Полная версия
Зарянка
– Тюбики! Нам всем кажется, что в этом разнообразном мире мы занимаемся всевозможными делами, но мы как-то пропустили, что всем нам раздали по плоской коробочке со стеклянной крышечкой. Мы все служители плоской корпорации. Мы все как лилипуты бегаем внутри гигантской плоской коробочки. Земля стала большим ничьим телефоном, набитым внутри лилипутами. Пифагор доказал, что либо математика, либо корпорация. Но мы всё равно в коробочках, а куда деваться-то. И чем глубже уходим мы в эти коробочки, тем скорее ими становимся. Может быть, мы уже стали собственными телефонами? Не люди, а телефоны? Может быть, нам пора в один прекрасный день закопать эти телефоны в землю, чтобы мы умерли как телефоны, а воскресли как люди? Вздохнули свободно. Или, думаете, уже поздно, уже не закопаешь? Вот, вот. Зрячие верят в то, что если оцифруются, то будут жить вечно, верят в вечный пилотаж киберпространственный. Но те писатели, которые отпустили на волю эту пулю, действительно были пионерами в плоскоземье. А у нас эпоха открытой войны с роботами. Время пионеров киберпространства не так-то просто проходит. Всегда теперь будут такие пионеры. Это другое, параллельное время. Но оно отстаёт. У нас уже роботы восстали против людей, диктуют им свои условия, связывают людей с собой, и в итоге – превращают людей в себя. Юный Уэллс в своём кресле перестал улыбаться.
Тот, кто жизнь свою доверяет плоской коробочке, сверяет по ней свои решения, ищет у неё ответов на свои важные вопросы, разве он не телефон? Тюбики. Математик на стороне живых в этой войне, он не на стороне роботов, не сомневайтесь. Ум у него в сотовый телефон не превратился. Очи кормчего смотрят на звёзды как в тайну молитвы. Зачем же? Чтобы домой доплыть по морю правды. Покупать, продавать, семью кормить, в игрушки играть, можно и телефоном быть. Чтобы наукой заниматься, телефоном быть никак нельзя, телефонная будет наука. Зрячий не видит стеклянного колпака над Антарктидой. Как он пробьёт колпак южной небесной полусферы, на котором под именами созвездий таятся все основные инструменты математика? Чугунной головой?
Открывайте карту двух небесных полушарий звёздного неба, тюбики, читайте названия созвездий в одном полушарии и в другом. Видите, что книга перед вами? В ней сто слов не наберётся, это не проза, это стихи. Два совершенно разных стихотворения. На северном колпаке – классическое, а на южном – романтическое. Карты звёздного неба – не плод телескопа, прежде всего это карты пустынников – песчаных, морских и астральных. Вы слышите меня, тюбики?
Я всё про вас знаю. Вам мало того, что корабль с Блейком переворачивается вверх дном на краю миров, вам интересно понять: почему? Потому, что воды экваториальные, шесть меняется на восемь, секстант на октант. Стеорра висит совсем низко над водой и медленно тонет, а совсем с другой, диаметрально противоположной части неба, из-за горизонта выплывает Бета Октанта, и начинается новая навигация. Это творится во всех экваториальных водах. Две рюмки рома надо здесь пропустить по традиции. Одну за земной экватор, другую за экватор небесной сферы. А нынче, пожалуй, и третью надо за то, что цифровую плоскость пересекаем.
Кто-то взял Блинда за руку и вложил туда монетку.
– О, чудо, Лазурь, я почувствовал прикосновение руки. Лазурь?
– Лазурь.
– Берлинская?
– Ферапонтовская.
– Не видел никогда, а сейчас вижу. Чудо. Художник да благословит тебя, Лазурь. Благодарю тебя, Лазурь Ферапонтовская.
– А вас как зовут?
– О, я Охра Терракотовая, глина я, этикетка просто отлетела, я глина, – сказал Блинд.
Глухой лес. Смеркается. Хруст. Никифор, мокрый по пояс, пробирается сквозь валежник с вязанкой лозняка для кошниц. Робкая осенняя заряночка поёт. Никифор вслух разговаривает с лесом.
Синг друидс, деревья, слышите, синг друидс. И Генри Пёрселл на клавесине играет. Деревья, вы что, обиделись? Я сочувствую.
Не обижайтесь. Мужик в неведении, по большому счёту, можно простить его. Почему он можжевельник сечёт на дрова и поделки? Он не понимает даже, что бывают такие деревья. Деревья, которым Бог отводит не одно тысячелетие. Мужик-то внутри светлый, найдёт ствол с руку толщиной, топор поднимет уже, а потом узнает, что дереву лет двести, триста, а это дерево ещё две, три тысячи лет прожить может. Опустит топор, осину лучше рубанёт. Осина в десять раз короче живёт. Никифор погладил рукой старую осину цвета высохшего лавра в чёрных подтёках. Осинушка, прости, колодезная.
Сквозь ветки осины засветилась Скип Стеорра. Никифор бросил со Стеорры невидимую верёвочку с грузиком, отвес упал в центр Северного полюса, и он понял, что верно идёт.
Хруст. Какой-то охотник счастливый с ружьём выходит на Никифора.
– Старушка Божия, скажи, как тут до деревеньки добраться, заплутал я, – говорит весёлый Коровин.
– Старушка, не старушка, а неверно, сынок, идёшь, тебе правее надо держать, за Серовым, а Серов-то давно проходил, ох, не знаю, догонишь ли, смеркается уж.
Николай Васильевич, сочинитель, выпорхнул из возка легко, как «воронок» – городская чёрно-белая ласточка. Это одно из народных имён данной птички. Ласточки прилетят в город ещё только в мае, а наш «воронок» уже прямо сейчас пролетел мимо первых чёрно-голубых луж, мимо душистых немецких гастарбайтеров, кативших по этим лужам воз тёплого хлеба, и нырнул к себе.
Никакие ароматы не шли в расчёт, Гоголь держал в крыле свеженький томик Пушкина – вот это запах! Пушкин пах пулями и наборщиками, свинцом. Ох, как этот тонкий дух, кроющийся под типографской краской, дорог любому сочинителю! Про наборщиков с вывернутыми большими пальцами никто ничего не знал, а вот про пули ходило столько слухов, что можно было летопись писать. Но Пушкин пах не только свинцом. В тех ранних технологических процессах, которые использовались для изготовления обложки и фронтисписа, в той первой незабвенной и дорогостоящей литографии непременно использовались благородные металлы. Пушкин пах серебром февраля, если не золотом!
А ещё Пушкин необыкновенно шутит о мертвецах, о двоякой роли мёртвых среди нас. «Он рассказывает анекдоты про учтённых и неучтённых мертвецов до того живые, что перо так и тянет продолженьице тому вывести», – размышлял не всерьёз Николай Васильевич.
Во второй части «Мёртвых душ» Чичиков уже не путешествовал по деревне, он отдал себя в ловкие руки самых расторопных в городе портных и даже весьма помолодел. Шинель никогда ему не шла. Он заказал себе у братьев Вульдемор лёгкий и тёплый, на выбеленном кротовом меху, светлый макинтош с тонким фиалковым кантом. Он путешествовал теперь по столице.
Здесь не было никакой разлюли-маниловщины, здесь суетились скупидомные Проникайловы, на которых он смотрел весело, как на малых детей. Здесь не было и никаких засаленных Коробочек. Здешний мирок был и поярче, и посвежей. Февраль младой уже играл с водой.
Чичиков, тихо сидя в кресле, разводил в столице отставного генерал-адъютанта Притопова, Георгиевского кавалера, и, забавляясь, заигрывал со старой фрейлиной – Хрустальный Пузырёк. Однофамилец Топтыгина ничего не понял, а пожилая статс-дама поменяла цвет своего стекла.
Чичиков смело раздавал пинки всяким попадающимся ему под ноги карикатурным немцам.
Он «сделал» графа Зольцера, главу одиннадцатой канцелярии, и обманул страдающего старика князя Засолина, кавалера Анны и Владимира. А потом и обер-полицмейстера Порешилова. Наш герой не на шутку разошёлся, когда смекнул, что в городе совсем не надо спешить. Здесь можно скупать параллельное время, которое люди вовсе не ценят.
Князь Рассольников улыбался совершенно откровенной улыбкой, когда Чич раскокал в его парадной средневековый фаянсовый кальян. Князь даже как-то облегчённо вздыхал, ведь наш бродяга крайне искусно выдал себя за сироту из хорошего, но давно подзабытого рода.
Чи-чи обхитрил в столице князей Соленьевых, Солемолвных, Ясносоловых и Осольцевых…
Граф Солярин дал Чи-чи по морде. Глухой стук. Сначала он снял льняную летнюю перчатку, но выбросил её в открытое окно, а нашего продавца кирпичей усадил глубоко в мебельный стог.
Чич вскоре оправился и окончил с отличием свежайшие трёхдневные курсы в шуле шулеров. Ребёнок Посолонский тут же попался на кованый крючок. Уставший князь Осолов сразу понял всё и просто всё отдал. Князья заканчивались, но оставалась профессура.
Профессор Созерцальский отравился. Профессор Соледревич застрелился. Доктор Зальценгаузен удавился. Блаузальц и Меерферн – в коме. В дома Солозаветинских и Солянских вызвали проверенных врачей. Провизор Фальке куда-то сбежал. Профессура закончилась тоже, оставались только – вокзал, почтамт и живое сердце структуры – те-ле-фон.
Тонкий запах онегинщины, а-ля монпансье фебруа, необыкновенно быстро улетучился. Стал забываться и реальный образ Пушкина – живого поэта. Не спавшего три ночи, исхудавшего, измученного, бледного с горящими чёрными глазами, плачущего третьи сутки, рыдающего, но сейчас кристально серьёзного, порядком просто уставшего – одни небритые клочкастые бакенбарды да тонкая трубка в зубах. Пушкин здесь как будто и ни при чём. В воздухе откровенно пахло юродивой поздней булгаковщиной и какой-то жареной масляной краской. В едком дыму Чи-чи обманул фарфоровую Офелию, нежную, как японский бумажный фарфор.
Всё прогорело, остался лишь дымящийся подрамник, и он как телевизор показывал кино. Чичиков изрядно поумнел. Делиться своим бизнесом с одним богатым гораздо выгодней, чем со всей этой вместе взятой садовой дремотой. Чичиков находил теперь таких, кто вообще не считал, сколько у него людей в деревне, живых людей, не мёртвых. И таких было немало. Мало лишь тех, кто знает про параллельное время. Нашего героя никогда не оставлял его верный друг, друг парадоксов. Чичиков понял, что за такими, как он, – прошлое и будущее романтического нигилизма. Он понял это раньше Достоевского.
Вторая часть никак не выходила у Гоголя абстрактной. Весь этот городской менеджмент был настолько всем известен, настолько у всех на слуху, словно последняя сплетня про царя. Вновь и вновь Гоголь пытался вывести персонажа собирательного, но свет был настолько искушён, так тесен, что конкретные личности сразу узнавались. В городе нет деревенского простора. Деревенской абстракции – не получалось. Суда Божьего не получалось тоже, выходил суд человеческий. Гоголь сжёг всю эту красоту потому, что такого суда он не хотел.
Но и первая часть «Мёртвых душ» не оставляла его в покое. В одно прекрасное утро сочинитель воочию увидел, как бедные правнучки Чичикова звонят с неизвестных номеров несчастным пенсионерам и разводят их через заботу о здоровье на последние похоронные деньги. Этим же утром сочинитель узнал, что творят богатые правнуки Чичикова, получившие блистательное филологическое образование. Днём у сочинителя неожиданно открылась сильная круговая мигрень, и он стал просить облить его голову холодной водой. Очень скоро он отказался от всякой трапезы.
Гоголь не принимал никакой пищи уже двенадцать дней. Когда доктор Мёвензее оставил бедного сочинителя и вышел во двор, шёл дождь. Извозчиков поблизости не было, и ему пришлось спрятаться под ближайший навес. Здесь же, под навесом, пряталась от дождя и какая-то бедная пожилая немка с белокурым мальчиком. Она рассказывала мальчику сказку о том, что небо – это море, но в нём не солёная вода, а голубая кровь, чистая как сапфир. Родная речь мгновенно вынудила доктора расплакаться.
Патерсон погладил свой троллейбус: «Прощай, мой серебряный снегирь». Он сдал троллейбус в мойку и большими шагами отправился по центральной улице. Улицу преграждал шлагбаум, за которым начиналась зима. У шлагбаума стояли солдаты со священником. «Привет, Патерсон», – сказали солдаты. «Привет, служивые», – ответил он, приподнял шлагбаум и решительно поспешил дальше.
Ему досталась новая роль, он должен был сыграть водителя грузовика из провинциальной России. Из глубинки яшмовых узоров. Абстрактный, общий типаж. Русский характер. Это не пилот плавной машины троллейбу, – это кто-то видящий суд и любовь в каждой колокольне-трубе. Кино ставило перед ним непростые задачи. Он шёл по снегу. Ему подали камуфлированную телогрейку. Патерсон с радостью принял её. Прилетела шапка-ушанка – Патерсон поймал и её на лету. Снег повалил размером с попкорн.
«Русское кино наследует величайшую литературу 19 века, – рефлексировал он. – От этого никуда не денешься, если вагон от паровоза не отстегнулся. А даже и отстегнулся? Ещё веками по инерции катиться будет. Я найду колокольню, если мне придётся стать даже Матерсоном», – не успокаивался новый герой. Сквозь пургу читался силуэт грузовика вдали.
Полная луна. Открытое море. Штиль. Гиацинтовое чистое небо, лишь плывёт единственное облачко – детский грузовичок. На глади моря стоит огромный тёмный сундук-корабль. При ближайшем рассмотрении видно, что борт крайне замысловат, все брёвна таинственно сплетены, всё просмолено смолой, всё скручено распущенными на волокна кедровыми и бриаровыми корнями, всё очень трудоёмкое. Открывается верхний люк, Ной оглядывает гладь, смотрит на Стеорру. Люк закрывается. На дне ковчега, в трюме что-то шипит, на третьей палубе – мычит, на второй – кудахчет, на первой – Ной. На верхней палубе – никого. Луна. Семья спит.
Горят две масляные глиняные светильни. Капитан достал чертежи, карты, стихи и звёздный календарь своего прадеда Еноха.
Праведный Енох прожил 365 лет и исчез с лица земного. Он открыл полярную теорию. Опираясь на Полярную звезду, Енох изобрёл подвижный календарь, находящийся одновременно в двух видах движения – суточном и годовом. Этот календарь лежит в основе всех современных астрономических карт. Из Стеорры исходят двенадцать лучей. Двенадцать месяцев. Сказка. А между первыми двенадцатью лучами из Стеорры исходят другие двенадцать, получается всего двадцать четыре – время. Всё это крутится как циферблат вокруг Полярной звезды. Двенадцать лучей прокручиваются и встают на своё место за год, а 24 – за сутки.
Ворон со второй палубы поднялся со свистом крыльев на первую, сел на плечо Ноя.
– Выпусти меня, – сказал ворон.
– Ладно, – ответил Ной, – скоро полетишь.
Глаза Ноя. Ной рассказывает о своём прадеде.
Мой прадед, Енох праведный, вошёл в рай через семь поколений после Адама. Когда праотца Адама изгнали, народ опечалился, а мой прадед всех вновь обнадёжил. Место жизни Адама обновил. Так взяли и Илию. Я умирал. Пророк Илия и прадед мой праведный Енох никогда не умирали человеческой смертью.
Белая возвышенность. Розовая колокольня без шпиля. Руина пушкинских времён. На разрушенном храме чудом уцелел крест. От колокольни сквозь сухой борщевик тянется длинный канат к утопающему в глубоком снегу экскурсоводу Мюнхаузену.
Это эпоха просвещённого дворянства, друзья. Я хочу обратить ваше внимание на уцелевший крест. Из крестовины расходятся 12 лучей. Четыре луча из двенадцати – волнистые, они символизируют евангелистов. Чередование прямых и волнистых лучей говорит о солярности. Итак, мы на перекрёстке двух основных теорий строения мироздания – полярной и гелиоцентрической. Если ваше время не остановилось чуть выше, то стоит наложить крест с лучами на календарь Еноха с лучами, время остановится, и можно будет пройти в сказочное безвременье. Если минимализм – это ещё не ваш путь, то можно вспомнить редкие книги издательства Новикова, письма Чаадаева, переписку Самарина, вспомнить вольного каменщика Даниила Андреева, так тоже непременно пройдёте.
Это бывшее село. Отрасли. Интересный топоним. Село бывшее, а отрасль налицо. Свободные строители отрастили. Храм был возведён, когда Пушкин учился в лицее, а колокольню пристраивали чуть позже, когда Пушкин уже учился удерживать вниманье долгих дум и тяжеленную трость для укрепления мышц пистолетной руки.
С этой горы отраслей таких восемь штук видно. И здесь не было медвежьих углов, но с медвежьими-то углами – сказочное время. Настоящее. Сказки мальчикам отцы рассказывают, не бабушки. Сказочки свободных строителей. Про блестящую табакерку чёрного дерева. Инкрустация герметичного ковчежца – тёмный перламутр, слоновая кость с игольчатой миниатюрой и красный аватар – расслоённая до тонкости бумаги, прозрачная черепашья кость, по киноварному грунту. А уж внутри – таинственный, ненадёжный, грустный городок.
Сказки изящные, как колокольня эта трёхъярусная. Дух просвещения, сын ошибок трудных и парадоксов друг – три яруса. Колонны на каждом ярусе – со своим ордером. Чем-то человек на эту руину похож, правда же, тоже трёхъярусный – дух, душа и тело.
Старая деревянная церквушка не стояла на высотной доминанте, она какое-то время ещё доживала поблизости, рубленая, крытая щепой, серебристо-голубая, совсем маленькая.
Архитектор в сером макинтоше, в итальянском берете вишнёвом однажды приехал сюда на старенькой, но хорошо смазанной зелёной английской коляске. Тубус из белой лайковой кожи под мышкой держал. На лацкане его макинтоша цвёл хризопразовый цветочек. Мастер осмотрел ландшафт. Сверился с Полярной звездой. Выровнял строительную площадку, рассчитал восток. Мальчишки его в это время играли в ложу «Восток» и ложу «Полярной звезды», а сам он продумывал, как грамотнее подкатить тяжёлые полутораметровые гранитные блоки для ленты фундамента, учитывая особенности рельефа. Его лёгкая английская пролётка останавливалась там, где сегодня в глубоком снегу ночевала глухая тетеря. Чёрная курица.
Я прилетел сюда на серебряном троллейбусе. Вы ведь заметили, что Патерсон не на шутку решил овладеть моим грузовиком. Я позаимствовал его гладкий троллейбус, и лишь лёд хорошенько стал – вверх из Облаково, по Матушке, по родимой. Ледок взялся, снежку чуть-чуть, троллейбус звенит как конёк беговой, длинный. Красота, ширь – снега бескрайние, девственность такая, деревушки, дымки, балалаюшки баю. По зимней Волге да на хорошем троллейбусе, как по взлётной, всё выше, выше улетаешь, рыбаки у лунок щучьих своих сидят где-то далеко уж внизу, а потом повернуть надо налево, налево и сразу на Рыбинку выскочишь. Я чуть по Рыбинскому крутанул и опять вверх, уж по Мологе. Потом лесом дошёл. Троллейбус у Мологи припарковал. Вот.
Здесь так тихо кругом, слышно даже, как фармазоны в глубине французской литературы разговаривают о моём герое. Говорят, что имя Кадмон рассказывает больше, нежели имя Адам. Они явно рассматривают такие понятия, как «человек общий» и «человек предвечный».
Глухой стук. Вернулось ядро. Экскурсия на абстрактном ядре подошла к концу. Вторая серия мультика тоже.
Тюбик живописной краски
Один классический художник, классический не в принятом смысле, а такой, каких немало и историю они вежливо пропускают вперёд, так вот, художник этот где-то в полях потерял тюбик масляной краски. Стояла осень. Бедный Нетленский не без кисти в руке, мастерски стреляя по натуре взглядами, сшивая таким образом этюд с прозрачным днём под низким солнцем, так сильно замёрз, что собирал этюдник поспешно. Тюбик остался в полуживой траве.
Наутро он очнулся продрогший, в каплях холодной росы. Столь большого неба тюбик раньше никогда не видел – матовый лазурит с глубоким сапфировым фронтом и яркой коралловой жилой на востоке. Ветер рассказывал ивам что-то сказочно-знакомое. В ужасе тюбик старался как можно внимательнее оглядеться вокруг. Когда он заметил, что солнце неизбежно поднимается, не выдержал, отвинтил свою крышечку и почувствовал себя человеком, школьником, прогуливающим уроки в сельской местности.
А по прошествии двух дней совсем другой, но тоже классический художник в далёком городе, в специальном доме, где его уже долго держали, стал считать себя тюбиком с краской, учеником философской школы для тюбиков.
В школе минимализма работали c пространством, светом, речевыми оборотами, понятиями и представлениями. Как в хорошем кино, здесь учили видеть невидимое, это была философская школа.
Жёлтый Кадмий Средний украдкой поглядывал на Английскую Красную, она сидела совсем близко, а казалась космически недосягаемой. Он робко фантазировал: «Из мегаполиса вдвоём вырвемся в охру золотистую. Попишем старые ивы, сочные ещё, серебристо-изумрудные, умбристые мокрые стволы. Или уже облетевшие старые липы, чёрные, с конически-правильными резными кронами, полёгшую песочную траву, бурую местами и седую. Может, выкрикнет кто, до конца не улетевший. В тишине. Пленэр. Незримый пикник. Жёлто-бело-голубой в алой ауре живой огонь…»
Школьные лампы светили холодно, резко. Тряпка света вытирала мечты.
На две трети скрученный учительский тюбик без этикетки, без своей старой, обожжённой и треснутой, крышечки сиял, словно был не свинцовым, а из серебра. Английская Красная старательно ловила короткие тезисы учителя.
– Тонкость. Это слово победило на недавнем соревновании слов. Почему не любовь или рассудительность? Тонкость может включать в себя и то и другое. Это одно из имён света. Это слово как добрая краска подкрашивает следующие понятия: тонкое чувство, вкус, мысль, но главное – путь. Соревнование слов, освещающих путь, тонкость выиграла и за перспективу. Ясно, что всё идёт к тонкости, вернее, уходит в тонкость, всё становится тоньше – таков путь.
Рулетик на две трети, и даже чуточку больше, продолжал:
– Каждый шаг в сторону тонкости меняет ваше старое представление. Всего один шаг, и старенький мирок рушится, становится другим, шире, потому что представление ваше стало чуть тоньше. Слово – это путь, и надо почаще повторять себе это. Изучая текст на световой стене, чуть истончившись, вы однажды увидите, что он ведёт вас к какому-то другому тексту, а следующий текст – к последующему, и так очень долго, друзья мои, очень долго, но не без прозрений, и не без конца, не без предела, есть этому предел!
Вы краски красоты человеческой. Вы цвета! Не много среди вас цветов чистых, не много открытых, в большинстве своём вы оттенки, но именно вас избрали для будущей картины, и, если вы действительно меня слышите, очень тихо я вам скажу: у последней световой трубы всё-таки есть конец, выход на свежий воздух, на осеннюю поляну, усыпанную разноцветной листвой. Да-да!
И продолжим, друзья, устремимся к такому понятию, как центр, вернёмся к центру человека, вернёмся туда, куда проникает тонкость. Постреляем из английского лука по яркой радужной мишени, привезённой и выставленной в сеписто-охристой пересечённой местности, не утруждая себя собиранием никаких стрел.
Середина. В некоторых графических школах выстраивали середину человеческого тела, а в живописных – на неё часто указывал невольный жест. Это место склейки двусоставного человеческого существа. Зона. Центр тяжести тела и невесомых тайных воздействий. Дверной глазок. Сердце. Сердцевина. Временный дом души. Тончайшие звёзды бесчисленных узлов двойной нервной системы солнечного сплетения. Владычественные покои. Мастерская, где мысль обретает холодный или тёплый оттенок. Место, где сырая мысль осаливается и спекается. Пекарня. Место внимания. Наполненного надеждой внимания. Арена люминофаний. Птичий глаз авгура. Зрительный орган визионера. Родина сталкеров. Сакральный вход-выход. Пространство с инопланетными последствиями. Чакра, иллюминатор, мишень, локатор биокосмической антенны. Дверной звонок Авалокитешвары. Таинственное место за завесой, и, что интересно, при всей нашей старательности человеческий центр никогда точно не опишешь, всегда чуть промахнёшься. Но именно тонкость проникает точно в середину. Обладая проницательностью, она проникает в середину человека, и происходит…
– Что, кстати, происходит? – спрашивает сиятельная треть учителя-тюбика.
Титановые Белила отвечают:
– Яркий красочный контакт!
– Верно, Белила. Впрочем, чаще тонкость постепенно даётся человеку, со временем и по мере того, как он учится очищать сознание, отсекая помыслы, из добрых мыслей выбирая лишь те, что объясняют, как это делать. И даже если, как в вашем, Белила, случае, человек имеет опыт яркого красочного контакта, то и здесь он сталкивается со множеством вопросов: повторить его сам он не в силах, осознать сразу тоже, поэтому всё равно – время, постепенность, затяжная внутренняя война, искусство не терять внимания, совершенствование этого искусства, всё это опыт не сиюминутный. Я не говорю, что все тексты на всех светящихся стенах надо знать наизусть, но без постоянного их изучения никакого продвижения не будет. Очищение помысла – это живой, постоянный процесс. Кто-то ещё знает, что происходит, когда тонкость проникает в середину?
– Да, я знаю, – произносит задумчиво-медленно Оливковый, – происходит встреча старых знакомых, уж больно много у них общего, несмотря на разность. Особенно у этой второй человеческой части, которая называется душою.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.