
Полная версия
Побежденный. Барселона, 1714
– Вы совершенно правы, мой друг.
Я не смог удержаться и спросил его о том, какое чудодейственное лекарство или новый метод лечения привели к столь удивительному выздоровлению.
– О каком методе лечения вы говорите? Никакого лечения не было. Просто однажды, когда я, обжигая пальцы, изображал из себя Парацельса, мне впервые пришло в голову задать себе вопрос, о котором раньше я не задумывался. – Он придвинулся ко мне еще ближе, словно боялся, что кто-нибудь нас подслушивает, и произнес, выпучив глаза: – Если я сам миллионер и у моей жены миллионное состояние, какого черта я теряю время, пытаясь превратить соль в золото?
Я заметил, что Жанна стала избегать меня, но сначала не придал этому большого значения. Через неделю в воскресенье мы, как всегда, встретились на сеновале. По нашему уговору, она всегда приходила туда первой, поднималась по лестнице и ждала меня, растянувшись, нагая, на соломе. Я, по обыкновению, пришел чуть позже. На сей раз она стояла там, полностью одетая.
Даже моя Вальтрауд, глупая как пробка, уже догадалась, что хотела сказать мне Жанна, а потому я избавлю себя от необходимости повторять ее слова, которые до сих пор причиняют мне боль.
– Если у твоего мужа теперь все дома, это вовсе не значит, что наши чувства изменились, – сказал я.
– Мои чувства к тебе остались прежними, но изменились мои обязательства по отношению к нему.
Я убежден, что истинные любовники, которыми движет настоящая страсть, никогда не закатывают друг другу сцен, подобных тем, какими нас потчуют в театрах. И знаете почему? Причина тому, что бы там ни говорили драматурги, очень проста: в этом мире нет ничего рациональнее любви.
Я бы мог бесконечно приводить разные доводы, но заранее знал ответ. Жанна была богатой женщиной, ныне счастливой в замужестве (или менее несчастной, чем раньше), и к тому же дочерью маркиза. Разве могла она бросить все это ради мальчишки-недоучки, простого ученика из провинции. Она сменила тему нашего разговора:
– Дюкруа говорят, что осталось только нанести последний блеск – и ты превратишься в прекрасного инженера. Иными словами, они от тебя в восторге.
Я молча смотрел на нее. Жанна почувствовала мое отчаяние и боль, которую невозможно было выразить словами, услышала мой немой упрек и спросила:
– Скажи мне, пожалуйста, Марти: если бы тебе пришлось выбирать – стать королевским инженером или остаться на всю жизнь рядом со мной, – что бы ты сделал?
Я два или три раза попытался открыть рот, но так ничего и не сказал. Я оказался в Базоше, пожелав любви женщины, но уйду из него, влюбленный в инженерную науку.
Этот разговор стал началом конца. Он предварил мой крах, мое полное фиаско марта 1707 года. «Брак – крепость, в которую осаждающие мечтают попасть, но из которой те, кто внутри, мечтают вырваться», – сказал мне Вобан. Меня постарались поддержать даже строгие братья Дюкруа, – как вы понимаете, мне не пришлось ничего им объяснять. Однажды они мне вдруг сказали:
– Никакое инженерное дело этой беде не поможет. Дышите глубже, и все тут.
Мне кажется, они вытатуировали мне пятый Знак, просто чтобы подбодрить. А еще потому, что в это самое время вершилось другое событие, о котором я пока еще не ведал. И было оно гораздо важнее для меня самого, для Базоша и для доброй половины мира: Себастьен ле Претр де Вобан умирал.
Его легкие отказали, когда он был в Париже, и ему пришлось провести свои последние дни там. Дюкруа скрывали от меня истинное положение вещей до самой последней минуты. Когда наконец братья решили сказать мне правду, Арман сообщил мне о несчастье непередаваемым тоном стоика:
– Кандидат, маркиз де Вобан при смерти.
В Базош он больше не приедет. Это прозвучало неумолимым приговором, более окончательным, чем слова о смертельной болезни. Я остолбенел. Вобан для меня был личностью, стоявшей над случайностью человеческого бытия, и казалось, что мне объявили, будто впредь нельзя будет разводить огонь или будто Луна вот-вот упадет на Землю.
Зенон уже находился у постели маркиза, исполняя свою роль в последнем акте драмы. Мы с Арманом сели в карету и отправились в Париж. Это была странная поездка. Никогда раньше мне не доводилось бывать в этом городе, центре религии, обожествляющей войну и зовущейся «Франция». Я пытался все время быть начеку, но не мог выбросить из головы Жанну. Два моих несчастья совпали во времени словно по воле небесных светил. В голове моей также крылось сомнение, которое я не смел облечь в слова, чтобы не ранить своего спутника. Хотя я так и не задал свой вопрос, Арман ответил на него:
– Маркиз умрет только после того, как простится со всеми своими близкими вместе и с каждым в отдельности.
Знатным патрициям иногда тоже приходится испытывать некоторые неудобства – например, принимать на смертном одре целые толпы разных типов. Согласно традиции, в последние часы своей жизни агонизирующий должен непременно увидеть свежеиспеченного друга и старого недоброжелателя, первого и второго секретаря губернатора Геллеспонта[38], а также кузена свекра твоего зятя-пьяницы. Мне всегда казался крайне жестоким обычай заставлять умирающего выносить болтовню целой толпы, но мог ли я в тот день критиковать его? Мне самому предстояло занять свое место в ряду этих нахалов и решить один вопрос чрезвычайной важности.
Ибо Вобан должен был подтвердить (или же отменить) присуждение мне пятого Знака. По словам Армана, маркиз выразил желание лично проэкзаменовать меня. Это была огромная честь, особенно если учесть обстоятельства тех дней. Если среди инженеров совершенство отмечалось десятью Знаками, то вы можете представить себе, каким авторитетом обладал человек с пятью.
Дом Вобана в Париже оказался скромным особнячком. В зале рядом со спальней маркиза ждали аудиенции умирающего пятьдесят или шестьдесят человек. Согласно протоколу, прием проходил в строгом соответствии с рангом гостей, и, поскольку самым скромным из присутствующих был, кажется, хозяин пяти оружейных заводов, моя очередь должна была наступить где-то около полуночи.
– На месте маркиза, – сказал я с грустью, – я бы поспешил умереть только ради того, чтобы не видеть всех этих подхалимов. Merde![39]
– Молчите и следуйте за мной, – велел мне Арман.
Он стал продвигаться в толпе, но у самой двери, как того следовало ожидать, нас остановил разодетый в пух и прах лакей:
– Эй, послушайте! Ждите своей очереди.
– Милейший! – возмутился Арман. – Я личный секретарь маркиза и должен находиться у изголовья его постели. Или, может быть, вы меня не узнали?
– О, простите меня, ради бога, – извинился бедняга, который, естественно, не ведал о существовании брата-близнеца Зенона. – Но разве вы не были внутри? Прощу прощения, я не заметил, как вы вышли.
Мы переступили порог. Арман ворчал:
– Кроты… мир кротов… все люди – кроты…
Великий Вобан полулежал на кровати, колонны которой уходили под потолок. Он опирался на высокую подушку. Маркиз действительно умирал, но даже в этот последний час его вид внушал уважение. Прерывистое дыхание больного напоминало рычание льва. Жанна тоже была в спальне.
Согласно протоколу, мне надлежало встать в изножье кровати и приветствовать этого великого человека наклоном головы. Я не смог. Я был обязан ему двумя самыми плодотворными годами своей жизни. Благодаря ему сложился мой характер и определилась моя судьба. Я бросился к нему, схватил его руку и прижал к своей щеке, рыдая, как ребенок. Должен заметить, к чести всего семейства маркиза, что никто не остановил и не укорил меня. Более того, подняв голову, я увидел, что Вобан за мной наблюдает. И если отец взглядом говорит сыну: «Я тебя создал таким, каков ты есть», то никто и никогда не смотрел на меня так по-отцовски.
Маркиз сказал:
– Вы вошли в эту комнату кандидатом, и я желаю вам выйти из нее настоящим королевским инженером.
Он попросил своих дочерей и секретарей оставить нас наедине и велел Арману и Зенону подождать его распоряжений за дверью спальни. Мне хотелось бы видеть выражение лица лакея, который преградил нам путь: вместо одного секретаря теперь перед ним оказались два, похожих друг на друга как две капли воды.
– По причинам весьма очевидным, – свистящим голосом произнес маркиз, – наш экзамен должен быть кратким. Я задам вам один единственный вопрос. – Он задумался на несколько мгновений, воздев глаза к потолку, а потом, не опуская глаз, попросил: – Будьте любезны изложить следующую тему: основы оптимальной защиты осажденной крепости.
Более простого вопроса нельзя было даже представить. Так, значит, речь шла о простой формальности. Перед смертью Вобан хотел выпустить в мир своего последнего воспитанника, вот и все дела. Сколько бы маркиз ни скрывал свои чувства, я знал, что он очень гордится своим дерзким и своенравным учеником, который в то же время обладал столь яркими способностями. Я начал с описания основ, на которых строилась оборона крепости, оснащенной бастионами. Гласис, крытый переход, правильные расстояния между бастионами, рассчитанные так, чтобы батареи защитников крепости могли обстреливать весь участок перед куртиной. Я даже позволил себе остановиться на анализе потерн – крытых галерей для сообщения между внутренней частью крепости и внешних укреплений, которые, как мне казалось, всегда проектировались слишком узкими. Но в этот момент произошло нечто непредвиденное.
Вобан прервал меня. У него еще хватило сил повысить голос.
– Обобщите, пожалуйста!
Но больше всего меня испугали следующие его слова:
– Вы не о том говорите.
Так, значит, мой ответ его не устраивал? Я разнервничался и завел речь о толщине стен и об углах их наклона. Об использовании рельефа местности при планировании защиты крепости. О рве и о том, как можно закрыть бреши в стенах. Недовольный взгляд маркиза говорил мне, что он хотел услышать какие-то другие слова. Он даже потер лоб ладонью – этим жестом Вобан всегда выражал недовольство. Я принялся рассказывать о гарнизонах, о количестве солдат, необходимых для защиты крепости того или иного размера, об орудиях, боеприпасах и провизии для войск, а потом процитировал Герона Константинопольского[40] и его мудрые советы генералу, защищавшему крепость. В этот момент лицо Вобана исказилось от боли, его глаза закатились. Потом он устремил взгляд ввысь, словно моля об отсрочке, и сказал:
– Все это не то, не то! Говорите о главном, наше время истекает. – Тут он глубоко вздохнул. – Вам достаточно произнести одно-единственное слово, только одно слово, которое определяет совершенную оборону.
У умирающих нет времени на пустые разговоры, и Вобан укорял меня за несущественную болтовню. Я пал духом и стал сомневаться во всем, чему меня учили. Мое изложение было предельно точным, я не переливал из пустого в порожнее! Какая деталь от меня ускользнула? Я попытался продолжить и, предполагая, что маркиз ожидал рассказа о гуманной стороне искусства защиты крепостей, рассказал обо всех возможных мерах защиты гражданского населения во время осады. Но нет. И этот путь оказался неверным. Я прервал свою речь, потому что не имел ни малейшего представления, какого ответа ждал от меня Вобан, и замолчал.
Он поднял указательный палец и произнес слова, которые будут звучать в моих ушах до самой смерти:
– Одно слово. Вам достаточно произнести одно-единственное слово.
Я приблизился к его ложу и даже нагнулся к нему, опершись ладонями на край матраса.
– Но, monseigneur, – мой голос прозвучал как никогда нежно и уважительно, – я рассказал вам обо всем, чему меня научили в Базоше.
После этих слов Вобан сдался и прикрыл глаза рукой.
– Нет, не обо всем. Вы ничего не поняли. Достаточно. – Он тяжело дышал, не глядя на меня. – По совести говоря, я не могу подтвердить вашу оценку. И поверьте, очень об этом сожалею. Вы должны будете найти себе другого учителя, лучше меня. Я вас подвел. – И тут он вынес свой приговор: – Вы не сдали экзамен.
Мне показалось, что смерть настигла меня, а не его. Он приподнял было руку, но она тут же тяжело упала на простыню.
– Теперь я должен принять гостью, которая не желает больше ждать.
Когда я вышел из комнаты, мое лицо было белее мела. Братья Дюкруа сразу поняли, в чем беда, и отвели меня в сторону, прикрывая от стаи стервятников, наполнявшей зал. Мне было трудно говорить. Я в отчаянии закатал рукав:
– Мой пятый Знак. Я буду носить его на руке, но он мне не принадлежит. Кто теперь подтвердит мне его? Кто?
И пока они почти волоком выводили меня из зала, я скулил, как собачонка, которой только что задали хорошую трепку.
– Но какое слово хотел услышать маркиз? – повторял я, рыдая. – Какое слово?
Я приехал в Париж, чтобы сдать самый важный экзамен в своей жизни, но получил урок, столь же горький, сколь ненужный: когда даже те, кто тебя любит, молчат, это означает, что все потеряно. Я понял это, ибо братья Дюкруа только тяжело вздыхали и в качестве единственного утешения просто спрятали меня от всех в самой дальней комнате этого дома, который посетила смерть.
Себастьен ле Претр де Вобан умер 5 марта 1707 года. В голове моей сохранилось туманное и сумбурное воспоминание о траурных церемониях и похоронах маркиза. «Вы не сдали экзамен».
Я был последним созданием Базоша и, если вы позволите мне такую смелость, самым совершенным. Два года дисциплины и суровых будней преобразили меня, и в последние дни дрессировки выполнение любой задачи казалось мне делом нетрудным. Константинополь осаждали двадцать пять раз, – так вот, я был уверен, что смог бы защитить город от всех двадцати пяти армий одновременно. Или же взять эту крепость, если бы служил другому хозяину. Для этого мне понадобилось бы только пятнадцать дней, чтобы создать три параллели. А теперь меня сровняли с землей. Несданный экзамен обрекал меня на прижизненное пребывание в лимбе. «Одно-единственное слово». Но какое? Приговор маркиза превратил меня в урода, в жалкий зародыш единорога, которому не суждено было превратиться в волшебное животное.
Одним из многочисленных посетителей, которые явились отдать последние почести маркизу, был Антуан Бардоненш, тот самый пехотный капитан, с которым мы с Жанной и ее сестрой некогда веселились, играя в жмурки на берегу ручейка или в коридорах Базоша. Я еще сидел на лавке в одном из переходов, упершись локтями в колени и судорожно сжимая пальцы, – в моей голове не осталось ни одной мысли, ее заполняла только жестокая боль – и в этот момент ко мне приблизился Бардоненш. Он был все так же строен, и ослепительно-белый мундир подчеркивал его фигуру.
– Вы предаетесь меланхолии, мой друг, – сказал он с обычной живостью, словно не думал о похоронах. – Мне говорили, что вы подумываете о своем будущем и о том, куда с толком приложить силы.
У меня не было сил даже для ответа. Бардоненш продолжил:
– Поскольку вы обучались инженерному делу, вам бы не помешало применить на практике полученные знания. Не хотите ли вы поступить в бригаду инженеров в качестве помощника? Таким образом вы сможете получить необходимый практический опыт, и через некоторое время вас наверняка примут в состав королевских инженеров, я в этом ничуть не сомневаюсь.
У меня не оставалось сомнений в том, что после смерти маркиза Базош уже никогда не будет прежним. Жанна станет в нем хозяйкой, а мне там не будет места. Я кивнул. Бардоненш с широкой улыбкой стукнул себя левым кулаком по правой ладони:
– Rejoignez l’armée du roi![41]
Жанна была наковальней, а Вобан молотом. Я же превратился в кусок латуни, раздавленный между ними. Все было мне безразлично. Если бы мне предложили строить загоны для турецких свиней в Анатолии, я бы, наверное, тоже согласился. Что же касается Жанны, наш последний разговор только еще больше разбередил мою душу.
– Это из-за тебя меня приняли в Базош, – припомнил я ей. – Ты солгала своему отцу, сказав, что я лучше других кандидатов знал его труды, хотя это было неправдой. Наверное, все было ошибкой и мне никогда не следовало появляться в вашем доме. И все мы были бы счастливее.
– Но, Марти, – ответила она, – я сказала чистую правду и с точностью передала ответы всех трех кандидатов, включая твой. «Цветок из камня» – так ты назвал его лучшее произведение. И мой отец сказал: «Он будет моим учеником, – кажется, у него сердце инженера».
Вобан умер в Париже, но был похоронен в Базоше. Сердце его покоится отдельно от тела, в специальной урне. Маркиз уважал порядок и не хотел противиться традициям своей эпохи. Но те, кто умеют видеть, без труда поймут скрытый в этом смысл: тело свое он отдавал священникам, но только Mystère мог получить его сердце. И скажу для верующих: знайте, что из всех людей, которые жили на этом свете со дня Сотворения мира, Вобан – единственный человек, про которого я рискнул бы поклясться, что он – там, на небесах. Готов поспорить на что угодно: когда он предстал перед воротами рая, они тут же открылись, распахнулись настежь. А если бы этого не случилось, то святому Петру несдобровать – маркиз вернулся бы туда с ротой саперов, и, вне всякого сомнения, ему хватило бы семи дней, чтобы захватить рай. Ну ладно, так и быть, из милосердия не станем оскорблять Того, Кто, по мнению наивных людей, создал всю эту мерзость, и скажем – восьми.

10
Единственное воспоминание, которое сохранилось в моей памяти о путешествии из Франции в испанскую глубинку, – это мои собственные башмаки, потому что на всем протяжении этого пути я ни разу не поднял головы. Ничто меня больше не занимало. Тело мое уподобилось кожаному бурдюку, и ему не страшна была даже тряска походной повозки. Mystère меня покинул. Накануне смерти Вобана я чувствовал в себе его силу, но день спустя она испарилась. Сколько бы страниц я сейчас ни продиктовал, мне никогда не удастся описать весь тот ужас и одновременно бессилие, которые овладели мной от ощущения этой пустоты.
Я прекрасно понимаю, что давно превратился в пустыню: ее дюны сложены из тысяч песчинок, каждая из которых – день моей жизни. Все это было так давно, так давно, что этот паренек, по имени Марти Сувирия, видится мне посторонним человеком. И уверяю вас – я не собираюсь прощать ему допущенные ошибки, однако могу отчасти испытывать к нему сочувствие. Его будущее, его любовь, его надежды, учителя, направлявшие его путь… Все это исчезло в один миг. Кто мог бы перенести такое, не дрогнув? И всему виной какое-то слово, одно Слово.
Сейчас мне девяносто восемь лет, значит в 1707-м мне было… помоги-ка мне, моя милая свинка… вот именно, шестнадцать. Полк Бардоненша пересек границу Наварры – длинная колонна пеших солдат двигалась медленно, – и, оказавшись в Испании, мы продолжали день за днем неустанно шагать на юг. Мне разрешили устроиться в одной из повозок, которые замыкали шествие, и избавили меня от необходимости идти пешком, разделяя участь простых солдат. После воссоединения нашего полка с основными силами мне предстояло занять свое место в подразделении инженеров.
Если бы вам пришлось участвовать в одном из таких утомительных переходов, вы бы поняли, какая мне выпала удача. Солдаты шагали в колоннах по двое от зари до зари, а сзади ехали повозки. Ритм продвижения французских войск был одним из самых быстрых в Европе: шаг в секунду – раз-два, раз-два, раз-два, раз-два… En route, mauvaise troupe![42]Через неделю после пересечения границы солдаты начали падать в придорожную пыль от изнеможения. Их подбирали повозки, замыкавшие шествие, но беднягам потом приходилось расплачиваться за свою слабость: на них возлагались все обязанности по организации лагеря. Эти работы были не менее тяжелыми и к тому же унизительными, а потому только совсем обессилевшие солдаты позволяли себе упасть.
Бардоненш гарцевал верхом на превосходном жеребце взад и вперед вдоль колонны пехотинцев. Как вы помните, он был добрым малым, а потому то и дело появлялся около моей повозки, где я обычно сидел рядом с кучером, и пытался подбодрить меня шутками. В землях Наварры влаги было достаточно, и даже на севере Кастилии преобладали зеленые тона, но по мере того, как мы продвигались на юг, нам все чаще встречались высохшие пустоши и удушающая жара, несмотря на то что лето еще не началось.
Я еще не все вам рассказал о шевалье Бардоненше. Это был самый изумительный фехтовальщик своей эпохи, и, если говорить откровенно, ничего, кроме безумной страсти, которую он питал к клинкам, в его голове вам бы найти не удалось, сколько бы вы ни старались. Вся теория владения шпагой сводилась для него к одному-единственному правилу:
– На черта вам сдались эти рассуждения? Делайте выпад раньше противника, и дело с концом.
Он глубоко презирал любое оружие, которое использовало силу пороха, искр и кремней.
– Пуля летит, куда ей вздумается, а конец моего клинка нацелен в одну-единственную точку – в сердце врага.
Когда я читал труды по военным наукам в Базоше, у меня создалось впечатление, что между инженерным делом и фехтованием существует определенное сходство. Некоторые из маганонов мечтали о создании безупречной крепости. Я спросил Бардоненша, не задумывался ли он о возможности существования безупречной шпаги, безупречного удара или безупречного фехтовальщика. Рубака посмотрел на меня, точно попугай, которому задали вопрос о таинстве Святой Троицы.
– Я всегда безупречно сражаюсь, – в его голосе прозвучало возмущение, – и доказательством может служить то, что я могу похвастаться своим участием в девятнадцати дуэлях, тогда как ни один из моих противников сделать этого не может.
Вот и весь ответ; мне оставалось лишь утешать себя мыслью о том, что мы сражались на одной стороне, а потому его яростный клинок мне не угрожал.
Мы поняли, что испано-французское войско недалеко, по грудам всякого мусора на обочинах дороги. В походе армия оставляет за собой невероятное количество всяких отходов: разбитые горшки, доски, сломанные оси от повозок, дырявые котомки, дохлые мулы, рваная одежда, перетертые веревки, старые подковы… Чего там только не увидишь.
Мы пересекли Ла-Манчу, двигаясь к востоку, задержались на пару дней в Альбасете, уродливом городе, где нас встретил собачий холод, и отправились дальше. Однажды мы остановились на ночлег в каком-то богом забытом селении, где на каждого жителя приходилось не менее ста тысяч блох. Я напился допьяна вином столь отвратительным, что от его паров умирали даже мухи, осмелившиеся приблизиться к горлышку бутылки. Я выпил все до дна, покрытого их трупами, закусил ими и отправился спать в свою повозку. На следующее утро меня разбудил Бардоненш.
Ему понадобились услуги переводчика, чтобы расспросить одного из местных жителей, прежде чем снова отправиться в путь. Где точно располагалось в это время испано-французское войско Двух Корон? Протирая глаза, я задал местному этот вопрос, который для меня в тот момент не представлял ни малейшего интереса.
– Они вот-вот готовы отколошматить друг друга, – сказал селянин. – Маршал Бервик гоняется за союзниками, а может быть, союзники за Бервиком.
Он указал куда-то на восток. Там вдали виднелся холм, увенчанный старинным замком, а у подножия холма располагался городок.
– И как же называется это место? – спросил я, продирая заспанные глаза.
– Альманса.
* * *Вот так и случилось, что pocapena[43] Марти Сувирия оказался втянут в самую страшную заваруху нашего века, которая называется Войной за испанское наследство. Таких войн мир раньше не знал. В этой кампании участвовали десятки наций, которые на протяжении четверти века сражались на разных континентах. Я не историк, а потому не имею права рассуждать о ее причинах, но, поскольку это значительное событие решительно повлияло на всю мою жизнь, мне ничего другого не остается, как описать главные события в самых общих чертах. Не переживайте, я буду краток.
В 1700 году император Карл Второй Испанский был при смерти. Если бы этот выродок, слюнявый тюфяк не был королем, он бы коротал свои дни в каком-нибудь монастыре. Его подданные в Кастилии называли его Зачарованным. Я бы не был столь милосердным, поэтому давайте остановимся на Придурке. Он не оставил наследников. Да и как ему было их зачать? Крыша у него совсем поехала – он и не догадывался, наверное, что колбаска, висящая между ногами, служит не только для того, чтобы писать.
Все короли по определению придурки: они таковыми либо рождаются, либо становятся. Остается только решить, какой король лучше для подданных – круглый дурак или же мерзавец. В молодости я был сторонником идиотов: они, по крайней мере, кушают себе фазанов и не мешают людям жить. Например, Придурка, которого нередко осуждали в Кастилии, очень любили в Каталонии. Почему? Да потому, что он решительно ничего не делал. Его тупые мозги как нельзя лучше отражали состояние Кастилии и всей закисшей империи. А каталонцам это было на руку. Чем меньше правит король и чем он дальше, тем лучше.