bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 10

Он поехал домой, только когда стемнело и в исполкоме уже давно никого не было, – не хотелось никого видеть. Его «москвич» одиноко стоял на краю площади, там, где начинался городской парк. Лукьянчик торопливо пересек площадь и залез в машину. Еще не успел включить стартер, как впереди машины возникла парочка. Они выбежали из темноты парка, остановились прямо перед радиатором и, держась за руки, громко хохотали. Парень притянул девушку к себе, обнял, и они умолкли, замерли в поцелуе.

Лукьянчик полоснул по ним светом автомобильных фар и тронул машину прямо на них. Парень оттолкнул девушку в сторону, а сам встал перед машиной с поднятой рукой. И тут только Лукьянчик опомнился и, круто обогнув парня, умчался.

Домой, однако, не поехал и еще долго гонял машину по городу, обдавая тревожным, движущимся светом фар дома, деревья, заборы. Постепенно успокоился и направил машину к дому… Да, да, объявился у него Еще и такой раздражитель страха – не мог спокойно видеть безмятежно радующихся людей. не мог, и все…

Глава шестая

Окна кабинета районного прокурора были распахнуты в сад, похожий сейчас на мертвую декорацию. Было утро, но жара, стоявшая последние дни, уже давала о себе знать. Не остывающий за ночь раскаленный воздух был неподвижен, и деревья в саду точно окаменели, ни один листик не шелохнется. Хотя такая жара для этих мест не удивление, все же и аборигены Южного чувствовали себя неважно.

Прокурор Оганов и пришедший к нему начальник районного ОБХСС Травкин сидели перед распахнутыми окнами и вели вялый, обоим неприятный разговор о деле Глинкина.

Конечно, им было неуютно оттого, что преступником оказался человек, который не один год работал рядом с ними. Но была у этого дела особо неприятная сторона – они тревожные сигналы о Глинкине имели, а арестовали его теперь по указанию из Москвы, и выяснилось, что еще в пятидесятые годы он, работая в Брянске, привлекался к уголовной ответственности и сюда, в Южный, приехал, отбыв небольшое наказание, но теперь привлекался к ответственности по новым открывшимся обстоятельствам, и, видать, достаточно основательным, если спустя несколько лет предложено его арестовать и этапировать в Брянск.

Сейчас Оганов и Травкин пытались для себя выяснить, почему не сработали сигналы о Глинкине, которые они имели? Все-таки сигналы были глухие: один безымянный телефонный звонок в ОБХСС и два – в прокуратуру, да еще анонимка в ОБХСС, в которой, правда, подробно описывалась пятисотрублевая взятка, причем автор утверждал, будто сообщником Глинкина является Лукьянчик. Телефонные звонки к делу не пришьешь, а анонимку проверили формально и, ничего толком не выяснив, положили под сукно. Травкин как следует проверять анонимку не захотел, и без нее работы было под самую завязку. Сейчас ему сказал об этом Оганов, но в ответ Травкин напомнил Оганову про письмо учителя Ромашкина, о котором тот вроде забыл…

Действительно, месяца три назад в прокуратуру поступила подписанная жалоба учителя Ромашкина. Его пригласили на беседу, и он подтвердил, что давал Глинкину взятку за квартиру, но на другой день, когда Оганов уже собирался с этой жалобой пойти в райком партии, учитель явился снова и жалобу свою забрал, сказав, что он написал ее сгоряча и теперь от нее отказывается…

– Все-таки вы могли поработать с этим учителем, убедить его, – сказал Травкин.

Оганов недовольно поморщился и, взяв со стола анонимку, начал ее перечитывать.

– А вы разве не могли поработать с этой анонимкой? – проворчал он своим густым басом, испытывая, однако, неловкость оттого, что они сейчас так откровенно и несолидно отфутболивают свою вину друг другу.

Но в анонимке действительно было кое-что доступное проверке. Автор сообщал, например, что он своей жилплощади лишился летом прошлого года при чрезвычайных обстоятельствах. Он, правда, не уточнял, при каких, но покопать здесь можно было…

– И еще есть щелочка, – гудел Оганов, продолжая читать анонимку. – За взятку он жилплощадь получил, только они обманули его и дали квартиру похуже. Ведь можно было проверить все ордера за прошлое лето? И найти тот, который был выдан без основания? Наконец, можно было найти документацию выдачи квартиры по чрезвычайным обстоятельствам?

– А если они дали эту квартиру без всяких ссылок на обстоятельства? – начинал злиться Травкин.

Оганов почувствовал это и, шевельнувшись в кресле всем своим грузным телом, повернулся к Травкину:

– Злиться не надо, мы оба на этой истории учимся.

– Анонимку я доложил тогдашнему начальнику райотдела милиции, и он сказал, что, если мы пустим дым, а это окажется клеветой, нам не поздоровится.

– Это было еще при Пушкареве?

– Да.

– Так они же с Лукьянчиком были первые друзья по рыбалке.

– По рыбацкой пьянке, – уточнил Травкин.

– Ну, видите? Все это следовало тогда учесть.

– Вы, товарищ Оганов, я вижу, большой мастер заднего ума, – уже совсем разозлился Травкин, а Оганов вдруг качнулся своим тяжелым телом – засмеялся:

– Ну, ну, давайте теперь мяч мне – про учителя Ромашкина.

Теперь они засмеялись оба, но засмеялись невесело…

Жара проникла и в тюрьму. Камера, в которой сидел Глинкин, располагалась над кухней, и в раскаленном воздухе были густо замешены кухонные запахи. А он гурман: уж на что вкусно готовила жена Лукьянчика, и то он, бывало, куражился у них за столом – или ему в жареных грибах хруста мало, или тесто в пироге переслащено. А тут глотай тяжкий дух тюремной похлебки. Глинкин дважды за утро поднимал шум, вызывал надзирателей и требовал устроить в камере сквозняк. Ему объясняли, что здесь не санаторий и не гостиница, и запирали дверь.

Вонючая духота мешала думать. Впрочем, пока и думать-то было не о чем, он же еще не знал толком, за что взят, а главное, какими уликами против него вооружено следствие. Пока не вызовут на первый допрос, лучше не ломать голову попусту. Он стал вспоминать о том, что было раньше… там, в Брянске.

Вот где в свое время было заварено славное дельце. Если б не случайное осложнение, за год они бы на троих имели около миллиона. Но из-за одного дурака дело завалилось на самом разбеге. Про грузин говорят, что у них много денег, но еще больше темперамента, и это очень верно. Такой вот грузин неожиданно влез в их дело со стороны и начал пороть горячку, а потом и шантажировать. Испугаться его – означало бы потерять добрую половину дохода. Тогда решили его убрать. Наняли умелого паренька из уголовников, и тот грузина укоротил. Но одна же беда не приходит. Только обезвредили грузина, прокуратура выходит на всю их троицу: какая-то ревизия в бухгалтерии Облпотребсоюза наткнулась на подозрительные документы – двоим из них замаячила тюрьма года на четыре, а то и больше. Но в бой ринулся третий: он привез из Москвы опытнейшего в подобных делах адвоката, который за три дня вконец запутал следствие, опроверг большинство улик и добился детского приговора – по году. Под следствием они просидели девять месяцев, так что на том все дело и кончилось. Но тут новая беда – опасно зашевелился уголовный розыск с тем укороченным грузином. И тогда они решили – всем разъехаться в разные стороны. Глинкин воспользовался одним своим старым знакомым, занимавшим высокий пост, и тот, дабы Глинкин не мозолил ему глаза с их знакомством, дал ему звонкую рекомендацию, с которой он и перебрался в город Южный…

С тех пор у Глинкина не меркнет вера в силу дружбы и еще в адвокатов. Сейчас он уверен, что Лукьянчик его не подведет и слова лишнего на него не скажет. А насчет хорошего адвоката он позаботился заблаговременно: местный, прирученный им, адвокат Сверчевский будет действовать не хуже того московского. Но посмотрим, может, обойдемся и без него…

В комнате следственного изолятора, куда привели Глинкина на допрос, похлебкой не пахло, но жара была тут почувствительнее. Рубашка противно прилипала к спине, пот струйками сбегал по шее за воротник. Голос следователя доносился до него как бы издалека, его заглушал врывавшийся в раскрытое окно пронзительный крик галок…

Следователь прокуратуры Арсентьев читал Глинкину заявление на имя прокурора от учителя Ромашкина, которого Глинкин хорошо помнил – тихий такой учителишка математики из школы фэзэушников, но почему-то вызывавший у него безотчетное беспокойство. Чуяло сердце!

Глинкин сидел с мрачным, низко опущенным лицом и отрешенно слушал. Один только вопрос тревожил его сейчас – что у них против него еще, кроме этой дурацкой взятки у Ромашкина?

Заниматься громким чтением Арсентьеву пришлось неожиданно – доставленный на допрос Глинкин заявил, что он нечаянно раздавил очки и читать сам не может. Вранье – очки он нарочно оставил в камере. Сейчас у него главная задача – протянуть время: все-таки должен вступить в дело Григорий Михаилович Сверчевский, который все и решит, в том числе и то, нужно ли ему врезаться в дело.

Сверчевский появился возле него несколько лет назад, вскоре после того, как он стал заместителем председателя райисполкома. Однажды к нему на прием пришел мужчина необычайно благородного вида: осанистая фигура, одет строго – черная тройка, университетский значок на лацкане, черный галстук с жемчужиной, падающая на плечи грива седых волос, глянцево выбритое лицо, белые холеные руки, на безымянном пальце массивное обручальное кольцо и глаза – крупные, светло-карие, внимательные, спокойные… Пришел он к Глинкину на прием по квартирному делу, которое коротко изложил своим мягким, вкрадчивым голосом. Прямо скажем, просьба у него была нахальная: он разводился со старой женой и сходился с новой, помоложе… «Любви все возрасты покорны», – сказал он с печальной улыбкой. Старой жене – «чтобы молчала», объяснял он с подкупающей прямотой, – нужно оставить старую квартиру, а у новой жены есть дочка-школьница, и поэтому ему нужна трехкомнатная квартира. Первый раз Глинкин тотчас выпроводил его с категорическим отказом, но он знал, что этот седогривый придет еще раз, чувствовал, что придет. И не ошибся. На этот раз они поняли друг друга…

Григорий Михайлович Сверчевский в городе Южном был популярным адвокатом. Про него говорили: «Ловок как черт, денег у него мешок». Он первый в городе имел собственную автомашину, а на берегу Сыпяти выстроил дачу-замок с башнями по углам и обнес ее высоким начальственным забором темно-зеленого цвета. По его даче объясняли дорогу приезжим: «Дойдете до адвокатской дачи с башнями, поворачивайте направо…» Однако недавно он, по состоянию здоровья, беспокойную адвокатскую деятельность бросил и стал юрисконсультом в местном отделении «Сельхозтехники». А вскоре после знакомства с Глинкиным по совместительству начал работать юристом и в райисполкоме. Но в действительности главным и хлебным его делом оставалась… адвокатура. Только уже не честная, официальная, заканчивающаяся речью в суде, а никому не видимая, подпольная. Последние годы они с Глинкиным работали на пару, выручая попавших в беду денежных людей.

Об этой их деятельности Лукьянчик не знал.

Договорились они и о том, что предпримет каждый из них, если другой попадет в беду. Сейчас Глинкину нужно тянуть время, дать возможность Сверчевскому решить, как повести борьбу за его спасение…

Пока же он слушал, как следователь Арсентьев читал ему заявление того учителишки Ромашкина.

– «…Как и условились, взятку в сумме двести рублей я передал Глинкину в воскресенье, возле кинотеатра «Октябрь», перед началом дневного киносеанса, то есть без десяти минут два часа дня. И место и время встречи Глинкин назначил еще за три дня, когда я был у него на приеме. Деньги были завернуты в кусок газеты «Гудок» и перехвачены вдоль и поперек клейкой лентой… – ровный голос Арсентьева оборвался. Глинкин поднял голову. Следователь пил воду. Потом продолжил чтение. – Гражданин Глинкин ждал меня рядом с кино, где вход в парк, он был в плаще защитного цвета и светлой шляпе. Увидев меня, он пошел ко мне навстречу, приветливо со мной поздоровался за руку. Я вынул из кармана пачку, он ее сразу ловко схватил, и она исчезла в рукаве его плаща, а он подал мне руку, сказал: «Все будет в порядке» – и ушел. А на следующей неделе меня пригласили в исполком и выдали ордер на квартиру, которую я просил…» – Снова голос следователя умолк, и опять Глинкин поднял голову – следователь, судя по всему, больше читать не собирался, отложил заявление в сторону и неторопливо докуривал сигарету, до того дымившую в пепельнице. Его глаза смотрели на Глинкина утомленно и презрительно. Глинкин в это время думал, до чего же точно учитель описал сцену у кинотеатра. Ох, учитель…

– Ну, Семен Григорьевич, что скажем?

– Оговор, больше и говорить нечего.

– Не надоела вам эта канитель? – вытерев платком вспотевшее лицо, спросил следователь, пододвигая к себе протокол допроса, начатого им часа два назад.

– Для вас, конечно, это канитель, а для меня судьба… – Глинкин помолчал и продолжал: – И что говорить? Вот этот ваш учитель Ромашкин говорит, к примеру, будто я был в защитном плаще, а я этот плащ отослал сыну еще года три назад… Или там есть фраза: «После чего я получил ту квартиру, которую просил». Вы проверьте – имел он право получить ту квартиру? Заранее скажу – имел. Он попросил на приеме ту, что ему приглянулась, и я эту квартиру ему дал. Так это только о том и говорит, что в исполкоме внимательно относятся к просьбам трудящихся. Проверьте. А главное – не брал я у него денег, и у вас нет и не может быть свидетелей доказать что-то другое.

– Ну, а если мы вот в этой вашей, найденной у вас при обыске записной книжечке расшифруем все ваши хитрые пометочки с цифрами? Что тогда? Кстати, время, когда вы получили взятку у Ромашкина, совпадает с пометкой в вашей книжечке, и здесь стоит цифра «двести». Как вы это объясните?

– Я скажу, что расшифровано неправильно, а так, как нужно следствию, – он кивнул на свою записную книжку. – Мало ли по какой фантазии и о чем я делал эти условные записи.

– Ладно, о книжечке в свой час. Значит, от дачи показаний отказываетесь? Запишем… Подследственный Глинкин давать показания отказался. Подпишите. Вот здесь. Спасибо.

Арсентьев вызвал конвой. Пришла молодая беловолосая женщина, выводная следственного изолятора, и увела Глинкина. Уже в дверях он обернулся:

– Я понимаю, Дмитрий Сергеевич, как вам досадно и обидно, но пока, – он подчеркнул «пока», – иначе вести себя не могу. Привет.

«Почему сказано это «пока»? Что будет за этим «пока»?» – задумался Арсентьев… Так или иначе долго ждать нельзя, его нужно этапировать в Брянск, где займутся старыми его делами.

Глава седьмая

Войдя в дом с налаженной комфортной жизнью, Горяев охотно стал ее рабом. Целыми вечерами просиживал у телевизора. Смотрел главным образом футбольные матчи да разве еще эстрадные концерты, когда перед ним, как на демонстрации мод, сменялись красивые, сосущие микрофон девицы и песни с одним и тем же сюжетом – «Ты пришел, ты ушел»… Служба – дом. Дом – служба. Сегодня как вчера. Завтра как сегодня. Образовался своеобразный ритм жизни, который укачивал его все сильнее, уводя все дальше от давно чуждой ему суетной жизни.

Кто знает, может, он все время стремился к такой вот жизни – однообразной, без особо волнующих событий и не похожей на жизнь всех, – ведь даже в детские годы ему уже не хотелось сливаться с толпой ребят… Он не участвовал в затеях пионеров, а потом комсомольцев и сам не мог понять и тем более объяснить другим, почему у него это? Ему нравилось, что девчонки дали ему прозвище Чайльд Гарольд. Красивый, отлично учившийся паренек и вдруг любит одиночество – это интригует, и он это уже понимал. Были девчонки, которые писали ему жутко умные письма, для спасения от трагедии одиночества предлагали свою верную дружбу, а то и любовь. Он на письма не отвечал, а девчонок тех презирал.

В школе не знали, что у него все-таки был друг по дому Валера, который учился в другой школе. Родители друга работали за границей, и его, оставленного в Москве, воспитывала тетка. Валерка ходил в какую-то английскую школу, и Горяев, чтобы не отставать во всем от друга, добился у родителей, чтобы наняли педагога по английскому языку. Валеркины родители присылали сыну из-за границы всякие журналы – для практики в языке. Но для дружков любимым занятием стало вычитывать из этих журналов что-то потрясающее из заграничной, а то и из нашей жизни. От этого однажды возникла крупная неприятность в школе, когда Горяев учился уже в последнем классе…

В воскресенье ребята занимались подготовкой площадки для заливки катка, сделали это довольно быстро, а мороза нет, даже пошел дождь, и все забились под крышу беседки на дворовой детской площадке. Стали разговаривать про все на свете, и вдруг Горяев спросил у ребят, кто знает про генерала Власова? Кто-то неуверенно ответил, что это предатель. И тогда Горяев заявил, что не предатель, а герой. И стал пересказывать прочитанное в английском журнале. На ребят это произвело впечатление, они понесли эту новость домой. На другой день утром в школу пришел генерал – отец одной десятиклассницы, потребовал отменить первый урок и дать ему возможность поговорить с ребятами десятого класса.

До сих пор Горяев помнил тот свой позор. Генерал вызвал его к доске и попросил рассказать, что он знает о генерале Власове. Горяев молчал, он все-таки понимал, что не нужно было ему трепаться…

Тогда генерал стал рассказывать о предателе Власове, с которым он, оказывается, вместе когда-то служил, даже вместе начинали войну, а позже присутствовал на заседании Военного трибунала, осудившего изменника. Ребята узнали страшные вещи об этом нравственно при жизни сгнившем человеке – как, попав в окружение, он в страхе забился в выгребную яму сортира и оттуда с трудом был вынут гитлеровцами, и как потом, стоя на коленях перед подонком Гитлером, клялся ему в любви и верности и обещал положить к его ногам Россию.

Горяев, стоя у доски, видел округлившиеся глаза ребят. Закончив, генерал сказал ему: «Тот, кто тебе рассказал про Власова, – лгун и защитник изменников Родины – передай ему это…» Генерал уже встал, чтобы уйти, и вдруг Горяева дернула нелегкая сказать, что про генерала он прочитал в английском журнале. Генерал сказал: «Если ты изучил язык, чтобы читать ложь и клевету буржуазной печати на нашу Родину, мне жалко твою учительницу…» Но Горяева уже несла на своем шатком хребте непонятная волна. «Почему там обязательно ложь и клевета? – заявил он с апломбом. – Там много и правды». Генерал ответил с усмешкой: «Спасибо, что ты хотя бы употребил союз «и», – и добавил: – Но мне воспитывать тебя некогда, этим должны заниматься твои родители, если они испытывают хоть какое-нибудь чувство ответственности перед Родиной». И генерал ушел, провожаемый аплодисментами класса. А на Горяева все ребята смотрели так, будто он и был тот генерал-предатель Власов…

Этот инцидент сыграл в его юности значительную, если не роковую роль. Дома, когда узнали о случившемся, воцарился ад. Отец обвинял мать, что она сделала из сына нигилиста. Он напомнил ей все недавние и давние случаи, когда она костерила советскую власть за то, что в магазинах не оказалось хорошего мяса, или за то, что не достать плаща-болоньи, или за маленькую зарплату, или еще за что-нибудь. Мать в ответ сказала то, что всегда обижало его до крайности: «Контузия у тебя башку отшибла». На этот раз отцу стало плохо, пришлось вызвать «скорую помощь», и его увезли в больницу. На другой день сказали – у него инсульт. Через месяц отец умер. Мать все это время как-то странно и страшно молчала, взяв на работе отпуск за свой счет, с утра до вечера сидела в больнице возле так же молчавшего отца. Мать Горяев похоронил спустя год, она успела поцеловать его – уже студента…

Странное дело – потеря родителей нисколько его не потрясла, но все же и у гроба отца, и у гроба матери он все время помнил, с чего начался конец его семьи.

А судьба повела его дальше…

В институте он, как и в школе, учился отлично, и теперь у него не было друга даже на стороне, все время – учебе. Он не пропускал ни одной лекции, по учебным дисциплинам читал все, что мог достать на русском и английском языках, преподаватели дивились его обширным сверхпрограммным знаниям. Он научился жить, не тратя бесценные нервные клетки на всякую как он выражался, «пустопорожнюю чепуху».

Когда девушки предлагали ему пойти в театр или даже в кино, он отвечал, что относится к той, пусть презираемой, части человечества, которая прекрасно обходится без эфемерных плодов цивилизации. Или говорил: я человек техники, искусство, с его шаманством, мне чуждо, я его не понимаю… Самое удивительное, что он действительно не интересовался искусством. Если при нем возникали разговоры о новой художественной книге или кинокартине и спрашивали его мнение, он отвечал, насмешливо растягивая слова: «Братцы! Все это мура по сравнению с последствиями изобретения обыкновенного колеса…» На это слышалось: «Ах, как оригинально! Не троньте его! Он весь в своей технике!..»

Как все это назвать? Эгоцентризм? Эгоизм?

Называйте как хотите, не в названии дело, а в образе жизни, отгороженной от всего, чему мы радуемся и огорчаемся. И рос из Горяева не кто иной, как мещанин во всем его неприглядном, тупом величии.

Не изменил он образ жизни и после окончания института. На работе в министерстве он держался подчеркнуто обособленно. Однако здесь это еще не означало независимость. В институте был ректорат, но до него далеко, и, если не давать повод, он к тебе не приблизится. А на работе рядом был начальник отдела, был еще старший инженер, в группе которого Горяев работал и с которым он вынужден был общаться каждый день. Но он скоро понял – и здесь общение может быть чисто условным: приказано – сделано, и до свидания.

Так он и работал – ровно, хорошо, получал благодарности и премии и ни о чем более не помышлял. Женитьба внесла в его личную жизнь спокойный ритм и ощущение прочности его положения.

Из этой жизни он однажды шагнет в преступление и сделает это совершенно спокойно, ибо и это он сочтет своим сугубо личным делом.

Только однажды его обдало холодным ветром…

Случилось это почти два года назад. Его тестю Семену Николаевичу Невельскому был объявлен выговор за срыв каких-то плановых сроков на стройке, и он был вызван в Москву для объяснений. В семье ничего об этом не знали. Он явился домой за полночь, его привел громадный дядька в брезентовой куртке и болотных сапогах. Семен Николаевич был пьяненький, глупо подмигивал выбежавшим в переднюю жене, дочери и зятю, тихо хихикал, и лицо его кривилось в дурацкой ухмылке.

– Ваш? – спросил дядька в брезентовой куртке. – А я, признаться, не верил, думал, песок сыпет про свои заслуги… Тогда бывайте здоровы. – И дядька ушел, не закрыв за собой дверь.

Первой опомнилась Ольга Ивановна – брезгливо обойдя мужа сторонкой, она закрыла дверь и стала распоряжаться:

– Женя, разденьте его.

– Наташа, приготовь ванну…

А сама села на стул и, разглядывая мужа, повторяла без конца:

– Боже, какой стыд… боже, какой стыд…

Семен Николаевич подчинялся безропотно, молча и все с той же дурацкой ухмылкой и подмигиванием…

После ванны его с трудом уложили спать.

В шестом часу утра Евгений Максимович проснулся от его голоса.

– Вылетаю сегодня в час дня… в час дня! – кричал он по телефону. – Значит, буду на месте около семи. К этому времени созовите начальников всех участков: буду делить на всех свой выговор, каждому – по заслугам. Передайте Бакулину, чтобы сегодня, самое позднее завтра, вылетел в Москву с полной документацией по жилищному строительству. Нам добавили денег. Последнее – передай Санникову, чтобы писал заявление по собственному желанию. За систематический обман руководства стройки. Понял? Все…

Он положил трубку, поворчал что-то про себя и, прошлепав босыми ногами на кухню, зазвякал посудой. Евгению Максимовичу вдруг захотелось поговорить с ним: то ли стало жалко тестя, то ли подтолкнула к нему еще не осознанная зависть…

И вот они вдвоем сидели на кухне, ели зажаренную Невельским яичницу с колбасой и тихо разговаривали.

– Каков я явился домой? – спросил Невельской. – Абсолютно ничего не помню.

– В общем, все было прилично и дисциплинированно, – рассмеялся Евгений Максимович. – После ванной, правда, буянили, требовали шампанского смочить выговор. А кто был этот великан в брезентовой куртке?

– Такой с жировиком на лбу? – оживился Невельской, видимо обрадовавшись тому, что помнит что-то… – Сиплый бас? Кулаки как чугунные горшки?

– Примерно… – смеялся Евгений Максимович.

– Вспомнил! Он вел меня домой? Значит, привел? Ах, молодец какой! Но кто он такой, понятия не имею. Я после заседания в министерстве сразу уехал на аэродром, хотел улететь, не заходя домой. Но не тут-то было – все мои самолеты уже улетели. Пошел я в буфет и хватил там почти что стакан коньяку. С досады – на коллегии мне выговор объявили. Справедливый и одновременно несправедливый. Бывают такие. Впаяли, одним словом. Девятый в моей строительной жизни. Почти юбилейный, так сказать… Ну вот, до следующего самолета целая куча времени. Думаю – надо все-таки заскочить домой. Вернулся в Москву. А таксист прихватил еще и того, с жировиком на лбу. Пока из Домодедова ехали, я с ним разговорился. Оказалось, он приехал с Дальнего Севера, где вкалывал на кооперативную квартиру. Приехал, а жена ушла от него к другому, верней, другого привела в их кооперативную только что отстроенную квартиру. Он с аэродрома позвонил ей на работу, и она все это ему выложила. Рассказывает, а сам плачет и вытирает слезы вот таким кулачищем. Теперь, говорит, еду в Москву, чтобы убить их обоих… Господи, думаю, а ведь убьет, в два счета убьет. Надо, думаю, его задержать, чтобы остыл. И я позвал его пообедать в гостиницу «Националь», где мы вашу свадьбу справляли. Он поначалу смущался своего вида, но когда я сказал официанту, что человек только что приехал отдохнуть с Дальнего Севера, тот стал ухаживать за ним, как за английским лордом. Я разъяснил, что за убийство ему, как пить дать, дадут десять лет, не меньше, и будет он весь этот срок вкалывать в колонии усиленного режима. А они, гады, в его квартире будут над ним смеяться.

На страницу:
6 из 10