bannerbanner
Ева Луна. Истории Евы Луны
Ева Луна. Истории Евы Луны

Полная версия

Ева Луна. Истории Евы Луны

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 13

Лукас Карле вернулся к родному очагу совсем не потому, что соскучился по жене и детям: по правде говоря, он никогда не был особенно привязан ни к родным, ни к этой деревне, как, впрочем, и ни к какому другому месту; в глубине души он считал себя вечным волком-одиночкой без роду без племени. Причина возвращения крылась в другом: его загнали домой усталость и голод, он решил, что лучше уж рискнуть попасться в лапы ненавистному победившему противнику, чем медленно умирать от голода, пробираясь неизвестно куда по полям и лесам. Ни о каком сопротивлении он уже и не думал. Дезертировав из своей части, он был вынужден днем прятаться где-нибудь в укромных местах, а передвигаться только по ночам. Он раздобыл себе документы какого-то погибшего солдата и намеревался выдавать себя за другого человека, сменив фамилию и имя и зачеркнув таким образом свое весьма неприглядное прошлое. Впрочем, спустя несколько дней и ночей, проведенных под открытым небом, он пришел к выводу, что на всем этом огромном, перепаханном войной континенте ему ровным счетом некуда податься. Воспоминания о деревне – о миленьких и опрятных домиках с огородами и виноградниками, о школе, где он проработал столько лет, – не очень-то его и радовали, возвращение домой не было пределом его мечтаний, но у него не оставалось выбора. За время войны он успел заработать несколько нашивок и даже кое-какие награды; все эти знаки отличия он получил вовсе не за героизм, а за охотно проявляемую им при любом удобном случае садистскую жестокость. Да, война сделала из него другого человека: у бывшего школьного учителя наконец появилась возможность понять себя по-настоящему, опустившись в самую глубину своей черной, похожей на коварное топкое болото души. Теперь он знал, на что действительно способен. И вот, после того как он познал грань между допустимым и запретным, после того как много раз переходил эту грань, переставшую быть для него преградой, ему предстояла жалкая участь – возвращаться в мир прошлого и, смирившись с личным поражением, вновь учить уму-разуму каких-то плохо воспитанных деревенских молокососов. Для себя он давно решил, что человек, а тем более настоящий мужчина создан для войны; вся история человечества свидетельствовала о том, что невозможно добиться прогресса без насилия. Терпите, стисните зубы и терпите; если страшно, то можно закрыть глаза, но идти нужно только вперед, в атаку, ведь мы же солдаты. Увиденные за время войны и даже выпавшие на его собственную долю страдания не смогли пробудить в нем ни малейшей тяги к мирной жизни, но, наоборот, еще больше укрепили его уверенность в том, что лишь кровь и порох могут выявить среди серой массы тех немногих, кто поведет уже тонущий корабль человечества в безопасную гавань; да, конечно, на этом пути придется избавить судно от лишнего балласта; в первую очередь надо расправиться со слабыми и с теми, от кого нет непосредственной пользы, и сделать это нужно без сожаления, в полном соответствии с непреложными законами природы.

– Ну что, в чем дело? Не рады меня видеть? – спросил он, закрывая за собой дверь.

За время отсутствия он не разучился наводить ужас на свою семью. Йохен попытался было что-то сказать, но слова застряли у него в горле, и ему удалось лишь издать какой-то нечленораздельный гортанный звук. При этом он подсознательно встал между отцом и младшим братом, словно желая защитить того от какой-то неведомой опасности. Госпожа Карле, действуя так же машинально, шагнула к сундуку, вынула из него большую белую скатерть и накрыла ею стол. Лишь позже она поняла, что сделала это, чтобы отец не увидел Катарину и хотя бы какое-то время не вспоминал о ее существовании. Одного взгляда хватило Лукасу Карле, чтобы вновь обрести власть над домом и подчинить себе всю семью. Жену он нашел столь же тупой, как и раньше, но, к своему удовлетворению, обнаружил, что в ее глазах застыл прежний неизбывный страх, а нижняя часть ее тела по-прежнему сохраняет соблазнительную форму и упругость. За то время, что его не было дома, Йохен успел превратиться в высокого парня, причем отца удивило не столько то, как сильно он вырос, сколько то, что сыну каким-то образом удалось избежать мобилизации или зачисления в отряды гитлерюгенда. Рольфа он практически не знал, но ему хватило буквально секунды, чтобы понять, что этого мальчишку воспитывали, пряча от жизни в складках мамашиной юбки. Им нужно было срочно заняться – для начала хотя бы добиться, чтобы он не выглядел изнеженным котенком, а походил на подрастающего мужчину. Ну что ж, этим он, пожалуй, и займется – из хлюпика вырастит мужчину.

– Йохен, быстро нагрей воды, мне надо помыться. Есть в доме что-нибудь пожрать? А ты, значит, Рольф… Подойди ко мне и пожми отцу руку. Эй, оглох, что ли? А ну, быстро сюда!

С того вечера жизнь Рольфа круто изменилась. Несмотря на все лишения военного времени, выпавшие на его долю, он вплоть до того дня практически не знал, что такое страх. Лукасу Карле мгновенно удалось научить сына бояться. Долгое время мальчик не мог спать спокойно, вплоть до того дня, пока его отца не нашли в лесу повешенным.

Стоявшие рядом с деревней русские солдаты были простыми, даже неотесанными парнями – бедными и сентиментальными. По вечерам они садились вокруг костра, чистили оружие и подолгу пели; песни звучали одна за другой, и порой, когда кто-нибудь из солдат пел на своем языке, на глаза его земляков наворачивались ностальгические слезы. Иногда солдаты напивались и ссорились между собой, а порой устраивали пляски до упаду. Местные жители старались как можно реже попадаться им на глаза, но некоторые девушки по вечерам тайком пробирались к лагерю русских и предлагали себя в обмен на еду. Они отдавались солдатам молча, стараясь не глядеть им в лицо. Голодными они домой не уходили, несмотря на то что победители питались ничуть не лучше, чем побежденные. Вертелись около лагеря русских и дети, особенно мальчишки: их завораживал чужой язык, как магнит тянули к себе оружие и техника, удивляли странные привычки чужеземных солдат, а еще воображение местных подростков поражал один сержант, все лицо которого было изрезано шрамами; мальчишки с восхищением смотрели, как он, развлекая публику, жонглировал сразу четырьмя ножами. Рольф пробирался в военный лагерь чаще своих друзей и задерживался там дольше, чем они; он делал это, несмотря на строжайший запрет матери приближаться к оккупантам. Вскоре он уже без страха подсаживался к сержанту-жонглеру, пытаясь понять, что тот говорит на своем языке, а через какое-то время стал учиться у него метать ножи. Русские довольно быстро вычислили среди местных жителей как коллаборационистов, так и скрывающихся дезертиров. Начались военно-полевые суды; заседания были краткие, и решения выносились без лишних проволочек: во-первых, из-за нехватки у представителей оккупационных властей времени на соблюдение всех формальностей, а во-вторых, по причине малого интереса местной общественности к подобным мероприятиям. Люди не то чтобы не жалели подсудимых, но неохотно ходили в зал заседаний из-за смертельной усталости и нежелания в очередной раз выслушивать обвинения во всеобщем, пусть и не явном сотрудничестве с фашистским режимом. Тем не менее, когда очередь дошла до Лукаса Карле, в зале заседаний трибунала, к удивлению судей, появились Йохен и Рольф. Братья молча заняли места в глубине зала и стали слушать. Обвиняемый, похоже, не собирался раскаиваться в том, что делал во время войны; в свое оправдание он лишь заявил, что выполнял приказы командиров и что, отправляясь на войну, рассчитывал ее выиграть и не собирался подвергать сомнению распоряжения вышестоящего начальства. Сержант-жонглер, увидев появившегося в зале заседаний Рольфа, пожалел мальчишку и хотел было вывести его на улицу, но тот был твердо намерен досидеть до конца и узнать, какой приговор вынесут его отцу. Ему было бы трудно объяснить человеку со шрамами истинную причину своей бледности: вовсе не сочувствие отцу одолевало мальчика, наоборот, он втайне надеялся, что предъявленные Лукасу Карле обвинения окажутся достаточно серьезными и неопровержимыми, чтобы русские могли со спокойной душой поставить его к стенке. Когда же прозвучал приговор и выяснилось, что отцу Йохена и Рольфа предстоит провести полгода на каторжных работах где-то на шахтах Украины, братья посчитали, что он слишком легко отделался; мысленно оба они стали молиться о том, чтобы отец умер где-нибудь там, на чужбине, и никогда больше не возвращался.

Несмотря на окончание войны, жизнь простых людей легче не стала; долгие годы главной их заботой было хоть как-то прокормиться, раздобыв еду любым доступным способом. Йохен даже читал не слишком бегло – едва ли не по слогам, – но он был сильным и упорным парнем. Отец снова покинул дом, и, поскольку работать на полях, изуродованных войной, не было никакого смысла, старший брат Рольфа взял на себя ответственность за обеспечение семьи – по крайней мере, пропитанием. Чем он только не занимался: рубил лес, собирал и продавал ежевику и грибы, охотился на кроликов, куропаток и лис. Очень скоро к нему присоединился и Рольф: работать вдвоем было легче, веселее и выгоднее, а кроме того, вдвоем они, как сработавшиеся напарники, легко и весьма успешно подворовывали кое-что по мелочи в соседних городках и деревнях. Делали они это втайне от матери, которая даже в самые трудные времена жила так, будто война была чем-то далеким и отстраненным и лично ее никак не касалась; следовательно, никаких послаблений с точки зрения морали она не могла позволить ни себе, ни детям. Эта твердая убежденность в том, что жить нужно честно, помноженная на стремление вбить христианские заповеди в головы собственных детей, приводила к тому, что ложиться спать на голодный желудок им приходилось даже чаще, чем большинству соседей и знакомых; и много лет спустя, когда все рынки были завалены любыми продуктами, когда повсюду, буквально на каждом углу, продавались жареная картошка, сосиски и сласти, Рольфу продолжал сниться черствый кисловатый хлеб, спрятанный в щели между досками под его кроватью.

Госпоже Карле удалось сохранить присутствие духа и веру в Бога вплоть до того дня, когда ее муж вернулся с Украины, полный решимости окончательно обосноваться у семейного очага. Но в тот миг душевные силы покинули ее. Она словно сжалась в комок, ушла в себя и будто погрузилась в мысленный бесконечный диалог с самой собой. Всю жизнь преследовавшее ее чувство страха окончательно парализовало ее волю и не позволило столько лет копившейся ненависти выплеснуться наружу. Женщина с привычной аккуратностью продолжала выполнять все работы по дому. Она вставала на рассвете и ложилась спать глубокой ночью; уход за беспомощной Катариной и обслуживание остальных членов семьи требовали от нее много времени и сил; при этом она практически перестала разговаривать и улыбаться, а кроме того, раз и навсегда забыла дорогу в церковь. Она не могла заставить себя вновь опуститься на колени перед тем жестоким и бесчеловечным Богом, который так и не услышал ее справедливой мольбы о том, чтобы Лукас Карле отправился наконец в ад. Она больше не пыталась защитить Йохена и Рольфа от отцовских выходок. Крики, побои, ссоры, порой переходившие в драки, – все это стало казаться ей естественным и не вызывало в ее душе никаких эмоций. Все свободное время женщина проводила, сидя у окна и рассеянно глядя куда-то вдаль. В такие минуты она переносилась из чудовищного настоящего в то далекое прошлое, когда в ее жизни еще не было Лукаса Карле, а сама она была девушкой-подростком, не ведавшей о том, что ей уготована столь горькая доля.

Карле был сторонником теории, согласно которой все люди делятся на два типа: молоты и наковальни; одни созданы для того, чтобы бить, а другие – чтобы били по ним. Само собой, он всегда мечтал о том, чтобы его сыновья стали настоящими молотами. Его бесило, когда он видел в детях, и особенно в Йохене, хоть какое-то проявление слабости. Старшему сыну бывшего школьного учителя вообще доставались все «сливки» отцовской системы воспитания. Отец терпеть не мог, когда в ответ на какой-нибудь заданный вопрос или на окрик Йохен начинал заикаться и грызть ногти; сын же, просыпаясь по ночам, подолгу лежал без сна и думал о том, как он вырвется из этого ада, как раз и навсегда избавится от роли жертвы отцовских комплексов и садистских наклонностей. Увы, наутро все дерзкие планы улетучивались и Йохен, понурив голову, получал очередную выволочку от отца, не в силах заставить себя возмутиться и дать отпор. Страх парализовал его волю к сопротивлению, несмотря на то что физически он давно уже был сильнее отца: он перерос того почти на целую голову, а силой мог потягаться с любой ломовой лошадью. Это торжество смирения продолжалось до того январского вечера, когда Лукасу Карле в очередной раз приспичило поиграть в красные туфли. Оба мальчика были уже достаточно взрослыми, чтобы догадываться, почему в доме вдруг повисает мрачная тишина, на что намекают напряженные взгляды, которыми обмениваются родители, и по опыту знали, что произойдет в самое ближайшее время. Так все и случилось: Карле, как всегда, приказал сыновьям увести Катарину, уложить ее спать, а затем запереться в своей комнате и не выходить оттуда ни под каким предлогом. Прежде чем уйти к себе, Йохен и Рольф успели заглянуть в глаза матери и вновь почувствовать страх в ее взгляде, ощутить дрожь, бившую все ее тело. Через некоторое время, когда они уже лежали в кроватях, по дому разнеслась музыка включенного на полную громкость патефона.

– Пойду посмотрю, что он там делает с мамой, – решительно сказал Рольф, когда вдруг осознал, что не может дольше пребывать одновременно в неведении и в твердой уверенности, что там, по другую сторону коридора, происходит что-то ужасное, всегда присутствовавшее в их доме.

– Лежи и не высовывайся. Я сам все выясню, я же старший, – ответил Йохен.

И действительно, вместо того чтобы спрятаться с головой под одеяло, как делал всю жизнь, он встал и спокойно, без суеты и спешки начал одеваться: он надел брюки, теплую куртку, шапку и зимние сапоги. Проверив, не забыл ли чего, он вышел из комнаты, пересек коридор и попытался открыть дверь гостиной. Как и следовало ожидать, она оказалась заперта изнутри. Годы работы лесорубом не только дали Йохену немалую силу, но и приучили его действовать размеренно и осторожно, продумывая каждое движение. Вот и сейчас он не торопясь сделал шаг назад, примерился и вроде бы неторопливо поднял ногу. В ту же секунду подошва его ботинка обрушилась на дверь, сорвав ее с петель. Рольф, босиком и в одной пижаме, вышел из комнаты вслед за братом и теперь, заглянув в гостиную, с ужасом увидел совершенно голую мать в одних лишь безумного красного цвета туфлях на высоченных каблуках. Казалось, что это не обувь, а какие-то дурацкие ходули, на которые она зачем-то взобралась. Лукас Карле в ярости заорал на сыновей, чтобы они немедленно убирались, но Йохен, не слушая его, пересек комнату, обошел стол, отодвинул мать, попытавшуюся остановить его, и подошел к отцу вплотную с такой решимостью, что тот от удивления замолчал и, почуяв неладное, попятился. Сжатый кулак обрушился на лицо отца, как молот; сила удара была такова, что того подбросило в воздух и он со всего размаху рухнул спиной на сервант, сломав при этом дверцы и полки и перебив бо́льшую часть посуды. Рольф посмотрел на сползшего на пол, неподвижно лежащего отца, судорожно сглотнул, вернулся в свою спальню и принес одеяло, чтобы мать могла прикрыться.

– Прощай, мама, – сказал Йохен, стоя у двери, выходящей на улицу; посмотреть в глаза матери он так и не решился.

– Прощай, сынок, – негромко произнесла она, чувствуя, как на душе у нее становится легче: по крайней мере, хоть кто-то из близких будет теперь в безопасности.

На следующий день Рольф надел оставшиеся от старшего брата брюки, подвернул слишком длинные штанины и повел отца в больницу, где тому не без труда вернули челюсть на положенное место. Несколько недель тот не мог говорить и ел только жидкую пищу с помощью большой пипетки. После ухода из дома старшего сына госпожа Карле вообще перестала злиться или ругаться на кого бы то ни было; таким образом, Рольфу пришлось противостоять самому ненавистному и презираемому им человеку в одиночку.

Катарина глядела на мир, как белка, – легко и свободно. Ее душа не удерживала воспоминаний о пережитом. Она могла самостоятельно есть, могла предупредить о том, что ей нужно в туалет, и могла мгновенно спрятаться под стол при появлении отца, но больше она так ничему и не научилась. Рольф каждый день делал ей маленькие подарки, которые она принимала как брошенные к ее ногам несметные сокровища: драгоценностью был то майский жук, то отполированный водой камешек с берега реки, то орех, который Рольф аккуратно раскалывал на глазах у сестры и, вынув ядро, угощал ее. Она дожидалась брата, сидя под кухонным столом и догадываясь о его приближении по звуку шагов. Выглянув из своей норки между ножками стульев, она издавала какое-то восторженное бормотание, похожее на голос радующейся чайки. Она могла часами сидеть неподвижно под кухонным столом, под надежной крышей из плохо обструганных досок. Там Катарина дожидалась, когда отец уйдет наконец спать и кто-нибудь вытащит ее из норы. Она привыкла жить в этом убежище, где единственным свидетельством существования внешнего мира были то приближающиеся, то удаляющиеся шаги отца, матери и брата. Порой она не хотела выходить оттуда, даже когда опасность была уже позади. В таких случаях мать ставила ей миску с едой прямо под стол, а Рольф после ужина приносил свое одеяло и забирался к сестре под стол, где и спал всю ночь, согнувшись в три погибели. Частенько, когда Лукас Карле садился обедать или ужинать, его ноги задевали спрятавшихся под столом детей; они сидели там молча, неподвижно, взявшись за руки. В этом убежище они ощущали себя в безопасности: никто их там не видел, никто не знал об их существовании, даже звуки и запахи проникали в их нору ослабленными и приглушенными, словно через толщу воды. Брат с сестрой прожили под кухонным столом целую жизнь. Рольф Карле навсегда запомнил матовый, словно молочный, свет, пробивавшийся сквозь плотную ткань скатерти. Однажды, много лет спустя, на другом конце света, вспомнив об этом во сне, он проснется рядом с любимой женщиной весь в слезах – проснется на кровати, отгороженной от мира белой противомоскитной сеткой.

Глава третья

В ночь на Рождество, когда мне было уже лет шесть, маме в горло попала куриная косточка. Профессор, вечно одолеваемый жаждой обладать все новыми знаниями, казалось, вообще забыл про какие-либо праздники, включая Рождество. Наверное, он и понятия не имел, что в сочельник все мы, работавшие и служившие у него в доме, собирались на заднем дворе особняка, чтобы устроить праздничную трапезу и повеселиться. На кухне мы строили рождественский вертеп с фигурками, вылепленными из глины, садились за большой стол, распевали рождественские псалмы, и мне все что-нибудь дарили. Подготовка к праздничному ужину начиналась заранее, как минимум за несколько дней: этого требовала технология приготовления главного блюда – так называемого креольского жаркого, придуманного привезенными в страну рабами еще в стародавние времена. Тогда, в колониальную эпоху, в богатых и просто состоятельных семьях 24 декабря всегда устраивали праздник со щедрым угощением. На следующий день остатки со стола хозяев переходили в миски слуг и рабов; у тех ничего не пропадало – все оставшиеся объедки мелко резались, а затем полученный фарш выкладывался на кукурузное тесто, и все это оборачивалось банановыми листьями. Свернутые рулеты потом просто варили в больших котлах. В результате этих нехитрых действий получалось настолько восхитительное блюдо, что рецепт его приготовления, пусть и претерпевший некоторые усложнения и изменения, сохранился до наших дней. Ежегодно это блюдо готовится именно к Рождеству. Ни о каких остатках с барского стола речь уже не идет: никто никому не отдает недоеденную пищу. Каждую составляющую сложного блюда приходится готовить отдельно и заранее; работа эта долгая и утомительная. На хозяйственном дворе особняка профессора Джонса слуги держали кур, индюшек и даже поросенка; весь год их откармливали ради одного-единственного праздника чревоугодия и безудержного веселья. Примерно за неделю до Рождества всю живность переводили на усиленное питание: индюшек и кур раза два в день отлавливали, впихивали им в глотку очищенные орехи и вливали по глоточку рома; поросенку же заменяли воду в поилке на молоко с разведенным в нем темным тростниковым сахаром и специями. Таким образом, к нужному дню все мясо должно было приобрести необходимую нежность, сладость и аромат. К этому же дню женщины чистили жаровни, сковородки и делали запас прокопченных банановых листьев. Забить свинью, равно как и свернуть голову курам и индюшкам, доверяли мужчинам: дело это было хлопотное, шумное, но, судя по всему, веселое и увлекательное. Пьянящая кровавая оргия плавно переходила в торжество обжорства. Поросячий визг и кудахтанье кур сменялись веселыми криками, аппетитным бульканьем котлов, шипением сковородок и восхитительными ароматами готовящихся блюд. Все пьянели прямо на глазах – не то от выпитого рома, не то от вида крови и смерти, не то от крепкого ароматного бульона, не то от бесконечных кусков мяса, поначалу еще сырого и почти теплого, а затем вареного или жареного. В сочельник все собравшиеся на кухне начинали петь рождественские псалмы, вознося хвалы Младенцу Иисусу в радостном, праздничном, все ускоряющемся ритме; тем временем в другом крыле особняка жизнь шла своим чередом – для профессора этот день был самым обыкновенным, ничем не отличавшимся от всех остальных. Он, похоже, даже понятия не имел, что наступило Рождество. Злосчастная куриная косточка каким-то образом попала в тесто, и мама проглотила ее, не заметив. Кость встала у нее поперек пищевода; спустя несколько часов у мамы пошла горлом кровь, а еще через три дня она тихо скончалась, никому и ни на что не жалуясь. Умерла она так же, как и прожила всю жизнь, – незаметно, стараясь никого не беспокоить и не привлекать к себе лишнего внимания. Я была с ней все это время – до последней минуты; я до конца жизни запомнила все, что со мной и с нею происходило, уже тогда понимая, что мне придется тренировать память и учиться обострять чувства и восприятие мира, чтобы мама, голос которой будет звучать теперь неизмеримо тише, не потеряла меня среди мечущихся теней того, другого мира, куда переносятся души ушедших от нас людей.

Она умирала не только тихо, но и бесстрашно – ради того, чтобы не напугать меня. Что именно в ее организме повредила куриная кость, я с уверенностью сказать не могу, но, похоже, она проткнула одну из артерий, и мама просто истекла кровью – по своему обыкновению так, что поначалу никто ничего не заметил. Почувствовав, что жизнь вот-вот покинет ее, она позвала меня, и мы заперлись в нашей комнатушке, чтобы быть вместе до конца. Двигаясь медленно и осторожно, не торопя приближающуюся смерть, она умылась водой с мылом, чтобы избавиться от не нравившегося ей мускусного запаха, причесала свои длинные и густые волосы, надела белую юбку, сшитую собственноручно в часы сиесты, и легла на тот же самый тюфяк, на котором когда-то зачала меня. Я по малолетству, естественно, не понимала всего значения проходившей у меня на глазах церемонии, но внимательно следила за каждым жестом, каждым движением матери и запомнила все вплоть до малейших деталей. Я и сейчас помню эти последние проведенные с мамой часы и минуты так же отчетливо, как будто это было вчера.

– Смерти на самом деле нет, доченька. Люди умирают по-настоящему, лишь когда их забывают, – говорила мне мама, перед тем как уйти в другой мир. – Если будешь помнить меня, то я всегда буду с тобой.

– Я всегда буду тебя помнить, – пообещала я.

– Ну хорошо, а сейчас пойди позови свою крестную.

Я пошла на кухню и позвала кухарку, ту самую крупную мулатку, которая помогла мне появиться на свет, а в положенное время поднесла меня к крестильной чаше.

– Позаботься о моей девочке. Мне больше некого просить, у нее в этом мире, кроме тебя, никого нет, – сказала ей мама, аккуратно вытирая струйку крови, стекавшую у нее по подбородку.

Затем она взяла меня за руку и беззвучно, одними глазами сказала мне, как она меня любит. Вскоре ее взгляд как бы затуманился, и жизнь, все так же беззвучно, покинула ее тело. Что-то светлое, лучистое и теплое, казалось, на несколько мгновений наполнило комнату ласковым, едва заметным переливающимся сиянием. Затем свет, проникавший в комнату через окно и дверь, вновь стал привычно желтым, чуть заметный уксусно-мускусный аромат улетучился, и помещение снова наполнилось привычными, обыденными запахами. Я взяла мамину голову в руки, приподняла ее и, потрясенная обрушившимся на меня безмолвием одиночества, стала звать ее. Мама, мама, кричала я, отказываясь верить, что нас с ней теперь навеки разделила непреодолимая пропасть.

– Не реви, все люди когда-нибудь умирают, ничего особенного в этом нет, – сказала мне крестная, несколькими движениями ножниц обрезав мамины волосы, которые она решила сдать в лавку, где изготовляли и продавали парики. – Давай лучше унесем ее отсюда, пока хозяин не узнал, что она умерла, а то он того и гляди прикажет отнести твою маму к себе в лабораторию.

На страницу:
5 из 13