Полная версия
Суд
Вдруг он спрашивает: «А как они будут смеяться, если я их убью?» И он принялся так громогласно смеяться, что весь ресторан стал на него оглядываться. А я ему подаю новую мысль – зачем, мол, иметь такую жену, которая может в любой момент убежать к кому угодно? Поищи-ка лучше жену повернее, а новую кооперативную квартиру купишь в два счета. И он с этим согласился. «Правильно», – говорит.
Евгений Максимович смотрел на тестя и тихо смеялся.
Впервые он увидел его таким живым и симпатичным, способным на мужские проказы и будто забывшим о своих бетономешалках. А Невельской тоже смотрел на него не как всегда, а с тревогой.
– Соболезную тебе, Евгений, – вдруг сказал он трезво и печально. – Ничего подобного ты пережить не можешь – ни выговора получить, ни напиться с досады иль с горя. Ты как лабораторная мышь – в отличие от обыкновенной, попадаешь в беды чисто искусственные и кушаешь по звонку, неприятности тебе как бы прививают… А я каждый день могу схватить горячую беду своими собственными голыми руками, – он тяжело и протяжно вздохнул. – Ну что ж, нравится тебе, живи так, с единственной реальной опасностью, что по дороге на дачу колесо в «Волге» спустит. Но я бы так жить не смог… – он умолк, резко встряхнул головой и тронул, виновато руку зятя: – Лишнего я наговорил… Извини.
– Вы сказали правду, – тихо ответил Евгений Максимович. Он хотел уйти, но Семен Николаевич удержал его за руку:
– Если сейчас ты сказал искренне, не все пропало, Женя. Знаешь, что меня тревожит – на работе тебя больно хвалят! Очень хвалят, но как-то неконкретно. У меня дружок в вашей коллегии… Но я тебе посоветую для начала: будь бдителен к похвалам и к хвалящим. А еще лучше… – он рассмеялся, – давайте-ка вместе с Наташкой ко мне… – Он помолчал. – Знаю, что не поедете, знаю, – и вдруг заключил со злостью и болью: – Вы оба домашние животные!
Через час он улетел на свою стройку. А Горяев вместе с Наташей поехал на службу.
Вел машину молча – все-таки последние слова тестя его задели.
– Ой, папка мой… – рассмеялась воспоминанию Наташа. – За всю нашу жизнь я таким пьяным его не видела.
Евгений Максимович молчал.
– Что с тобой? – почувствовала неладное Наташа. – Не с той ноги встал?
– Сегодня утром я говорил с твоим отцом, знаешь, как он назвал нас с тобой? Домашние животные.
– Аааа, догадываюсь… – Лицо Наташи стало суровым, и она неподвижно смотрела вперед. – Он и мне это говорил, и уже не раз. Он же искренне убежден, что все стоящие люди должны работать на его стройке, если не хотят захлебнуться в мещанстве. Не думала я, что ты такой чувствительный к подобной романтике…
Он уже сворачивал к министерству и не ответил.
Именно в этот же день на работе произошло событие, которое сильно его встряхнуло и помогло забыть злые укоры тестя…
Утром его пригласил к себе заместитель начальника главка Сараев, и был он отменно любезен, даже ласков.
– Дорогой Евгений Максимович, начинаем вашу подвижку вверх, – заговорил он весело и вместе с тем деловито, напористо. – На уровне нашего главка все решено – мы выдвигаем вас на пост начальника оперативно-диспетчерского отдела. Суть дела вы уже прекрасно знаете, а руководить этим отделом должен современно образованный и по возможности еще молодой и энергичный человек.
– Какой же я молодой? – усмехнулся Горяев, испытывая, однако, весьма приятное ощущение – он уже не раз думал, что должен же продвинуться по службе, и вот на тебе, пожалуйста – сразу большой скачок.
Сараев вышел из-за стола и, остановившись перед Горяевым, сказал, смотря ему в глаза:
– Евгений Максимович, у меня к вам только одна просьба: говорите мне всю правду… какой бы обидной она ни случилась. Обещаете?
– Мне кажется… я вообще лгать не умею, – сказал Горяев, тоже смотря в глаза Сараеву.
– Ну, и прекрасно! – Сараев вернулся за стол. – Анкетная справка на вас уже заполнена, и сейчас я передам ее замминистра Соловьеву. Он, наверное, захочет поговорить с вами, так что не отлучайтесь сегодня надолго.
К замминистра его позвали спустя час.
Пригласив присесть, Соловьев взял из папки бумаги:
– Горяев Евгений Максимович – точно?
– Да.
– Год рождения тридцать пятый?
– Да.
Переспросив его по всем основным анкетным данным, объяснив, что бумага с этими данными пойдет в такое место, где недопустима самая малая неточность, замминистра вернулся к графе «партийность»:
– Как вы понимаете, никто не может винить вас в том, что вы не вступили в партию, но хочу вас спросить, в порядке чистого любопытства: почему все-таки ваши пути с партией однажды не скрестились?
Не в первый раз Евгений Максимович слышал этот вопрос и знал, где и как следует ответить. На сей раз он решил вначале кольнуть замминистра:
– Ну все-таки партия для меня не прохожий, с которым можно встретиться или разминуться. Но не в этом дело… До недавнего времени я вел, может быть, излишне свободный образ жизни холостяка… – Он помолчал и добавил с улыбкой: – Понимаю ваше недоумение, но это полная и искренняя правда.
Заместителю министра, как видно, его откровенность понравилась, он рассмеялся:
– Прекрасно, если расхождение только по этому вопросу… – Соловьев закурил сигарету и, выпустив дым вверх, проследил за ним и потом перевел внимательный взгляд на Горяева: – Но, между прочим, исправить сие не поздно. Ведь с холостяцкой вольницей, судя по справке, покончено?
– Я уже думал об этом, – тихо ответил Горяев.
– Так что я могу сказать… там, что этот пункт анкеты будет исправлен в самое ближайшее время?
– Но не завтра же? – улыбнулся Горяев.
– Ясно, ясно, – ответно улыбнулся Соловьев и подвинул к нему пачку сигарет: – Не курите?
– Спасибо… Как-то миновала чаша сия.
– А чаши иные? – без тени улыбки спросил Соловьев.
– Не знаю, какие вы имеете в виду… но какие-то не миновали, – тоже вполне серьезно ответил Горяев.
– А такой тяжелой чаши, чтобы мешала работать, в руках не держите?
– Думаю – нет.
– Ваш тесть – знаменитый строитель Невельской?
– Я не люблю напоминаний об этом, – смотря в сторону, обронил Горяев.
– Это еще почему?
– Мне рассказывали про одного крупного военного, который женился на знаменитой балерине, и с того дня о нем говорили – не герой войны, а муж балерины, и в этой ипостаси он стал гораздо больше известен.
– О-хо-хо! Хо-хо! – смеялся заместитель министра. – Так вы, оказывается, тщеславный?
– Здоровое тщеславие, товарищ заместитель министра, не порок…
Горяев видел, что нравится Соловьеву.
– Ну что же, Евгений Максимович, будем считать неприятную процедуру законченной.
– Почему же неприятную? – удивленно улыбнулся Горяев. – Мне она весьма приятна.
– Когда ведешь такой анкетный разговор, хочешь того или не хочешь, в основе разговора недоверие. Вот вас, например, горячо рекомендовал Сараев, вы работаете у него в главке, он вас прекрасно знает, а я, говоря с вами, должен исходить из предположения, что Сараев в вас ошибается. В общем, я страшно не люблю такие процедурные разговоры с кандидатами на повышение. Наконец, скажу вам откровенно – довольно часто руководители среднего звена умышленно, чтобы разделить с нами ответственность за назначение, волокут своих кандидатов в наши кабинеты. – Заметив, что Горяев нахмурился, заместитель министра поспешно добавил: – Я Сараева в виду не имею, и я сам хотел на вас посмотреть. Ну ладно, разговор позади, и я думаю, что в понедельник вы можете перейти в свой новый кабинет.
– А куда, кстати, уходит прежний начальник отдела? – поинтересовался Горяев.
– Вы знаете, он уже в летах, все время болеет, до пенсии ему два года, и на это время мы переводим его, с сохранением оклада, в секретариат министра. Он уже не тянул, а руководство министерства считает ваш отдел своими глазами, ушами и руками.
– А ум не нужен? – рассмеялся Горяев.
– Что? А! – Соловьев тоже посмеялся. – Такие глаза, уши и руки, которые действуют без ума, нам не нужны. В общем, продумайте наиболее продуктивную работу отдела, помогайте оперативности всего министерства. Желаю успеха…
Ну что ж, в этот день Горяев мог считать, что избранный им образ жизни не так уж плох и, оказывается, совсем не мешает идти вверх…
Глава восьмая
Глинкина вела в камеру дежурная выводная – красивая беловолосая молодая женщина, и он то и дело оборачивался к ней и повторял одну и ту же фразу: «Ой-ой, мой следователь теряет терпение, а я гуляю с такими красавицами!»
– Давай без самодеятельности, – строго сказала конвойная.
Два дня назад к ней в домик на окраине города, где она жила с матерью, утром пришла пожилая симпатичная женщина с чемоданом. Мать уже ушла на дежурство в больницу, и дверь незнакомке открыла она сама.
– Ты Галя? – спросила женщина с чемоданом.
– Ну, допустим, – насторожилась Галя, – а что? – Все-таки на семинарах в тюрьме ее учили и бдительности.
– Я приехала с Дальнего Востока. Сын мой Сенечка Глинкин сидит у вас в тюрьме. Ничего мне не надо, только скажи, каков он с виду? И все.
– Не помню я никакого Глинкина, – сказала Галя и хотела уже закрыть дверь, но ее остановило чисто бабье любопытство – что тут за дело такое? Она, конечно, помнила Глинкина, ей говорили, будто он в большом начальстве ходил…
– Дай хоть водички глоток, – пересохшим голосом попросила седая женщина.
– Заходите, – буркнула Галя и провела гостью в дом, в столовую-кухню.
…Галина Бутько пошла работать в тюрьму потому, что ей до этого не повезло в торговле… и на железнодорожном транспорте, а также в поисках мужа. И еще жила в ней неосознанная потребность властвовать над людьми. Она была вызывающе красива и считала это вполне достаточным основанием для того, чтобы люди были благодарны судьбе за одну возможность общаться с ней. Но мир жизни сложен и даже неисповедим.
И не всегда безопасен… Работая, в магазине, она только чуть подняла голос на одного лысого, а он оказался академиком и вдобавок скандалистом – пошел к директору, туда вызвали ее, а она, не удержавшись, показала себя во всем блеске. Выгнали… Она стала проводницей в поезде Москва – Сухуми. Красивая блондиночка имела успех у пассажиров с черными усиками. Однажды ее пригласил к себе в купе симпатичнейший «мандарин» – так Галя называла всех грузин, армян и азербайджанцев… Поезд катился среди зеленого океана Кубани, «мандарин» угощал ее вкуснейшим вином и улыбался такими белыми зубами, что ей хотелось щуриться. И вдруг какому-то пассажиру понадобилось чаю, и он с трудом отыскал проводницу. Нахально открыв дверь в купе, он заявил, что, по его разумению, она сейчас должна работать, и заказал стакан чаю. «Мандарин» так возопил, будто Галя работала у него, а не на железнодорожном транспорте, и захлопнул дверь перед носом пассажира. Но и этот проклятый чаегон оказался какой-то шишкой, и, когда он вызвал начальника поезда, тот стоял перед ним вытянув руки по швам. Выгнали Галю Бутько и из транспорта…
Она работала еще в качестве невесты – искала достойного мужа. Женихи вроде и находились, но, когда наступало самое время идти под венец, они исчезали. Один, прежде чем исчезнуть, устроил ее выводной в следственный изолятор. Сам он был по званию лейтенант, хотя по возрасту мог бы быть генерал-лейтенантом. Тем не менее он имел какое-то отношение к тюрьмам и смог устроить Галю, тем более что анкета у нее была голубая, незапятнанная, два «по собственному желанию» не в счет.
И там, в первый же день, она поняла – это то, что она ждала!
Заключенные следственного изолятора, особенно уголовники мелкого пошиба, Гали боялись, она строчила на них рапорты-кляузы за дело и без дела, а по ее «стукалкам» их наказывали. Галя прямо расцветала, когда видела наказанного. Начальство считало, что Галина Бутько работает со старанием, и не раз отмечало это в приказах.
Теперь Гале не хватало одного – чтобы люди, осознав ее власть над ними, униженно просили о чем-нибудь…
Седая женщина, поставив чемодан на пол и откинув платок с головы на плечи, жадно пила воду, а Галя разглядывала ее полностью открывшееся дородное лицо и чуяла – сейчас ее будут просить, может быть даже умолять…
Женщина поставила кружку на стол и заговорила глубоким грудным голосом:
– Господи, когда я рожала его, когда учила ходить, говорить, когда первый раз в школу отправляла, когда первый раз мужика в нем увидела, разве я думала, что для тюрьмы его растила? Он же начальником в советской власти, и вдруг тюрьма. Все ли тут справедливо? Не по злу ли его за решетку сунули? Вы, дорогая, добрая, красивая, вы только поглядите, какой он был! Уважьте мать – поглядите. – Женщина повалила чемодан набок и раскрыла его. Сверху лежали оранжевый японский зонтик и ярко-синий шерстяной джемпер – тоже японский, новенькие, еще с ярлыками, это Галя увидела мгновенно и точно. А еще сверху лежал семейный фотоальбом. Женщина взяла его, раскрыла и, не выпуская из рук, торопливо стала перелистывать перед глазами Гали:
– Это когда ему было пять…
– Это когда десять…
– Это когда в комсомол приняли…
Мальчик словно стремительно рос на глазах у Гали… И вот альбом уже закрыт.
– Галочка! Я все отдам, не пожалею, только бы помочь сыну.
– Как же я ему могу помочь? – спросила Галя насмешливо, запомнив, однако, те два слова – «все отдам».
– Можешь… – напористо прошептала женщина и, взяв Галю под руку, отвела ее к дивану, они сели там рядком, плотно…
Глинкину в тюремной камере приходилось туго. Кроме него там находилось еще четверо уголовников, которые быстро пронюхали, что Глинкин попал из князя в грязи, а у них к ворам с чинами, как правило, отношение злое. Главарем в камере был совсем молодой парень по имени Валера, а по кличке «Колобок». Кличку эту ему дали за то, что, по его рассказам, он за свою долгую жизнь только тем и занимался, что убегал от грозивших ему судов. Бежал будто бы из Смоленска, из Харькова, из Одессы и еще откуда-то. Поди проверь. Но парень он был лихой, и заключенные его боялись. Теперь, попавшись и ожидая суда, Колобок все еще верил в какую-то свою удачу, но чем ближе был день суда, тем злее он становился. И он взялся за Глинкина. Показав на него, сгребавшего мусор в ведро, сказал с яростью:
– Воры с чинами, как этот, вот кто законы придумал, кого из нас и на сколько припаивать. Эй, вор с чином, поди-ка сюда!
Глинкин послушно подошел, он по прежнему опыту уже знал, что невыполнение распоряжений таких, как Колобок, стоит дорого:
– Ну, чего понадобилось?
– Во-первых, раз ты дежурный, работай лучше, вон в углу пылинка лежит, возьми и принеси сюда…
Выполнил Глинкин и это – вернулся, показал, что кончик пальца грязный.
– Ну, видишь, какое безобразие? Тут, братец, работать надо, это тебе не на черных «Волгах» ездить. Давай кончай уборку, надоело глядеть, как ты ползаешь. Углы проверь, их четыре. Давай работай!
Глинкин схватил ведро и загремел им истово…
Высыпав мусор в общий мусороприемник, Глинкин возвращался с ведром в камеру и на лестнице встретился с Бутько – посторонился, прижался к стене. Она с непонятным удовольствием на лице посмотрела на него и тихо сказала: «Поделитесь с везучим» – и пошла вниз по лестнице.
Глинкин чуть не бегом ворвался в камеру, поставил ведро в угол и прилег на свою койку.
– Эй, вор с чином! Чего разлегся среди бела дня? Санаторий тебе тут?
Глинкин послушно поднялся, спустил ноги на пол и сел. И нисколечко не обиделся на проклятого Колобка, его мысли сейчас были далеко, далеко… Цепочка заработала! Глинкин не знал, кто в этой цепочке, но то, что она начиналась с юриста райисполкома Сверчевского и кончалась этой красоткой разводящей, в этом он уже убедился…
Спасением Глинкина Сверчевский занялся сразу же, как только узнал о его аресте. И это он нашел и Галю в следственном изоляторе, и ту седую женщину, сыгравшую роль матери арестованного Глинкина, построил из них цепочку в тюрьму, к Глинкину, и начал им руководить…
Сейчас, дав ему совет поделиться с «везучим» (так они между собой называли Лукьянчика), Сверчевский знал, что делал, свой план спасения Глинкина он назвал «цепная реакция»…
Когда следователю Арсентьеву сообщили, что Глинкин просит срочно его допросить, он подумал, что кончилось то самое «пока». Но что он надумал взамен молчания?..
Ожидая в кабинете следственного изолятора, когда приведут Глинкина, Арсентьев смотрел в окно – во дворе наголо остриженные парни в белых поварских куртках (очевидно, дежурные по кухне), сидя кружком, чистили картошку, то и дело там взрывался хохот. Удивительная штука жизнь: люди лишены свободы – казалось, главной приметы истинной человеческой жизни, а вот они хохочут, сидя в тюремном дворе вокруг ведра с картошкой. У них там тоже все время что-то происходит, одно их огорчает, другое радует, третье смешит. Интересно, чему они могут смеяться?..
За спиной Арсентьева скрипнула дверь, он обернулся и увидел Глинкина – необычно бледного. И поздоровался не как обычно, а торопливо, точно хотел скорей начать работу на протокол допроса. Присев как-то боком к маленькому столику, Глинкин сказал тихо:
– Берите протокол…
– Камни заговорили, – усмехнулся Арсентьев несколько раньше времени. Протокол допроса, однако, пододвинул к себе. – Ну, Семен Григорьевич, – вперед…
– Я признаю взятку у Ромашкина – он вручил мне те двести рублей при встрече…
– У кинотеатра «Октябрь»? – быстро уточнил следователь.
– Это не имеет значения. Главное не это. Главное, что были взятки еще. Но самое главное, что я делился с товарищем Лукьянчиком.
Арсентьев даже писать перестал.
– Пишите, пишите, пока я не передумал… делился с товарищем Лукьянчиком.
– Повторите это на очной ставке?
– Всенепременно.
– Какие взятки еще признаете?
– Это потом, потом… На сегодня – все. Я сделал нелегкое для себя признание, достаточно долго мучился и теперь хотел бы вернуться в камеру.
– Но у меня есть вопросы, – возразил Арсентьев.
– Потом, Дмитрий Сергеевич, потом. Сейчас – в камеру. Оформив протокол допроса, Арсентьев вызвал конвой, и Глинкина увели.
Вот так номер! Лукьянчик! Арсентьев вспомнил анонимку – в ней, значит, была правда…
Секретарю горкома Лосеву всю эту историю докладывал районный прокурор Оганов. Присутствовавший при этом прокурор города Гурин сидел сбоку и, скосив глаза, наблюдал, как секретарь слушает, и удивлялся, что тот не выказывает ни малейшего удивления. Еще в самом начале доклада Лосев встал и, бросив «продолжайте», прошел к сейфу, вернулся оттуда с папкой, положил ее на стол перед собой, развязал тесемки, откинулся на спинку кресла и прищурил глаза… Когда Оганов умолк, Лосев спросил жестко:
– Ваши предложения?
Оба прокурора промолчали.
– Основания для ареста Лукьянчика есть? – заметно сердясь, спросил Лосев.
– Необходимо провести следственную работу… – прогудел Оганов.
– Наконец зашевелитесь? – голос Лосева опасно зазвенел. – Я-то вам не указчик, но как коммунист у коммунистов я спросить могу: если бы вы не получили бумагу из Москвы, долго бы еще Глинкин орудовал у всех нас под носом?
– Не мы одни, Николай Трофимович… – начал было Оганов.
– С другими у меня будет особый разговор, и над ними я властен, а вы, товарищи законники, разве можете быть только регистраторами преступлений? Слово такое – «профилактика» – я от вас часто слышу. А где же в данном деле профилактика? Ведь что получается? Если бы преступник со стажем Глинкин не пожалел нас и не сознался, все стояло бы на мертвой точке? Ведь вы чуть ли не хвастались – четыре протокола с отказом Глинкина давать показания! Вот какие мы регистраторы-демократы! Что, не так, что ли?.. Знаете, на кого мы с вами сейчас похожи? На лежачие камни, под которые, как известно, вода не течет. Мы даже не используем тех средств борьбы, которые у нас есть в руках. Месяц назад у меня на приеме был коммунист, каменщик со стройки. Рассказал, что на их стройке уже многие годы процветает нарушение финансовой дисциплины. Мы, говорит, уже давно у себя об этом говорим, но, бывало, еще Лукьянчик на это сильно сердился и говорил – хотите быть зрячее и умнее начальства, которое все знает… Ну вот, я потом спросил у народного контроля – что у них есть по этому стройуправлению? – Лосев хлопнул ладонью по лежавшей перед ним папке: – Вот! Целая папка! Чего тут только нет! Приписки, подчистки в финансовых документах. Фальшивая сдача неготовых объектов. Выплата денег мертвым душам с последующим их присвоением. И еще, и еще… Ведь нужен был только один телефонный звонок, и материал у вас. Но почему это до моей просьбы лежало камнем на дне болота? А? Председатель народного контроля говорит: мы однажды мылись в бане с товарищем Гуриным. Помните это, товарищ Гурин?
– Вроде припоминаю, – смущенно отозвался Гурин.
– Слава богу… Поскольку как раз тогда Лукьянчика снова выдвинули в депутаты, вы, попарившись в бане, решили, что вины за ним вроде не должно быть. Так? Молчите? Неловко, конечно… А мне, вы думаете, ловко? Да одно то, что наш Лукьянчик несколько лет держал своим замом афериста, якобы ничего не замечая и не подозревая. Теперь вы знаете, они орудовали вместе. А поговорили бы со вдовой прежнего предисполкома, она имени Глинкина не может слышать, ее покойный муж говорил о нем – прохвост. А молчал потому, что Глинкин оглушил всех высокими рекомендациями, и еще потому, что после операции собирался спокойно уйти на пенсию… Вот так… Любопытно, а был ли у Лукьянчика инфаркт на самом деле? Свяжитесь-ка с профессором Струмилиным. И вообще – не тяните!..
На следующей неделе Гурин доложил Лосеву о проведенной прокуратурой следственной работе по Лукьянчику – были все основания оформлять привлечение его к уголовной ответственности.
– Я все думаю про лежачий камень… – пробасил присутствовавший при этом Оганов. – Точно, это уж точно, Николай Трофимович. И самое обидное, что мы ведь тоже ниточки к Лукьянчику имели.
– Что это за ниточки? – сердито спросил Лосев.
– Началось со всяких нечистых дел в жилищных кооперативах. По этим делам мы его даже приглашали к себе. Признал, что в кооперативы пролезают всякие темные личности, но и оправдывал это. Но главным виноватым выставлял, между прочим, Глинкина.
– Тут бы вам и спросить у него заодно про прежние делишки в стройтресте… – сказал Лосев, глядя на городского прокурора Гурина.
– Делю вину пополам с народным контролем, – угрюмо обронил тот.
– Не это меня волнует, товарищ Гурин, – продолжал досадливо Лосев. – У кого из нас какая мера вины – разберемся. Но требует изучения очень неприятный вопрос – на чем это жулье всякий раз проводит нас за нос и мы потом разводим руками? Надо точно установить, что за валюту они пускают в ход, чтобы купить наше доверие или сделать его слепым? Ведь этот наглец Лукьянчик почувствовал себя настолько неуязвимым, что в день ареста Глинкина позвонил мне как ни в чем не бывало по телефону и стал жаловаться на какие-то мелкие свои деловые обиды.
– Это он вас проверял, узнавал, чем пахнет… – сказал Оганов. – Но наглец он, однако, с волей. Об аресте Глинкина он узнал от меня лично, я ему в глаза при этом смотрел… хоть бы бровь у него дрогнула.
– Каждый раз подобные открытия буквально ставят меня в тупик, – продолжал Лосев. – Он же вырос у всех нас на глазах. Лукьянчик, наш Лукьянчик. Что же это такое? Что?
– Буржуазное перерождение, Николай Трофимович, – ответил Гурин.
– Его? Или и наше – тоже? Да как же это случается? Строил дома людям, весельчак, задира. Выдвигали его осторожно, не спеша – несколько лет ходил в депутатах, и ничего, кроме хорошего, мы о нем не слышали. Потом – исполком… Все время у нас на глазах. И при этом все проглядели, что он жулик.
– Чего-то мы о нем не знали, – прогудел прокурор Оганов, глядя в пространство.
– Чего? – вскинулся Лосев. – Я изучил его анкеты, там вся его жизнь как на ладони! Он что-нибудь скрыл?
– Думаю, что нет. – Гурин невесело усмехнулся. – Один мой прокурор как-то выразился про анкету, что она всего лишь тень человека – точно повторяет его силуэт, а глаз человека не видно.
– Что же твой прокурор предлагал?
– Он считал, что никто не должен знакомиться с анкетой без присутствия при этом того, кто ее заполнил. Это, говорил он, как минимум. А вот если говорить о Лукьянчике… – Гурин немного затруднился и добавил: – Я должен был встревожиться по одному поводу. Но сигнал был, если можно так сказать, теоретического характера… – невесело усмехнулся Гурин. – Мы с ним в одной палате в больнице лежали. Однажды крепко поспорили о политическом и нравственном воспитании. Он мне выдал теорию, что людям сначала надо дать приличный уровень жизни, а потом уже требовать от них нравственного совершенства… вроде ни к селу ни к городу приплел сюда Ленина, нэп. Очень еще ушибла его поездка во Францию. Он там жил у какого-то рыбака, и тот, по его словам, живет очень богато, и сильно тревожился, что ему теперь придется принять рыбака, когда тот приедет с ответным визитом, а уровень-то жизни у него, мол, совсем не тот, какой положен мэру. Я сперва ринулся спорить, но он как-то сразу в кусты – дескать, по образованию не гуманитарий и де спорить ему со мной не по силам.