bannerbanner
Зарянка
Зарянка

Полная версия

Зарянка

Язык: Русский
Год издания: 2024
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Фамилия у меня сказочная – Мюнхаузен, а дело простое: прабабке моей немец поволжский достался, волгадойч, даже раньше, прабабке её прабабки, давным уж давно. Мне в детстве нелегко было с моей фамилией, наверное, поэтому никто из меня толком не вышел, актёр, да и тот непрофессиональный, любитель. У нас в Облакове маленький театр есть, постоянной сцены нет, редкие птицы слетаются там, где локация живописная, и зрители тоже редкие, одни и те же, жёны, дети. Мы в Саратове ставили «Первую пулю», про юного Лермонтова, подростка. В Томске играли «Просперо», притчу о старом духоиспытателе.

Ещё мы мультики рисуем, фрагменты реальности монтируем, склеиваем кусочки в одну историю. Она начинается с Адама, который в первый раз, впервые в своей жизни – малиновки заслышал голосок.


Обнажённый человек с чёрным фломастером на зелёной поляне. Глаза Адама. Он открывает пробку фломастера и в центре своей груди рисует абстрактное яблоко с листиком – овалистый кружок со штришком сверху.

Адам говорит:

– Моя тайна ещё впереди. Я как водитель невидимого грузовика, за спиной у меня всякая ерунда – доски, камни, глухой стук. Камни, пожалуй, интересней всего. Их можно разбрасывать вслепую, но желательно внимательно собирать. Если камни собираются разумно, то в строение. В идеале – беззвучно, но иногда слышится глухой стук. Подвигая тяжёлый словесный камень, легко надсадиться, надорваться, нужен длинный деревянный рычаг, упраздняющий смерть. Господи, прости и помилуй нас.

Адам кладёт на себя крестное знамение. Берёт из левой руки фломастер, открывает его звучную пробку, ставит в центре своего яблока малюсенький крестик, продолжая:

– Про камни я напомнил, теперь о глине. Бог слепил меня из глины и жизнь вдохнул. Своими руками слепил. Я отличаюсь. Самую малость. Я глина, в глину и ухожу, но жизнь-то эта, Богом данная, куда денется? Она не может пропасть. То, что Бог вдохнул, то вечное. Ждёт она, душа, томится в глине, долго ждёт, но если целеустремлённо, если верит, то вскоре Господа видит. Вот чудесно что. Вот почему я здесь. Сказать несколько слов. За гробом времени нет. Там нет никакого времени. Четыре тысячи лет или три дня – разницы нет. В истинной реальности никакого времени тоже нет. Все живые живут без времени.


Заряночка тихо поёт. Свирельное пламя струится, течёт, переливается, ниспадает с порогов, журчит и возвышается, не возвращаясь вспять. Все колокольчики, садовые и полевые, поднимают на рассвете свои тяжёлые и лёгкие головки, чтобы услышать её рулады. Люди давно приметили эту хрупкую символическую птичку, она доверчива и всегда сопровождает человека, работающего в саду. Исполняя свою нежную неповторимую песенку, она импровизирует, исходя из собственного опыта и мгновенного настроения. Голосок малиновки проникает, как 153 пули в одну дырочку. Нездешние колокольчики бегут, перегоняют друг друга, толкаются, прыгают, падают, встают и вновь во все стороны разбегаются с легчайшим звоном. Человек-пестик, в чёрном фраке, толчёт сырую глину. Глухой стук.


Облако из ласточек-береговушек. Из трёх видов наших ласточек эти – самые невесомые. Облако из ласточек – живая графическая абстракция, некоторые ласточки вылетают из облака и ныряют в норки, которые рядами украшают песчано-глинистый обрыв. Поблизости – вода. Недалеко от гнёзд в пепельно-охристой стене обрыва вылеплен барельеф. Адам во весь рост. В отдалении – бивуак, охотничьи крытые телеги, походные кареты для путешествий и шумный маскарад прекрасных очень молодых людей. Все вооружены. Никаких секундантов, никаких флигель-адъютантов, одни таланты, одни красавцы, одни поэты.

К Адаму подбегают Одоевский и Погорельский, один из подростков втыкает в грудь Адама белый платок. Пушкин, младой-младой, стреляет тайком из настоящего пистолета. Глухой стук. Мальчишка Андерсен – из трубочки – горохом. Жюль Верн платок втыкает глубже из ружья. Из аркебузы на штативе – молодой Сервантес. Юный Гёте пулю усадил. Вслед за Вергилием уж Данте запустил копьё. Петрарка выстрелил из малого охотничьего лука. Из арбалета – неизвестный миннезингер-менестрель.

Тут зазвучала балалайка. Лалалал. Адам выходит из стены, словно глиняный Шрек, а весь этот детский сад вместе с Шекспиром разбегается в ужасе, побросав оружие. Сверкая глазами, Адам им вслед грозит:

– Прохвосты, шалопаи! Никто из вас не думает над корнем слова «адамант»!

Юный Блейк ничего этого не видел, не тренировал со всеми руку художника, впрочем, он в это время снимался в фильме про маму, которая сгорела.


Уходящая в перспективу аллея из малахитовых пирамидальных туй. Нефритовый газон. На первом плане – серый мрамор памятника на тумбе, а в конце аллеи – катафалк. Чёрная лакированная карета и чёрная лошадь. Кучера нет. Стёкла кареты матовые. В карете сидит Льюис и играет на длинной прямой дудочке. По контракту клуба звукозаписи играть на дудочке такой формы должно весьма определённым образом. Её нельзя выпускать из губ, брать в руку, работать ей как указкой. Это флагманская дудочка, это не боцманский саксофон Холмса. Льюис и не выпускает дудочку из губ, указка ему вовсе не нужна, он думает о зеркале. Кучер от этой музыки уже давно сбежал, но художники всегда думали о зеркале. Абсолем. Я с этой стороны. Щелчок. Дверь открывается. Бледный Льюис в белой шёлковой рубахе выпрыгивает из кареты и тоже куда-то бежит. Дудочка улетает в кусты.


Лето. Река. Слепни. Жара невыносимая. Никифор купает в Оке лошадей. Чёрных, гнедых, кауровых. На берегу стоит художник в широкополой соломенной шляпе без рубашки. Этюдник открыт, пришпилен кнопкой белый бумажный лист. Петров-Водкин ловит линии грации мягким карандашом, весь лист в скетчах, надо уже другой пришпиливать. На песке лежат несколько набросков: иные животные резвы, танцуют в воде, прянут шеями на раздолье, гривы и хвосты их летают, иные же спокойны, пьют воду, глядят по сторонам. Художник спустился к реке из своего имения.

Обнажённый юноша бежит к берегу из имения по соседству. Это молодой Набоков. Он останавливается на мгновение, смотрит вокруг. Небо в ласточках и режущих воздух быстрых стрижах. Зеркальная лента Оки слепит глаза. Молодой человек предвкушает скорое купание и вновь бежит к воде. На берегу юноша встречает художника. Соседи давно знакомы. Они разговаривают о том, что из самого Кейптауна, через всю Атлантику, к Володе скоро приплывёт коробочка с тремя чудеснейшими бабочками. О том, на каком ясене руны растут, и о том, почему каурка вещая. Потом Петров-Водкин как закричит:

– Никифор! А ну-ка, подведи к нам одну лошадку, вон ту, Мерани. Володенька, а вы садитесь-ка на неё, садитесь. Я сейчас черкану мгновенно, и «Купание красного коня» когда-нибудь родится.


Жемчуг в зеркале. Открытое море. Волна. Былинка приближается. Читается силуэт всплывшего кита. На спине плывущего кита кто-то стоит с флагом в руках. Спина старого зверя в язвах, из неё торчат гарпуны и крючья. Гигантский красный глаз. Пророк Иона, голый, держит древко знамени на сильном ветру. Худые жилистые руки, мокрое лицо. Глаза Ионы.

Вечерняя мгла в горах, сквозь облака и горные вершины проглядывает гематитовое море. В глубокой долине, на дне пропасти тлеют голубые угольки разворошённого кострища. Мегаполис. В горах холодно. Какое-то растение – тыква, чёрный боб, альпийский голубок, не важно, всё это растение в ледяных белёсых каплях застывшей росы. Иона внимательно разглядывает одну из ледяных капель, та голубеет, оттаивает, капает. Глухой стук. Иона плачет.


Серая мостовая выглядит размыто, она пуста, лишь на хорошей дистанции впереди сквозь дождь искрят бортовые огоньки серого «жука». Серебряный троллейбус медленно проплывает мимо Хавроньи под незабудковым зонтом, но Патерсон не замечает её, головой он не вертит, всё время глядит вперёд и по зеркалам. Вчера иллюстрации к «Ракете судьбы» рисовал до поздней ночи. «Дворники» раскатывают капли, но капли вновь кротко бьются в стекло, и блестящие ручейки текут по его краям. Глухой стук. Разбитые капли напоминают абстрактные лепёшки, округлых инфузорий.


Капля я. Я капля. Капли мы. На каплю похожа капля. Теку, теку всегда. Лечу и разбиваюсь, и опять лечу. Ищу себя, разыскиваю, испаряюсь, собираюсь в каплю вновь. Я капля. Капля я. Причастница воды. Одной. Питательница. Разве умираю и рождаюсь я всё той же каплей? Нет, другой уже. Я капля. Капли мы. Капли.


На остановке вышел Мюнхаузен. Глухой стук. Он думал над словами Адама. Мне нужно найти себя. Узнать себя. Физическое амальгамное зеркало мне давно не помогает, здесь другое зеркало работает. Необходимо написать письмо в будущее. Письмо с картинками. Себе. Вернее, мне нужно два письма написать, в прошлое и в будущее, чтобы три письма получилось вместе с настоящим, но так как в прошлом и настоящем найти себя всё же чуть легче, то по большому счёту мне нужно написать лишь одно письмо в будущее. Чудесно. Это невозможно, но если я опять окажусь здесь и если, что ещё менее возможно, этот текст попадётся мне на глаза, вот тогда чиркнет, вспыхнет, и я узнаю себя. Неунывающего Мюнхаузена! Ухабистый текст. Словосочетания. Предложения из одного слова. Первичное сияние всей сферы. Узнаю улетающие от времени фразы, совершенно оторванные. Глухой стук.


Через одну, после Мюнхаузена, из серебряного троллейбуса вышел слепец, человек с тросточкой и табличкой BLIND на груди. Какой-то хулиган зачеркнул на табличке букву D. «Надо уходить отсюда, – думал Блинд. – Колокольню бы эту найти, к которой Мюнхаузен телегу привязал, добраться бы до неё, если доберусь, точно прозрею». Блинд учился ходить без тросточки, по внутреннему чувству. Для этого нужна была полная внутренняя тишина. Страхуясь тросточкой, он потихоньку двинулся по какому-то тротуару в чистом безмыслии. Стук. Пустая гофрокоробка.


Далёкая заброшенная деревня среди таких же брошенных. Девственная трёхметровая трава. Над ней болотные совы беззвучно летают, а самая старая из сов изредка делает нарочито звонкий хлопок крыльями. Дымок. Оказывается, что в деревне живёт Баба Яга. Это дед Никифор, похожий на сказочную старушку, обжигает горшки в земляной яме. У него две козы, чёрная и белая. Он одну подоит, молоком её другую покормит, потом наоборот, куда молоко-то девать? У него станок гончарный, грубый, ножной, он горшки крутит, а потом бьёт, куда их девать? У него весь частокол горшками увешан, и на каждом горшке глаза угольком нарисованы. И вокруг везде – горшки глазастые, на кустах и корягах. С дедом живёт большой американский кот, который сбежал из мегаполиса и сам пришёл к нему. Молоко козье не пьёт, полёвок, птиц и лягушек жрёт. Может быть, это местный камышовый кот. Никифор занимается своим ремеслом, он весь перемазан в глине, рассказывает о себе и показывает то, что он делает.

Пророк Исайя научил меня любить землю своей таинственной притчей о земледельце, и теперь я разминаю глину, не глядя на неё, или даже немного сдвигаю время, и ещё только иду с лопатой и ведром за красноватой местной глиной, или сквозь кусты в высокой траве пробираюсь за серой. Здешняя серо-голубая в светлую совсем, песочную, в розово-хлебную, запекается. «Простота – мать веры», – говорил Филоксен Иеропольский. Мне надо лепить гораздо проще.

Сейчас я мну увесистый шматок холодной глины, шматок размером с человеческую голову. Я сминаю его в лепёху, в большой лаваш, скатываю в рулет, отжимаю, как тряпку. Я бью его о доски верстака, на досках – мокрая холстина. Глухой стук. Слово любит меня. Слово ставит предо мною непростые задачи. Глухой стук. Мне предстоит вселиться в своих персонажей и побывать внутри не только у добрых, Ангельски умных, но и среди обременённых, страждущих, униженных и оскорблённых, среди шутов и мёртвых. Недолго. Мне нужно устроить им всем жизнь. Глухой стук. Шматок готовой мягкой глины я со шлепком усаживаю в самый центр кружала. Шлепок.

Между юмором и юродством – пропасть. Гоголь и Достоевский пробовали юродствовать, Булгаков пробовал. Для каждого по-иному юродство его закончилось. Кто смотрелся в зеркало юродивых? И кто они, Христа ради объюродеша? Царь Давид, когда надо было – слюни пускал, притворялся, а то и вправду сидел как вран на нырищи, как выпля на зде, и пьющие сикеру шептались, а пьющие вино в воротах шумно толковали. Пророки, Василий Блаженный и ещё многие голыми ходили, обижали их всех. Достоевский после мешка на голове заново родился, а бедному Гоголю судьба таких подарков не дарила. Опасная старая школа. На невидимой войне количество героев растёт, и их пули всё чаще летают.

В семинариях, в академической среде всё догматично, логично, здесь же наизнанку преподают, сбоку невидимые учителя. Опытом познаётся искусство открывать ключом приключения. Скажи человеку: романтика! Он может подумать – юродство. Правильно попадёт. Свифт, Дефо, Распе – все в юродство подались, ведь только дети понимают: когда человек смотрит на себя без зеркала, он делает это из невидимого мира. Юродство хрупко, чуть начнёшь ради себя юродствовать, не ради Бога, всё, пиши пропало. Но зато если правильно это делаешь, горшки начнут выходить волшебные, как у Гофмана. Целый мир тебе откроется, как Жюль Верну.

Шматка шлепок, и кочан плющится, превращается в терракотовый мозг. Чем сильнее этот мозг прилипнет к кружалу, тем крепче будет держаться, когда я буду его центровать. Кружало у меня собрано из липовых дощечек. Оно не совершенно плоское, по центру есть едва заметная просадка, параболичность. Это помогает центровке, когда я вертящийся шматок в еле заметное блюдце вдавливаю. Руки я в ржавом тазу с водой смачиваю. Глиняный мозг тоже весь хорошенько смачиваю, чтобы он склизкий стал, блестящий, шликерный. Шликер – глина, жидкая, как молодая сметана. В кучку мозг немного собираю. Пока у меня не крутится ещё ничего, но вот я чуть толкаю правой ногой нижнее колесо.


Пустое озеро. Зеркало небесное. Берега нет, а Нил нестяжатель видит костёр на том берегу. Инок Епифаний в огне.


Мои шликерные руки ходят ходуном, и в руках моих мозг неотцентрованный болтается. Я с осью вращения работаю. Чуть мимо надавлю, форма слетает с оси, оставляя на кружале лишь глиняную завитуху. Сейчас у меня ничего не слетает, сейчас чудо начинается, неровный мозг постепенно стирается о мои руки и потихоньку превращается в купол. Давишь болтанку аккуратненько, в центр вращения оси вдавливаешь с боков и сверху, синхронно, и вдруг в какой-то момент замечаешь, что руки болтаться перестали, а у тебя – купол. Да красивый, правильный. В этот радостный момент ты можешь ногой раскручивать круг свой с любой скоростью, если он, как и мой, механический, с электрическим кругом, там радости-то другие.

У нас в России поэт один есть, его все поэты знают. Он бомж, в каком-то городе северном живёт свободно. Весь город его. Он недавно очередную премию поэтическую получил. В том городе мэр сменился, а старого хоронили всем миром. Венков, цветов – гора из еловых веток, шоколадок и роз. Замёрзший голодный поэт вечерком тихонечко внутрь этой горы залез, шоколадку съел и давай с покойником разговаривать. Говорит ему:

– Спасибо, хоть сейчас пригрел, а то ведь пока ты жив-то был, я всё стучался к тебе, стучался, а ты всё мне никак не открывал.

И Гоголь хитрец ещё тот. Тарас трубку в траве потерял! Люльку свою глиняную уронил где-то и ищет. Хлопцы сбежали давно, а он всё ищет, надо же! Хлопцы уж к реке спустились, у каждого хлопца этих люлек – полный карман. Нет, Тарасу его трубка нужна, аутентичная! Думаете, она у него была в оправе из серебра? Может, из метеорного железа? Да нет, самая простая глиняная люлька. Тут Тараса берут и распинают на дубе. Ай да Гоголь, ай хитрец, всё про глину знал.

Смотрите. Я слегка придерживаю вертящийся купол с боков, а сверху, в самую маковку, запускаю два больших пальца. Я поджимаю вертящуюся форму снизу и потихоньку раздвигаю большие пальцы. На глазах рождается чаша. Чаша – это начало. Начало любви и суда. Нездешний строитель. Чаша – начало горшка, начало кувшина. Её можно распускать вширь, в блюдо, можно тянуть вверх, в крынку. Дальше я работаю уже с одной стенкой, со стеками и влажной губкой. Стеки я делаю из древесных щепок. Я недостоин такие вещи рассказывать. Мне нужно в Ниневию, а я в Фарсис бегу. Да и в Сигор не спешу, а Бог меня всё ждёт, терпит, прощает, милует, дал мне жену, детей и пока ещё только двух внуков – Тихона и Феодора.

Готовый горшок я ниткой срезаю с кружала. Можно сушить.


Мюнхаузен наконец-то добрался до дома. Глухой стук. Он устроился уютно у камина на своей шестиметровой кухне. Перед ним поставили чашку чая – мята с сушёной смородиной. Милые лица кругом. Его волосы были растрёпаны, пятая точка окаменела, от него пахло бензином, он безмерно устал за день. Впрочем, Мюнхаузен же никогда не устаёт. Особенно, если судьба позволяет ему рассказать о себе.

Я спрашиваю жену и детей:

– А вы на земле летаете?

– Летаем, летаем, – жена отвечает, а сама ложкой о сковородку постукивает.

Сын говорит:

– Пап, ты что-то хотел сказать.

– Как что-то? Конечно же то, о чём вы ничего не знаете! Знаете, что мы вперёд головой летаем?

– Это какой такой головой? – балалаенька спрашивает, а сама что-то там от сковородки отскребает.

– Земля, облетая вокруг Солнца, головой вперёд всегда летает, и так она голову немного наклонила под определенным углом, как человек, когда слушает очень внимательно.

Другой сын спрашивает:

– Ну и где у неё голова?

– Как где? На Северном полюсе!

Тут жена ложку отложила, посмотрела на меня так, как она обычно смотрит, а потом и говорит:

– Так это ж каждый знает.

«Ну, – думаю, – лалалайчик, сейчас такое что-нибудь скажу, что точно сгорит у тебя еда». И дальше думаю: «Нет, что горелое-то есть, лучше как Гёте поступлю, не буду жену сложными вопросами мучить». И молча на неё смотрю, так, как я смотреть умею.

Тут и старшой мой вмешивается, а он у меня умный жуть:

– Все, да не все, – говорит. – Вон масоны считают, что мы Антарктидой вперёд летаем, они Антарктиду замасонили как надо, у них там на куполе Южного полушария и созвездие Наугольник любимый, и созвездие Циркуль.

Но я-то всё равно отец, отвечаю ему:

– Сынок, масоны обмасонились с ног до головы, но там, на куполе Южного полушария, Столовая гора в локации помогает, а не Наугольник. И на столе той горы, говорю, инструмент лежит математический, углы зеркалами чертит. Да и вообще, откуда ты про масонов слышал, ты же герметического «Пастыря» не читал? Ты хоть одну звезду в созвездии Живописец знаешь? Что, ни Альфу белую, ни Бету? Оранжевая Гамма там и голубая Дельта!

А красавец мой отвечает:

– Знаю я гиперборейство твоё. И Скип Стеорру твою знаю!

Я ему в ответ – блок:

– Сынок, киноведение – это ж наука таинственная. Апостол говорит: «И звезда от звезды разнится в славе». Лермонтов с Гёте добавляют: «И звезда с звездою говорит». А кто точку-то в звёздном треугольнике ставит? Витя Цой: «Лишь в груди горит звезда». Вот, сынок. Гиперборейство я давно на мытарство променял, ты только не заметил.

Он мне апперкот:

– И мытарство твоё я знаю, все ты врёшь!

Ну, сами понимаете, старшой – дело такое, тургеневское: вкладываешь, вкладываешь, вкладываешь, глядишь – переложил.

– Что я наврал тебе? Говори.

– Да вся эта святость твоя мне уже по горло.

Ну, сынок ищет себя, я его отлично понимаю.

– Эта податливость твоя, это твоё «сынок, сынок» – вот уже где, ты бы лучше по морде мне дал.

Ну, это тоже мне понятно, сынок-то на голову меня выше, да и в плечах в два раза шире, бой неравный получится. Ух. Тут как-то полегче сделалось, когда дочка спросила:

– А какие там ещё созвездия есть?

– Где, ласточка моя, пеночка, в Южном полушарии или в Северном?

– Там, где Живописец.

– В Южном полушарии птиц много – и Райская птица, и Феникс, и Тукан, и Журавль, и Голубь, и Ворон, мой любимый, а на северном куполе лишь Лебедь одинокий, правда, за тем лебедем как за самолётом шлейф мифологический тянется. А потом развеивается. И там, где шлейф уже совсем развеялся, там Григорий Божественный себя с этим лебедем сравнивает. Есть ещё созвездие Орёл, так этот орёл над небесным экватором летает, на обе полусферы крылья распростёр.

А старшой опять меня научить хочет, говорит:

– На южном куполе есть созвездие Печь.

А я ему сразу под дых:

– Сынок, а как ты думаешь, это печь избяная или плавильная?

– Да сто пудов масонская, золото выплавлять.

– Не золото, серебро. Я же говорил, смекалистый ты, не пропадёшь, жалко только, что там, где вас науке рыбной учат, ничего вам про живых людей не рассказывают. Генон сказал, что ещё сто лет назад опростофилилось и масонство, и монашество.

Тут жена моя как слово «монашество» услышала, ложкой как застучит, что-то там у неё к ложке прилипло, и говорит:

– Да много ты о монашестве знаешь, болтун!

Это она верно подметила, она у меня от Бога, не просто так, балалаенька мне досталась.

Меньшой послушал, послушал, да в металлическую коробочку ушёл со стеклянной крышечкой, зачем ему вся эта философия нашего хвоста, когда мы головой вперёд летаем.

Вот и я не выдержал, говорю:

– Дети мои, всё, душно здесь, полетели-ка в наше родное Северное полушарие звёздного неба. Оставим антиподов. Логарифмическую линейку возьмём.

– Зачем линейку-то?

– Как же зачем? А вдруг автопилот откажет, по линейке хоть сядем. И секстант возьмём, вдруг на воду садиться будем.

Меньшой спрашивает:

– Чего?

– Мы проверять летим, небо в воде отражается, или вода в небе, зеркалить будем, зеркало надо взять с собой. Зеркало чудеса может творить. Всё, чек-поинт профукали, девятка уже. Всё, всё, встаём, восемь. Оставляем все кастрюли и коробочки плоские со стеклянными крышечками. Семь. Все строимся. Балалюш, ты – впереди, потом дети, я в конце. Шесть. Принимаем позу вингсьютера. Крылья вытягиваем в струну, ноги вытягиваем в струну, голову вытягиваем в струну. Малейшее движение изменит курс. Пять. Расслабляемся внешне, принимаем любую позу, но только чтобы ещё больше внутренне сосредоточиться. Четыре. Находим собственную середину, центр, сердце, солнечное сплетение, грудную чакру и в колесе грудной чакры – ступицу, центральное отверстие. Смотрим через эту дырку на мир любым глазом. Три. В этом своём центряке фиксируем чувство, ощущение, оно должно быть никаким, пустым, горячим, холодным, любым, какое уж есть, какое уж заработали. Два. Если мы потеряем это чувство, мы врежемся в скалу. Глухой стук. Отрыв. Поехали.

Мы всей семьёй взлетаем со скоростью мысли. Наш полёт должен быть осмыслен. Куда и зачем. Мы как валькирии летим искать живых среди мёртвых. Звучит музыка. Нет, не Вагнер. Карл Орф. Орфеуса глушат, но слышна какая-то декламация на латыни и старонемецком. Мы стройно летим. Сыновья несут в полёте большое зеркало. Я всех сверху прикрываю. Никакую «Нибелунгенлид» на старонемецком я не слышу, стихов из «Кармины Бураны» я тоже не слышу, я на древневерхненемецком уже слышу от Йохана вступление.

Мы семья, образ Рая Божьего на земле. Не кидаем друг друга, тайн друг от друга не храним. Вот нам и легко, мы даже летать можем. Германию пролетели, летим над Крокожией. А вот уже и над нашей красавицей летим. Здесь-то кого обманывать? Какие же мы валькирии, мы как Ангелы летим, тихо. Никто ничего о нас не знает. А мы мир летим судить. Не людей, людей нам судить нельзя, а вот мир можно, даже нужно. У монахов какая добродетель главная – рассудительность, вот и нам, семье, надо эту добродетель монашескую поднять. Тяжела она, но мы попытаемся, даже если у нас не получится, сама попытка, само старание уже хорошо.

На страну нашу сверху смотрим, и везде как звёздочки – кусочки самородного золота горят. В каких-то грязных тряпках, в каких-то ржавых тракторах, в расщелинах и пропастях земных, которых не видать с земли, а только с неба. Мы суд летающий, мы точно всё оценим, мы поставим опыт и получим результат, мы сверимся сто раз, сто раз получим подтверждение. Ведь этот путь – наука.

На этом проверенном пути, дети мои, знание ищет несомненности, а несомненность ищет видения и интуиции. Руми так сказал. Вам до этой несомненности полжизни надо пролететь, научиться в дырку ступицы сердечной неразвлекаемо на мир смотреть. Легко мы теряем свою сердцевину, а наша сердцевина – это наша суть. Я же специалист по чёрным дырам. Знаю всю классификацию, характеристики, и мне завтра в эту дыру вас выпускать. Дыру выворачивает наизнанку универсальный свет. Наша суть светится. Наша суть – сопло невидимого корабля. Полёт открывает глаза. Если глаза не открываются, стоит проверить курс…


Вечер. Площадь. Мегаполис. Тюбики живописной краски сидят в открытом кафе. Тюбики живописной краски сидят на скамейках аллеи. Они выходят и заходят в маркеты. Посреди площади стоит Блинд в чёрных очках, чёрном хитоне. На груди у него белая табличка c чёрными буквами, в руке – аленький цветочек. Блинд говорит:

На страницу:
2 из 4