
Полная версия
Метрополис
– Посмотри на меня, дева! Посмотри на меня, мать!
Луч прожектора копьем вонзился в глаза, и он сердито зажмурился. Стремительная ракета со свистом чиркнула по небу, оставив в блеклом сумраке наступающего вечера текучую каплю-слово: «Иосивара»…
Странно белые и ослепительно сияющие парили в вышине над каким-то невидимым домом буквы – «Кино».
Все семь цветов радуги холодно и призрачно пламенели в безмолвном круженье. Гигантский циферблат часов на Новой Вавилонской башне купался в слепящем перекрестном огне прожекторов. А с блеклого, бесплотного неба снова и снова капало слово – «Иосивара»…
Фредер не отрывал взгляда от часов Новой Вавилонской башни, где секунды вспыхивали и гасли, точно вздохи молний, неудержимо сменявшие одна другую. Прикидывал, сколько времени минуло с тех пор, как голос Метрополиса ревел, требуя пищи, пищи, пищи. Он знал: за яростной пляской секундных молний на Новой Вавилонской башне располагалось просторное помещение с почти голыми стенами – узкие окна от пола до потолка, повсюду щиты управления, а в самой середине стол, хитроумный инструмент, творение владыки Метрополиса, который в одиночку на нем и играл.
На жестком стуле перед инструментом – воплощение великого мозга: владыка Метрополиса. Справа от него – чувствительная синяя пластинка, к которой он, когда достаточное число секунд бурно канет в вечность, с безошибочной уверенностью исправной машины протянет руку, чтобы Метрополис снова взревел: пищи, пищи, пищи…
В этот миг Фредер, как всегда, не мог отделаться от ощущения, что потеряет рассудок, если еще раз услышит алчущий пищи рев Метрополиса. И, уже убежденный в бесцельности своего предприятия, он отвернулся от безумства городских огней и отправился навестить владыку Метрополиса, что звался Иох Фредерсен и был его отцом.
II
Черепная коробка Новой Вавилонской башни полнилась числами.
Из незримого источника, произнесенные ясным, негромким, ровным голосом, числа ритмично падали сквозь почти ощутимо плотный воздух просторного помещения, скапливались, словно в бассейне, на столе, за которым работал великий мозг Метрополиса, обретали материальность под карандашами его секретарей. Восьмеро молодых людей походили друг на друга как братья, хотя таковыми не были. Сидели они, точно каменные изваяния, у которых двигались только пальцы пишущей правой руки, но каждый из них в отдельности с потным лбом и приоткрытыми губами казался воплощением крайнего напряжения.
Ни один не поднял головы, когда вошел Фредер. В том числе и отец.
Под третьим громкоговорителем горела бело-красная лампочка.
Вещание из Нью-Йорка.
Иох Фредерсен сравнивал данные вечерних курсов с таблицами, разложенными перед ним. Лишь один раз послышался его голос, совершенно бесстрастный:
– Ошибка. Повторный запрос.
Первый секретарь вздрогнул, нагнулся еще ниже, встал и бесшумно удалился. Левая бровь Иоха Фредерсена чуть приподнялась, когда он, не поворачивая головы, проводил уходящего взглядом.
Крошечный, коротенький карандашный штрих перечеркнул некое имя.
Бело-красная лампочка все горела. Голос не умолкал. Числа падали в просторное помещение. В черепную коробку Метрополиса.
Фредер замер возле двери. Непонятно, заметил его отец или нет. Всякий раз, входя в это помещение, он снова чувствовал себя десятилетним мальчуганом, и всем его существом овладевала неуверенность перед лицом огромной, замкнутой и всемогущей уверенности, что звалась Иох Фредерсен и была его отцом.
Первый секретарь прошел мимо, безмолвно и уважительно кивнув в знак приветствия. Он походил на побежденного борца. Бледное как мел лицо молодого человека мгновение стояло перед глазами Фредера – большая маска из белого лака. Потом погасло.
Числа падали в помещение.
Один стул опустел. На семи других сидели семеро, лихорадочно ловили числа, беспрерывно капавшие из незримости.
Бело-красная лампочка все горела.
Вещание из Нью-Йорка.
Вспыхнула другая лампочка – бело-зеленая.
Вещание начал Лондон.
Фредер поднял взгляд на часы – словно гигантское колесо, они висели напротив двери, занимая всю стену. Такие же, как те, что с высоты Новой Вавилонской башни, залитые светом прожекторов, рассыпа́ли над великим Метрополисом свои искры-секунды. Голова Иоха Фредерсена отчасти заслоняла циферблат. Часы нависали над мозгом Метрополиса сокрушительно-тяжелым сияющим венцом, который он все-таки выдерживал.
За высокими, до потолка, узкими окнами мелькали лучи прожекторов в буйстве красочного сражения. Каскады света пеной вскипали на стеклах. А глубоко внизу, у подножия Новой Вавилонской башни, бурлил Метрополис. Но в этом помещении не слышалось иных звуков, кроме беспрестанной капели чисел.
Ротванговский метод обеспечил звуконепроницаемость стен и окон.
В этом помещении, порабощенном и увенчанном безжалостным хронометром, числоуказующими часами, ничто, кроме чисел, значения не имело. Сын великого владыки Метрополиса понимал: пока из незримости падают числа, ни одно слово, если оно не число и вышло из зримых уст, не может притязать на то, что его услышат.
Потому-то он не шевелился, не сводил глаз с темной головы отца и видел, как огромная секундная стрелка, неумолимо шагая вперед, будто серп, будто жнущая коса, проходила сквозь голову отца, однако не ранила ее, двигалась дальше вверх по цифровому кругу, переползала через вершину и опять устремлялась вниз, чтобы повторить тщетный взмах косы.
Наконец бело-красная лампочка погасла. Один голос умолк.
Затем погасла и бело-зеленая.
Тишина.
Руки пишущих замерли, и считаные мгновения все семеро сидели как парализованные, обмякшие и изнуренные. Затем голос Иоха Фредерсена с суховатой мягкостью произнес:
– Спасибо. До завтра. – И, не оборачиваясь, добавил: – Что тебе нужно, мой мальчик?
Семеро чужаков покинули безмолвный зал. Фредер подошел к отцу; тот взглядом скользил по таблицам с пойманными каплями чисел. Глаза Фредера впились в синюю металлическую пластинку подле правой руки отца.
– Откуда ты знал, что я здесь? – тихо спросил он.
Иох Фредерсен не смотрел на него. Хотя еще при первом вопросе, с каким к нему обратился сын, лицо его приобрело терпеливо-гордое выражение, он ничуть не утратил своей настороженности. Поднял взгляд на часы. Пальцы пробежали по уступчивым клавишам стола, беззвучно разослав приказы ожидающим людям.
– Дверь отворилась. Ни о ком не доложили. А без доклада ко мне никто не входит. Только мой сын.
Огонек под стеклом – вопрос. Иох Фредерсен дал ему погаснуть. Вошел Первый секретарь, стал рядом с великим владыкой великого Метрополиса.
– Вы были правы. Произошла ошибка. Она исправлена, – ровным голосом доложил он.
– Спасибо. – Ни взгляда, ни жеста. – Банку «Г» дано указание выплатить вам жалованье. Доброго вечера.
Молодой человек не шевелился. Три, четыре, пять, шесть секунд промелькнули на гигантском хронометре. На бледном как мел лице молодого человека горели пустые глаза, выжигали во встречном взгляде Фредера клеймо своего страха.
Иох Фредерсен медленно шевельнул плечом.
– Доброго вечера, – выдавил молодой человек.
И вышел вон.
– Почему ты его уволил, отец? – спросил сын.
– Он мне больше не нужен, – отвечал Иох Фредерсен, по-прежнему не глядя на сына.
– Почему не нужен, отец?
– Мне не нужны люди, которые вздрагивают, когда к ним обращаются, – сказал владыка Метрополиса.
– Может, он захворал… Может, тревожился о ком-то, кого любит…
– Возможно. А может, еще не очухался после не в меру долгой ночи в «Иосиваре»… Остерегайся, Фредер, считать людей добрыми, невинными или жертвами просто потому, что они страдают. Тот, кто страдает, виновен – перед собой… перед другими.
– Ты не страдаешь, отец?
– Нет.
– Ты совершенно невиновен?
– Время вины и страдания для меня позади, Фредер.
– А если этот человек… Я никогда не видел… но думаю, так, как он, выходят вон люди, решившие положить конец своей жизни…
– Может быть.
– И если завтра утром ты узнаешь, что он мертв… тебя это совсем не тронет?
– Нет.
Фредер помолчал.
Рука отца скользнула к тумблеру, нажала. Белые лампы во всех помещениях Новой Вавилонской башни погасли. Владыка Метрополиса дал окружающему миру понять, чтобы ему без особых причин не мешали.
– Невмоготу мне, – продолжал владыка, – когда человек, который подле правой моей руки вместе со мною работает над Метрополисом, поступается единственным, что ставит его выше машины.
– А что это, отец?
– Ощущать работу как наслаждение, – ответил владыка Метрополиса.
Фредер провел ладонью по волосам, задержал ее на белокурых прядях. Приоткрыл губы, словно хотел что-то сказать, однако не вымолвил ни слова.
– По-твоему, – сказал Иох Фредерсен, – мне требуются карандаши секретарей, чтобы контролировать американские биржевые сводки? Печатные таблицы трансокеанских передатчиков Ротванга в сто раз надежнее и быстрее мозгов и рук писарей. Но точностью машины я могу измерить точность людей… дыханием машины – дыхание людей, бегущих с нею наперегонки.
– И человек, которого ты только что уволил, обреченный (ведь быть уволенным тобою, отец, значит: вниз, в бездну!)… он выдохся, да?
– Да.
– Потому что он человек, а не машина…
– Потому что человеческое в нем уступило машине.
Фредер поднял голову. Взгляд его был совершенно растерянным, когда он устало сказал:
– Я уже не поспеваю за тобой, отец.
Терпеливое выражение на лице Иоха Фредерсена проступило ярче.
– Этот человек, – негромко сказал он, – был моим Первым секретарем. И платили ему в восемь раз больше, чем последнему. А это равнозначно обязательству выполнять в восемь раз больший объем работы. Для меня. Не для себя. Завтра пятый секретарь займет его место. Через неделю он сделает лишними четверых из оставшихся. Вот такой человек мне нужен.
– Потому что благодаря ему отпадает нужда в четверых других…
– Нет, Фредер. Потому что он ощущает работу за четверых других как наслаждение. Потому что он упивается работой… наслаждается ею, как женщиной.
Фредер молчал. Иох Фредерсен посмотрел на сына. Пристально посмотрел.
– У тебя что-то случилось? – спросил он.
Глаза юноши, красивые и печальные, глядели мимо него в пустоту. Буйный белый свет пеной вскипел в окнах и погас, оставив над Метрополисом черный бархат небес.
– Ничего у меня не случилось, – запинаясь, ответил Фредер, – просто мне кажется, я впервые в жизни постиг сущность машины…
– Это очень много значит, – сказал владыка Метрополиса. – Хотя скорее всего ты заблуждаешься, Фредер. Если б ты вправду постиг сущность машины, то не испытывал бы такого смятения.
Сын медленно перевел на него взгляд, исполненный беспомощности непонимания.
– Поневоле придешь в смятение, – сказал он, – когда, как я, выберешь путь к тебе через машинные залы… через изумительные залы твоих изумительных машин… и увидишь создания, прикованные к ним законами вечной бдительности… глаза без век…
Он запнулся, губы пересохли.
Иох Фредерсен откинулся на спинку кресла. Он не сводил глаз с сына, так и держал его в плену своего взгляда. Потом спокойно спросил:
– Почему ты выбрал путь через машинные залы? Он не самый короткий и не самый удобный.
– Мне, – сказал сын, подыскивая слова, – хотелось посмотреть в лица людей… чьи дети – мои братья… мои сестры…
Он шевельнул рукой, словно желая поймать на лету и вернуть едва произнесенные слова. Но они уже прозвучали.
Иох Фредерсен остался неподвижен. Хмыкнул, не разжимая стиснутых губ. Два-три раза легонько стукнул карандашом по краю стола. Перевел взгляд с сына на часы, где молниями вспыхивали секунды, опять посмотрел на Фредера.
– И что же ты обнаружил? – спросил он.
Секунды, секунды, секунды тишины. Потом сын будто с корнем вырвал свое «я» и жестом полного отречения швырнул отцу, но тем не менее остался на месте и, слегка склонив голову, заговорил так тихо, точно каждое слово задыхалось меж его губами:
– Отец! Помоги людям, что живут при твоих машинах!
– Я не могу им помочь, – отвечал мозг Метрополиса. – И никто не может. Они там, где им до́лжно быть. И таковы, какими им до́лжно быть. Для иного и большего они не годятся.
– Не знаю, для чего они годятся, – без всякого выражения сказал Фредер; голова его упала на грудь, точно его резанули по горлу. – Знаю только, что́ я видел… и зрелище это было ужасно… Я шел через машинные залы, подобные святилищам. Все великие божества обитали в белых святилищах. Я видел Ваала и Молоха, Уицилопочтли и Дургу [3]; одни являли неуемную общительность, другие пребывали в жутком одиночестве. Я видел колесницу Джаггернаута и башни молчания [4], кривой ятаган Мухаммада и кресты Голгофы. И все это сплошь машины, машины, машины; прикованные к постаментам, как божества к храмовым престолам, они возлежали там, проживая свою богоподобную жизнь: безглазые, но всевидящие, лишенные ушей, но всеслышащие, безъязыкие, но без устали возвещающие о себе, не мужчины и не женщины, но зачинающие и рождающие, неживые, но сотрясающие воздух своих святилищ никогда не замирающим дыханием своей живости. А рядом с богомашинами – рабы этих богомашин: люди, словно раздираемые меж машинной общительностью и машинным одиночеством. Им не нужно таскать грузы – грузы таскает машина. Не нужно ничего поднимать, не нужно напрягаться – все делает машина. Каждый на своем месте, каждый подле своей машины обязан делать одно и то же, вечно одно и то же. Соразмерно кратким секундам постоянно одно и то же движение рукой в одну и ту же секунду, в одну и ту же секунду. У них есть глаза, но слепые ко всему, кроме одного: шкал манометров. У них есть уши, но глухие ко всему, кроме одного: гула машины. В вечном своем бдении они уже не думают ни о чем, кроме одного: стоит им ослабить бдительность, и машина проснется от мнимого сна, начнет бушевать и разнесет себя в клочья. А машина, у которой нет ни головы, ни мозга, этой напряженностью бдительности – вечной бдительности – знай высасывает из недвижимого черепа мозг своего стража, без устали высасывает до тех пор, пока на полом черепе не повисает некое существо – уже не человек, но еще не машина, опустошенное, порожнее, израсходованное. Сама же машина, поглотившая, пожравшая спинной и головной мозг человека, вылизавшая изнутри его череп длинным, мягким языком долгого, мягкого гула, сверкает своим бархатно-серебряным блеском, умащенная елеем, прекрасная и непогрешимая, – Ваал и Молох, Уицилопочтли и Дурга. А ты, отец, ты нажимаешь пальцем на синюю металлическую пластинку подле правой твоей руки, и твой великий, прекрасный и ужасный город Метрополис издает рев, возглашая, что жаждет нового человечьего мозга, и живая пища потоком катит в подобные святилищам машинные залы, выплевывающие израсходованных… – Голос у Фредера сорвался. Сжав кулаки, он с силой ударил одним о другой и посмотрел на отца. – …и все-таки это люди, отец!
– Увы. Да.
Слова отца прозвучали в ушах сына так, словно донеслись сквозь семь закрытых дверей.
– То, что люди у машин так скоро расходуются, Фредер, свидетельствует не о прожорливости машин, а о несовершенстве человеческого материала. Люди – продукты случайности, Фредер. Существа одноразовые, переделке не подлежащие. Если обнаружишь у них дефект отливки, на переплавку не отправить. Хочешь не хочешь, используй их такими, каковы они есть. Хотя статистически доказано, что производительность бездуховных работников от месяца к месяцу снижается…
Фредер рассмеялся. Смех, слетавший с его губ, был до того сухой, деревянный, что Иох Фредерсен рывком поднял голову и, прищурясь, взглянул на сына. Бровь медленно поползла вверх.
– Ты не боишься, отец, – если допустить, что статистика права и люди изнашиваются все быстрее, – что в один прекрасный день больше не останется пищи для божественных машин-людоедов и что Молох из стекла, резины и стали, Дурга из алюминия с платиновыми венами поневоле умрут жалкой голодной смертью?
– Резонное допущение, – сказал мозг Метрополиса.
– И что тогда?
– К тому времени, – отвечал мозг Метрополиса, – наверняка уже будет создана замена человеку.
– Усовершенствованный человек, да?.. Машиночеловек?
– Пожалуй, – согласился мозг Метрополиса.
Фредер отвел со лба потные волосы. Наклонился вперед, так что отец ощутил его дыхание.
– Тогда позволь сказать тебе только одно, отец, – прошептал он; на висках змеились голубые жилки. – Позаботься, чтобы у этих машиночеловеков не было головы или хотя бы лица. Или дай им лицо, которое всегда улыбается. Или лицо фигляра. Или надень каждому шлем с опущенным забралом. Чтобы их вид никого в ужас не повергал! Ведь когда шел сегодня через машинные залы, я видел мужчин, стерегущих твои машины. Они знают меня, и я здоровался с каждым. Но ни один мне не ответил. Слишком уж рьяно машины пожирали их нервные волокна. И когда я смотрел на них, отец, с близкого расстояния, вот как на тебя сейчас, я видел себя, видел собственное лицо… У каждого из тех, отец, что отбывают срок у твоих машин, мое лицо… лицо твоего сына…
– Тогда и мое тоже, Фредер, ведь мы с тобой похожи, – сказал владыка великого Метрополиса. Глянул на часы и протянул руку. Во всех помещениях Новой Вавилонской башни вспыхнули белые лампы.
– И тебе не страшно, – спросил сын, – что над твоим детищем трудится столько теней, столько твоих призраков?
– Время страха для меня позади, Фредер.
Фредер отвернулся и пошел прочь – точно слепой, ощупью поискал дверь, но нашел не сразу. Она отворилась, он вышел. Дверь за ним закрылась, и он замер, очутившись в помещении, которое показалось ему чужим и холодным как лед.
Из кресел поднялись сидевшие в ожидании фигуры, низко склонились перед сыном Иоха Фредерсена, владыки Метрополиса.
Узнал Фредер только одного – Тощего.
Он поблагодарил приветствовавших, но так и стоял неподалеку от двери, словно не зная дороги. Позади него Тощий юркнул к Иоху Фредерсену, который приказал ему явиться.
Владыка Метрополиса стоял у окна, угловато-широкой спиной к двери.
– Ждите! – произнес он.
Тощий не шевелился. Дышал беззвучно. Веки опущены, он будто стоя спал. Но донельзя напряженный рот свидетельствовал о том, что он весь превратился в слух.
Иох Фредерсен обвел взглядом великий Метрополис, кипучее море в прибойных волнах света. Средь всплесков, колыханий и каскадов световой Ниагары, средь красочной игры закрученных вокруг собственной оси башен из сверканья и блеска великий Метрополис, казалось, сделался прозрачным. Нагромождения домов, разделенные кружащими клинками прожекторов на конусы и кубики, сияя, парили в воздухе, и свет дождем стекал по их боковинам. Улицы впивали в себя огненное свечение и тоже светились, а все, что нескудеющим потоком скользило по ним, бросало перед собою лучистые конусы света.
Только Собор, несший на вершине своей звонницы увенчанную звездами деву, темнел в городе черной глыбой – исполин, погруженный в волшебный сон.
Иох Фредерсен медленно повернулся. Увидел возле двери Тощего. Тот поздоровался. Иох Фредерсен направился к нему. Молча пересек все пространство зала, шел медленно, пока не приблизился. Стал перед пришедшим, посмотрел на него, словно взглядом счищая с него телесность и обнажая глубинную суть.
Тощий стойко выдержал пронзительный взгляд.
– Отныне, – сказал Иох Фредерсен, довольно тихо, – я желаю получать точные сведения о путях моего сына.
Тощий поклонился, немного подождал, попрощался и ушел.
Но он уже не застал сына великого владыки там, где оставил его. Да ему и не было суждено найти юношу.
III
Бывший Первый секретарь Иоха Фредерсена стоял в кабине лифта-патерностера, который пронзал Новую Вавилонскую башню как безостановочное черпальное колесо, – не сходя с места, стоял у деревянной стены и путешествовал сквозь гудящую белую постройку с самого верху до глубоких подвалов и снова наверх, в тридцатый раз.
Люди, жаждущие выиграть секунды, вбегали к нему в кабину и этажами выше или ниже выбегали вон. Они не обращали на него внимания. Некоторые, пожалуй, узнавали. Но капли пота на его висках всяк, должно быть, относил за счет все той же погони за выигрышем секунд. Ладно, он подождет, когда они догадаются, когда схватят его и вытолкнут из кабины: какого черта ты отнимаешь у нас место, мерзавец, у тебя-то времени полно! Ползи вниз по ступенькам или хоть по пожарным лестницам…
Он стоял с открытым ртом, ждал…
Теперь, вновь поднимаясь из глубин, он бросил остылый взгляд в помещение у дверей Иоха Фредерсена и перед этими дверьми увидел сына владыки. Долю минуты они смотрели друг на друга: лица у обоих словно подернуты тенью, а взгляды как сигналы бед, очень разных, но одинаково лютых. Затем бесстрастный механизм унес человека в кабине ввысь, в абсолютный мрак башенного чердака, а на пути вниз он снова увидел сына Иоха Фредерсена, на сей раз у входа в кабину: шагнув внутрь, тот очутился возле него, точно пригвожденного к деревянной стене.
– Как вас зовут? – тихо спросил Фредер.
Прерывистый вздох, потом ответ, словно голос настороженного удивления:
– Иосафат…
– Что вы намерены делать, Иосафат?
Вниз, вниз. Когда они миновали большой вестибюль, где огромные окна во всю свою ширь горделиво смотрели на уличные эстакады, Фредер поднял взгляд и увидел в черноте неба уже наполовину растаявшее слово: «Иосивара»…
И вдруг сказал, как бы протягивая обе руки, но в то же время зажмуривая глаза:
– Пойдемте ко мне, Иосафат!
Рука юноши встрепенулась, будто испуганная птица, и он едва выдавил:
– К вам?!
– Да, Иосафат!
Молодой голос, исполненный доброты…
Вниз, вниз. Свет – тьма – свет – снова тьма.
– Пойдемте ко мне, Иосафат! Вы согласны?
– Да, – отвечал тот с несравненной страстностью. – Да!
Снова светло. Фредер схватил его за плечо, вытащил за собой из громадного черпального механизма Новой Вавилонской башни и поддержал, когда он пошатнулся от рывка.
– Где вы живете, Иосафат?
– Девяносто девятый квартал, дом семь, восьмой этаж.
– Тогда ступайте домой, Иосафат. Пожалуй, я сам приду к вам, а может, пришлю курьера, и он приведет вас ко мне. Я еще не знаю, что произойдет в ближайшие часы… Но не хочу, чтобы знакомый мне человек, которому я могу протянуть руку помощи, всю ночь напролет лежал без сна и глядел в потолок, пока ему не почудится, будто потолок падает на него…
– Что мне для вас сделать? – спросил Иосафат.
Фредер ощутил крепкое пожатие. Улыбнулся. Покачал головой.
– Ничего. Идите домой. Ждите. Будьте спокойны. Завтра будет новый день. По-моему, прекрасный…
Рука разжалась, человек пошел прочь. Фредер провожал его взглядом. Вот он остановился, оглянулся на Фредера. Возвращаться не стал, только с серьезным и решительным видом склонил голову, улыбка на губах Фредера погасла.
– Да, – сказал он. – Я принимаю тебя, человек!
За спиной у него гудел патерностер. Кабины зачерпывали людей и снова выплескивали. Однако сын Иоха Фредерсена их не замечал. Средь великого множества охотников выиграть секунды он один был тих и спокоен, только вслушивался в громовой гул Новой Вавилонской башни. Этот гул казался ему звуком соборного колокола, медным гласом Архангела Михаила. Но в вышине над ним сладостно звенела песня. В ней ликовало его юное сердце.
– Я впервые поступил по твоей мысли, великая посредница… сострадание? – спросил он в гул колокольного гласа.
Но ответа не получил.
И тогда он отправился туда, где рассчитывал найти ответ.
Меж тем как Тощий явился на квартиру Фредера расспросить слуг об их господине, сын Иоха Фредерсена спускался по лестнице, ведущей в цоколь Новой Вавилонской башни. Меж тем как слуги, качая головой, сообщали Тощему, что господин их домой еще не воротился, сын Иоха Фредерсена шел, руководствуясь светящимися стрелками. А меж тем как Тощий посмотрел на часы и решил подождать, до поры до времени подождать, уже тревожась, уже прикидывая возможности и как их использовать, сын Иоха Фредерсена вошел в помещение, откуда Новая Вавилонская башня черпала энергию на собственные нужды.
Он долго медлил, прежде чем отворил дверь. Ведь за этой дверью царила зловещая жизнь. Что-то там завывало. Хрипело. Свистело. Вся постройка стонала. Непрерывная дрожь пронизывала стены и пол. И во всем этом ни единого человеческого звука. Только вещи рычали да бесплотный воздух. Если в помещении за дверью и жили люди, то губы у них не иначе как бессильные и запечатанные. Но Фредер пришел сюда именно ради этих людей.
Он толкнул дверь и, едва не задохнувшись, отпрянул назад. Раскаленный, кипящий воздух ударил навстречу, застлал глаза, так что он ничего не видел. Лишь немного погодя способность видеть вернулась.
Помещение было освещено тускло, и в подвижном воздухе потолок, казалось бы способный выдержать тяжесть всего земного шара, словно пребывал в вечном падении.