорим себе: «Может, это и есть чудо, но ведь это всего лишь предположение; для того чтобы насладиться им в полной мере, хотелось бы рассмотреть его поближе, чтобы знать уже наверняка». Приближаемся – истина проясняется, и чудо исчезает. В этом отношении я такой же, как все: столкнувшись с тайной, самым прельстительным в которой является окутывающий ее покров, я, рискуя испытать горчайшее разочарование, желаю лишь одного – этот покров сорвать.
Словом, это было чрезвычайно необычное животное, оно казалось мне непостижимой загадкой и этим пробудило во мне любопытство.
Но в силу крайней усталости вскоре я уснул, перебирая в уме разнообразные уловки из числа тех, которыми пользуются сыщики-детективы, и искусные методы логического расследования.
* * *Проснулся я на заре и сразу же увидел, что моему плену пришел конец. Невдалеке от меня, в лесной чаще, разговаривая друг с другом, шли люди. Они проходили туда и обратно, как тот олень, разбираясь, по-видимому, в запутанных дорожках лабиринта. Был момент, когда они, скрытые кустарником, прошли на расстоянии нескольких метров от автомобиля, но я не понял ни слова из их беседы. Мне показалось, что они говорят по-немецки.
Наконец они дошли до того места, на котором вчера появилось животное; я увидел трех человек, внимательно исследовавших почву, точно они искали чей-то след. Там, где олень повернул обратно, один из них издал какое-то восклицание и жестом показал спутникам, что надо идти назад. Но тут они меня увидели, и я подошел к ним.
– Господа, – сказал я, постаравшись улыбнуться как можно любезнее, – не будете ли вы добры показать мне дорогу в Фонваль? А то я тут заблудился…
Все трое смотрели на меня недоверчиво и угрюмо, не отвечая.
Это было весьма примечательное трио.
У первого было короткое массивное туловище и круглая голова с совершенно плоским, тоже круглым лицом, на диске которого торчал тонкий, длинный и острый нос и делал это лицо похожим на солнечные часы.
Второй, с военной выправкой, все время покручивал свои усы, которые он носил на манер германского императора. Отличительной чертой его был громадный подбородок, который выдавался вперед, как корабельный нос.
Третий был высокого роста старик в золотых очках, с седой, вьющейся шевелюрой и запущенной бородой. Он ел вишни так же шумно, как какой-нибудь мужлан жует требуху.
Несомненно, то были немцы; вероятно, три лаборанта бывшего Anatomisches Institut.
Старик выплюнул в мою сторону косточки, а в сторону товарищей одну из тех немецких фраз, в которых вместе со словами разряжается еще картечь других бесчисленных звуков. Они обменялись несколькими замечаниями, как залпами, затем, напоминая своим разговором шум водопада – это они держали совет между собой, – повернулись ко мне спиной и ушли, оставив меня в полном недоумении от их грубости.
* * *Но нужно было как-то выпутываться из этого положения! Поездка с каждым часом становилась все более смешной и нелепой. Что все это могло значить? Что это была за комедия? В конце концов, меня просто-напросто выставили посмешищем! Предполагаемые тайны, которые я вроде бы как учуял, теперь казались мне детской фантазией, навеянной усталостью и темнотой. «Убираться отсюда! – скомандовал я себе. – Убираться немедленно!»
Клокоча от ярости и не думая о том, что я делаю, я соединил контакт, запустивший машину, и двигатель мощностью восемьдесят лошадиных сил загудел под капотом, словно рой пчел в улье. Уже готовый двинуться в путь, я схватился за пусковой рычаг, но раздавшийся за спиной взрыв хохота заставил меня обернуться.
Заломив кепи набекрень, в синей блузе, с мешком, наполненным письмами, веселый и торжествующий, ко мне подходил почтальон.
– Ха-ха! Я же говорил вам вчера вечером, что вы ошиблись дорогой! – заметил он тягучим голосом.
Я узнал крестьянина, кричавшего мне что-то в Грей-л’Аббее, но вследствие мрачного настроения ничего не ответил.
– Но вы же в Фонваль едете? – не отставал он.
Я предал Фонваль уж и не помню какой, отнюдь не религиозной анафеме, суть которой сводилась к тому, что и он сам, и все обитатели замка могут отправляться ко всем чертям.
– Потому что, – продолжал почтальон, – если вы едете туда, могу показать вам дорогу. Как раз несу туда почту. Только поторопитесь: сегодня она у меня двойная: как-никак понедельник, а по воскресеньям я туда не хожу.
Говоря это, он вытащил из мешка письма и принялся их разбирать.
– Покажите-ка мне вот это! – взволнованно воскликнул я. – Да-да, вот этот вот желтый конверт…
Он окинул меня подозрительным взглядом и показал конверт издали.
Да, это было оно – то самое письмо, в котором я сообщал о своем приезде! Вместо того чтобы опередить меня на день, оно пришло на целую ночь позже.
Это досадное обстоятельство снимало с дядюшки всяческую вину – моя злость в один миг испарилась.
– Садитесь, – сказал я. – Покажете дорогу, да и поболтаем немного.
* * *Мы тронулись в путь. Наступало утро нового дня.
Дымка мало-помалу рассеивалась, словно солнцу, осветившему сумерки, не терпелось прогнать эти исчезающие испарения, запоздалую тень тумана, легкий остаток ночи, удаляющийся след исчезнувшего привидения.
Глава 2
Среди сфинксов
Автомобиль неспешно ехал по извилистым аллеям лабиринта. Порой на пересечении путей почтальон и сам несколько секунд колебался, не зная, какой выбрать.
– И давно эти зигзаги заменили прямую дорогу? – спросил я.
– Четыре года тому назад, мсье, примерно через год после того, как господин Лерн окончательно поселился в замке.
– А вы не знаете, с какой целью это было сделано? Вы можете говорить откровенно: я – племянник профессора.
– Ну как же! Всё потому… что он большой оригинал.
– Что же он делает такого необычайного?
– Господи, да ничего особенного… Его почти никогда и не видно – вот что странно! До того как ему вздумалось устроить тут эту запутанную ерундовину, его часто можно было встретить – прогуливался по полям, ну а теперь он разве что ездит куда-то из Грея на поезде – раз в месяц, не чаще.
Короче говоря, все странности поведения моего дядюшки начались одновременно: постройка лабиринта и изменение тона писем. Похоже, в то время что-то сильно повлияло на его разум.
– А его компаньоны? – возобновил я разговор. – Немцы?
– О! Эти, мсье, вообще какие-то невидимки! Да и потом, представьте себе: даже я, которому приходится бывать в Фонвале шесть раз в неделю, уж и не помню, когда в последний раз видел парк хоть краешком глаза. Господин Лерн самолично выходит за почтой к воротам. Такая вот перемена! Вы знали старого Жана? Так вот: бросил службу и уехал, и жена его тоже. Истинная правда, мсье: тут нет больше ни кучера, ни экономки… ни даже лошади.
– И все это началось четыре года тому назад?
– Совершенно верно, мсье.
– А скажите, милейший, здесь ведь много дичи, не так ли?
– Право же, я бы так не сказал. Есть сколько-то кроликов, пара-тройка зайцев… Но вот лисиц – тьма-тьмущая!
– Как – неужели нет косуль, оленей?
– Ни разу не видел!
Меня охватило странное чувство радости.
– Вот мы и на месте, мсье.
После последнего поворота дорога действительно вышла на старую аллею, от которой Лерн сохранил этот небольшой участок. Ее окаймляли два ряда лип, а из глубины как бы выдвигались нам навстречу ворота Фонваля. Перед воротами аллея расширялась, образуя полукруглую площадку, за которой на фоне зелени деревьев виднелись очертания синей крыши замка и сами деревья, стоявшие на мрачном склоне оврага.
Сильно обветшавшие в средней своей части ворота, располагавшиеся между утесами, были по-прежнему покрыты черепичной кровелькой; изъеденное червями дерево местами раскрошилось, но звонок ничуть не изменился. Его звук, радостный, светлый и отдаленный, так живо напомнил мне детство, что я чуть не заплакал.
Нам пришлось подождать несколько минут.
Наконец послышался стук сабо.
– Это вы, Гийото? – произнес голос с типичным зарейнским акцентом.
– Да, господин Лерн.
Господин Лерн? Я посмотрел на своего проводника разинув рот. Как, это мой дядюшка говорит с таким акцентом?
– Вы раньше обычного времени, – продолжал тот же голос.
Раздался лязг отодвигаемых засовов, и в образовавшуюся щель просунулась рука.
– Давайте…
– Вот, господин Лерн, держите, но… со мной приехал еще кое-кто, – пробормотал внезапно оробевший почтальон.
– Кто такой? – нетерпеливо вскричал голос, и в едва приоткрытую калитку протиснулась фигура человека.
Это и в самом деле был мой дядюшка Лерн. Но жизнь наложила на него курьезную печать, по всей видимости сильно его потрепав: передо мной стоял свирепый и неряшливый субъект, чьи длинные седые волосы свисали на воротник истрепанного, поношенного костюма. Преждевременно состарившийся, он враждебно глядел на меня сердитыми глазами из-под нахмуренных бровей.
– Что вам угодно? – грубо осведомился он, произнеся эти слова так: «Што фам укотно?»
На какой-то миг меня охватило сомнение. Дело в том, что его лицо уже никак не напоминало лицо доброй старушки; это была физиономия индейца сиу, безволосая и жестокая, и при виде ее я испытал противоречивые ощущения – вроде как и узнал Лерна, и не узнал.
– Ну как же, дядюшка, – пролепетал я наконец, – это же я… Приехал повидаться с вами… с вашего разрешения. Я писал вам об этом, но письмо… вот оно… мы с ним прибыли одновременно. Простите за эту оплошность.
– А, ну ладно! Так бы сразу и сказали. Это я должен попросить у вас извинения, мой дорогой племянник.
Внезапно произошла полная перемена. Покрасневший, сконфуженный, почти подобострастный, Лерн засуетился. Это его замешательство, неуместное по отношению ко мне, немало шокировало.
– Ха-ха! Вы приехали в механической коляске? Хм! Ее ведь нужно куда-то поместить, верно?
Он открыл ворота настежь.
– Здесь зачастую приходится быть слугою самому себе, – сказал он под скрип старых ворот.
При этих словах дядюшка громко хмыкнул, но вид у него был столь озадаченный, что я готов был держать пари: ему совсем не до смеха и мысли его витают где-то в другом месте.
Почтальон распрощался с нами.
– Сарай все на том же месте? – спросил я, показывая направо, на кирпичный домик.
– Да, да… Я не сразу вас узнал из-за усов, хм… Да, из-за усов; раньше ведь их у вас не было, верно? Ха-ха! Сколько вам уже лет?
– Тридцать один, дядюшка.
Когда я открыл сарай, сердце мое сжалось. Повозка, наполовину заваленная дровами, покрылась плесенью; сам сарай, как и рядом расположенная конюшня, был забит всяким полуразвалившимся хламом, повсюду лежала густая пыль, по углам все было затянуто паутиной, которая густыми прядями свисала даже с потолка.
– Уже тридцать один, – повторил Лерн, но сказал это как-то машинально, думая, по-видимому, совсем о другом.
– Но послушайте, дядюшка, будьте со мною на «ты», как прежде.
– Ха! А ведь и верно, милый мой… хм… Николя, так ведь?
Я чувствовал себя сильно смущенным, но и дядюшке было не по себе. Очевидно, мое присутствие было для него не слишком желательным.
Незваному гостю всегда хочется узнать, почему он является помехой: я подхватил свой чемодан.
Лерн заметил мой жест и, похоже, вдруг принял решение.
– Оставьте!.. Оставь, Николя, – произнес он почти повелительным тоном. – Я сейчас же пошлю за твоим багажом. Но прежде нам нужно поговорить. Пойдем прогуляемся.
Он взял меня под руку и потащил в парк, не переставая, впрочем, о чем-то размышлять.
Мы прошли мимо замка. За немногими исключениями, все ставни были закрыты. Крыша местами осела, местами даже была пробита; на обветшалых стенах штукатурка обвалилась пластами – и там и сям видна была кирпичная кладка. Растения в кадках по-прежнему были расставлены кругом замка, но ясно было видно, что уж не одну зиму они провели на открытом воздухе, вместо того чтобы быть убранными в оранжерею. Вербены, гранатовые, апельсиновые и лавровые деревья стояли засохшими и мертвыми в своих сгнивших и продырявленных кадках. Песчаная площадка, которую когда-то тщательно подчищали, могла теперь сойти за скверный лужок, так она заросла травой и крапивой. Все походило на замок Спящей красавицы перед приходом принца.
Лерн шел под руку со мной, не говоря ни слова.
Мы завернули за угол печального замка, и моему взору явился парк: полная разруха. И следа не осталось от цветочных клумб и широких песчаных аллей. За исключением лужка перед замком, превращенного в пастбище и окруженного проволочной решеткой, вся остальная долина вернулась к своему изначальному состоянию первобытной чащи. Кое-где виден был след былых аллей по чуть заметному понижению уровня почвы, но повсюду росли молодые деревца. Сад превратился в густой лес с рассеянными на нем полянами и зеленеющими тропинками. Арденнский лес вернулся на насильно отнятое у него место.
Лерн дрожащей рукой задумчиво набил большую трубку, закурил, и мы прошли в лес, направившись по одной из аллей, похожих теперь на зеленые гроты.
По пути мне встретились старые статуи, на которые я смотрел разочарованным взглядом. Один из предыдущих владельцев замка расставил их в изобилии. Эти великолепные соучастники моих прежних переживаний были, в сущности говоря, простыми современными изделиями, вылепленными каким-нибудь ремесленником под влиянием римских и греческих образцов во времена Второй империи. Бетонные пеплумы вздувались, будто кринолины, и прически этих лесных божеств – Эхо, Сиринкс, Аретусы – напоминали шиньоны, заключенные в сетки «а-ля Бенуатон»[6].
* * *Пройдя в молчании с четверть часа, дядюшка усадил меня на каменную скамью, сплошь покрытую мхом, стоявшую в тени громадных орешников, и сам сел рядом со мной.
В густой листве, как раз над нашими головами, послышался легкий треск.
Дядюшка судорожно вскочил и поднял голову.
Среди ветвей сидела самая обычная белка и внимательно смотрела на нас.
Дядюшка пронзил ее свирепым взглядом, словно прицеливаясь, затем облегченно рассмеялся.
– Ха-ха-ха! Да это всего лишь какая-то маленькая… штучка, – сказал он, не найдя, по-видимому, подходящего слова.
Однако, подумал я, каким чудаковатым становишься, когда стареешь. Я знаю, что среда способствует всяким переменам: не только начинаешь говорить помимо своей воли как окружающие, но даже подражаешь их движениям; достаточно вспомнить, с кем дядюшке приходится жить, чтобы объяснить себе, почему он грязен, вульгарно выражается, говорит с немецким акцентом и курит громадную трубку… Но он разлюбил цветы, забросил свое хозяйство и дом и выглядит сейчас удивительно расстроенным и нервным… А если прибавить к этому еще и приключения этой ночи, то все становится еще менее понятным.
А профессор между тем окидывал меня приводящим в смущение оценивающим взглядом, словно никогда не видел до сих пор. Меня это глубоко озадачило.
В его душе происходила борьба, отголоски которой отражались на лице; я ясно видел, что он колеблется между двумя противоположными решениями. Наши взгляды ежесекундно скрещивались, и наконец дядюшка, посчитав, что неловкое молчание слишком затянулось, решился на вторую попытку.
– Знаешь, Николя, – сказал он, хлопнув меня рукой по бедру, – а ведь я разорен!
Я сразу понял его план и возмутился:
– Дядюшка, будьте откровенны – хотите, чтобы я уехал?
– Я? Как ты мог такое подумать, мой мальчик!
– Да я в этом даже не сомневаюсь! Ваше приглашение само по себе могло отбить охоту приезжать, да и встретили вы меня не слишком радушно. Но, дядюшка, у вас, должно быть, очень короткая память, если вы считаете меня настолько корыстолюбивым, чтобы явиться сюда исключительно ради наследства. Я вижу, что вы не тот, каким были, – впрочем, я это почувствовал уже по вашим письмам, – но то, что вы прибегаете к такой грубой уловке, чтобы изгнать меня отсюда, просто поразительно, потому что сам я за эти пятнадцать лет ничуть не изменился; я не перестал глубоко вас уважать и, право же, ни в малейшей степени не заслуживаю ни этих ледяных писем, ни, клянусь Богом, этого оскорбления.
– Ну, ладно, ладно, тише… – с явной досадой пробормотал Лерн.
– К тому же, – продолжал я, – если вы хотите, чтобы я уехал, скажите это прямо – и прощайте. Вы мне больше не дядя!
– Не смей так кощунствовать, Николя!
Он произнес это столь перепуганным тоном, что я попытался еще больше смутить его: