bannerbanner
Счастливые неудачники
Счастливые неудачники

Полная версия

Счастливые неудачники

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 4

Песок хрустнул, спина повернулась. Ирочка только успела удивиться, как она сразу не узнала эту спину, ведь за ней она шла когда-то, выглядывая сбоку или подпрыгивая вверх. Весь мир был как стена-спина и нечто вокруг, так, по мелочи. И как потом дуло сквозняком в дыру, оставшуюся после ухода этой спины. Как зябко было остаться без нее, как страшно.

– Привет.

– Привет.

Помолчали.

– А ты хорошо выглядишь.

– Ты забыл добавить: для своих лет.

Аркаша изобразил улыбку. Вроде бы хорошо разговор начинается, с шутки, но что-то не то и не так, как он себе представлял. Он ожидал увидеть скрываемую за колкостью обиду, ну или хотя бы удивление от встречи, а напоролся на равнодушие. Лучше бы Ирочка произнесла что-нибудь резкое, это бы даже потрафило его самолюбию. Будничный тон казался почти оскорбительным, словно он свою бывшую жену каждый день под этим идиотским грибком поджидает, утомил уже, приставучий. И, похоже, что ей действительно наплевать, как она выглядит в его глазах. Ну и ладно, может, это и к лучшему, тогда напрямки пойдем, без сантиментов.

– Давай поговорим.

– Давай. Про сына или дочь? – спокойно уточнила Ирочка.

Эта сухая деловитость действовала на нервы, раздражала и злила Аркадия. Словно он говорит с директором школы, для которой все папаши на одно лицо. Все это больно резануло по самолюбию Аркадия, поломало весь сценарий, который он проигрывал в голове, готовясь к встрече.

– Про сына, – отплатил он ей той же деловой монетой.

– Рисовать любит?

– Нет. Терпеть не может.

Впервые в Ирочкиных глазах прорезалось удивление.

– Тогда зачем ты его ко мне в студию привести хочешь?

– Чтобы полюбил рисовать. Ну хоть попробовал бы.

– Понятно.

Она сказала это так буднично, что остатки самообладания покинули Аркадия. А что тут понятного? Что? Ей? Понятно? Что она вообще может понимать? Она всегда жила как хотела, как юродивая улыбалась, как удобно ей одевалась, как сумасшедшая творила. И сейчас живет будто в раю. Дети же, они, как ангелы, сплошной позитив. Да еще, поди, рядом такие же блаженные коллеги, твою мать. Что она знает о настоящей жизни? О том, каково это, карабкаться вверх, когда всякие уроды о твою голову подошвы вытирают? Но вот ты наверху, а там ничего нет, пустышка. И ты сосешь ее, пуская слюни от восторга, чтобы никто не догадался об этом обмане. Лучишься счастьем, скалишься белоснежными зубами, подмигиваешь витринам, дескать, жизнь удалась. И даришь жене то, что она наманикюренным ноготком в модном журнале отчеркнула. В самом модном. Главное, изображать удовольствие от этой жизни, иначе ты банкрот, человек, у которого ничего нет. А ему, может, тоже хочется чего-то другого. Хочется жить свободно, радостно. Но нельзя расслабляться, снизу подпирают, за ноги кусают. Нельзя останавливаться, надо бежать вверх, чтобы не упасть вниз. Он, может, сыну другой жизни желает. Чтобы хоть где-то расслабиться мог. Чтоб хоть на час нырнул в краски, в глину или в ноты, да хоть в стишки паршивые, и нет его, спрятался, увольнительную от крысиных бегов получил. А сын смеется, не понимает. И он смеялся, крысоловом себя мнил. Играл на дудочке, твою мать. И ведь шли за ним крысы, еще как шли, по пятам. Шеренга крыс. Но штука в том, что у всех свои дудочки, все дудят, и все радуются, что за ними другие идут. А дудочки тех, кто впереди, не видны и не слышны в этом гвалте. Полчища крыс, мнящих себя крысоловами. Это же очуметь. В ужастике такого не увидишь. Спилберг отдыхает. А это его жизнь, единственная и неповторимая, скомканная и перемолотая правилами крысиных забегов. И так в том страшно сознаться, что даже наедине с собой в туалете пытаешься смотреться в зеркало с молодецким задором, убеждать себя, что все хорошо, правильно. Пусть хоть сын эти вонючие краски полюбит, чтобы в них другую жизнь смог разглядеть.

Ирочка не успела понять, чем вызвана столь бурная реакция Аркаши. Что она такого сказала? Почему его как будто прорвало? Он кричал и тряс ее за плечи. Втолковывал про полчища крысоловов. Про ее райскую жизнь. Про модные журналы. Про дудочки и краски. Про пустышку и крысиные бега. Про жизнь и ее обидную, щемящую одноразовость. И вроде как не ей говорил все это, потому что, выговорившись, резко замолчал, словно выдохся, и подвел итог:

– Ты все равно не поймешь. Зря я это. Прости и забудь, что я тут наговорил. У меня по большому счету все хорошо. Не надо меня жалеть, это я, наверное, от усталости психанул. Забудь. Только сына возьми, очень тебя прошу. Возьмешь?

Она молча кивнула. Как когда-то давно, когда он предложил выйти за него замуж. Самые важные решения она обозначала кивком, без слов. Ненормальная, в общем.

Помолчали. О чем говорить? Не о погоде же. Дождь не обсуждают, его слушают.

Дочь горниста

После революции детей как только не называли. Имена не просто выбирали, их придумывали. Время было такое – душа рвалась вверх, к коммунизму, к созиданию чего-то нового: новой страны, прежде невиданной, и новых имен, прежде не слыханных. Вот и ее отец не устоял. На вопрос сотрудницы ЗАГСа «Мария, значит?» дал решительный отпор: «Нет, не Мария. Маруся. Так и запишите». А когда отец говорил, его слушали. И слушались. Это она потом много раз в жизни видела.

Так и стала она Марусей, почти Марией, но с вывихом, с вечной девичьей тенью на имени. Маруся – как будто недозрелая Мария. Потом, уже во взрослой жизни, она многих встречала, кого в кругу семьи Марусями звали. Но по паспорту все Мариями были. Выходило, что у них вроде как два имени. Для внутреннего пользования – Маруся, для внешнего мира – Мария. А у нее нет запасного варианта, словно отец надеялся, что весь мир станет его дочку любить и беречь, как одна большая семья. А так не бывает. Странно, неужели отец этого не понимал?

Она потом много о том думала. Имя – вещь серьезная. И отец ее был человеком совсем не легкомысленным. Почему с именем учудил? Наверное, не мог устоять перед обаянием времени. Хотелось назвать дочку как-то по-особому. Он же всегда, как горнист, впереди шел, красивый и сильный. Рулевой их семьи, одно слово. А назвать дочку Октябриной или Сталиной не мог, что-то в душе противилось. Подхалимажем перед эпохой попахивало, а отцу это претило, он гордым был. Хотя отец о Сталине всегда с уважением говорил, особенно во времена «развенчания культа личности». И в этом был весь отец, он не любил ходить строем, критиковать сообща, ниспровергать толпой. Не хотел лаять, как по команде. Одно слово – горнист. Вроде со строем, но отдельно от всех, на шаг впереди.

Марусе три годика было, когда Сталин умер. На память о том дне в их семье остались изрисованные детскими каракулями стены, которые отец не закрашивал долгие годы. Словно это музейная ценность какая, своеобразная стена памяти. В тот мартовский день 1953 года родителям было не до Маруси, вот она и развела живопись во всю ширь, пока карандаши не затупились. Рисовать на стене куда приятнее, чем на бумаге. Глупо рисовать в альбоме самолетик, ведь ему лететь некуда. Край листка нелепо обрывает небо. Даже непонятно, как взрослые этого не понимают. А на стене – совсем другое дело: обозначенное облаками небо аж до потолка тянется, то-то радости для самолетика.

Весь день мать рыдала, отец напряженно слушал радио, соседи заходили с красными глазами и с одним и тем же вопросом «Что теперь будет?». А что будет? Хрущев будет, кукуруза, космос, ну и так, по мелочи, разные авангардисты со своими выставками. Много чего впереди, целая «оттепель». Но тогда об этом не знали и убивались, словно наступил конец света.

На смену Сталину пришел Хрущев. Мужик он был колоритный и активный, из всех растений предпочитавший кукурузу. Народ отплатил ему звонкой монетой анекдотов. Лично у Маруси претензий к Хрущеву не было. Молодой организм благодарно отзывался на теплые и ясные дни «оттепели», как потом назовут это время. А отдельные погодные аномалии, вроде суда над Бродским, ее не касались. Маловата была, да и других поэтов в ее кругу читали – Багрицкого того же. «Так бей же по жилам, кидайся в края, бездомная молодость, ярость моя!» Это же мороз по коже, как здорово! Где Багрицкий и где Бродский? Общего у них – только первая буква в фамилии.

Словом, жить было хорошо. Отец работал на заводе инженером-технологом, мама – учительницей в школе. Поэтому отпуск у мамы всегда совпадал с ее летними каникулами. Маруся с мамой каждое лето выбирались на юг, на самое синее Черное море. Других морей она не видела и сравнивать не могла, поэтому благоговела перед синевой черноморской воды, смыкающейся с небом. Отец иногда присоединялся, но чаще его не отпускали дела. Карьера отца стремительно шла в гору, и он напоминал навьюченного ослика, плетущегося вверх по горной тропинке. Поэтому почти всегда они с мамой отдыхали одни, жалея отца и согревая его письмами о том, как им здесь хорошо и как они скучают без него.

Хотя скучать Марусе было некогда. Все время, пока Маруся наливалась девичьей силой, округлялась и расцветала, где-то рядом непременно маячил очередной джигит комсомольского возраста. Пляжи Батуми и Сухуми располагали к любовным мечтаниям. Зной черноморского лета был благоприятной средой для учащенного сердцебиения, а морской бриз навевал предвкушение скорой и сильной любви.

Дальше мечтаний дела не шли, но увертюра дарила такие эмоции, что потом всю осень Маруся получала от джигита письма и писала в ответ. К зиме этот поток подмораживался, джигит остывал, письма текли реже, с перерывами. А весной все заканчивалось, чтобы расчистить место для новых любовных мечтаний.

Один из ее поклонников, Гарик, ухаживал особенно красиво и писал как никто нежно. У него были вкрадчивые, интеллигентные манеры, так не свойственные темпераментным жителям юга, и темные, как перезрелые вишни, глаза. В ряду прежних джигитов он занял особое место, сделав предчувствие любви особенно явственным и многообещающим. Поэтому Маруся испытала первые муки поруганных надежд, когда неожиданно письма прекратились. Совсем, ни гу-гу. Через какое-то время пришло странное письмо, где он прощался с ней, потому что у него «в семье большое горе, отца арестовали, и очень хочется любить Марусю, но сейчас нужно больше любить семью». Маруся помнила отца Гарика, веселого грузина, который катал их на своей машине с портретом Сталина на лобовом стекле. На бандита он не был похож. На шпиона тоже. Из кино она знала, что бандиты грязные и грубые, а шпионы – лощеные и курят тонкие сигареты. Отец Гарика был ни то, ни другое. И курил он «Казбек», каждый раз словно чокаясь папиросой с портретом развенчанного вождя. Машина – это, конечно, целое богатство, но он же работал директором трикотажной фабрики, наверняка имел большую зарплату, что оправдывало наличие машины. Может, в папиросах дело? Все знали, что эту марку предпочитал Сталин, а он, как выяснилось после его смерти, во многом был решительно не прав. Маруся пошла к отцу с вопросом: могут ли посадить человека за то, что у него есть машина и он курит папиросы «Казбек»?

Тогда она впервые услышала слово «цеховик». Отец, тщательно подбирая слова, чтобы не сказать чего-то лишнего, объяснил ей, что на юге необъятной страны идут аресты «цеховиков», предприимчивых людей, которые производят товары для населения в обход плана.

Что такое план, Маруся знала очень хорошо. Сколько она себя помнила, о нем в их семье шли шумные разговоры. Особенно горячился папин друг Паша, который как-то очень резко отзывался о тех, кто этот план «спускает». У Маруси часто спускало колесо на велосипеде, но этот опыт не помогал понять речь дяди Паши, напротив, только все запутывал. А мама, вместо того чтобы внести ясность, просила говорить потише, потому что «девочка не спит». Еще Маруся знала, что план вечно «горит». Ей даже казалось, что папа работает не технологом на заводе стеклянных изделий, а пожарным, который тушит план. Вообще в детстве она думала, что есть две неизменно горящие вещи: вечный огонь у Могилы Неизвестного Солдата и вечно горящий план на папином заводе. Потом поняла, что не только на папином. Видимо, из-за этих пожаров и не удавалось построить коммунизм, о котором все мечтали.

Но так было в детстве. Наивность изживалась с помощью политинформаций в школе. Это была особая форма просветительства, выдержанная в правильном идеологическом ключе, с верным мировоззренческим уклоном. Благодаря политинформациям уже в отрочестве Маруся, как и все ее товарищи, получила общее представление о сути социалистической экономики. Она знала, что ей посчастливилось родиться в первом в мире свободном государстве. Что где-то там, далеко, где ей вряд ли когда-нибудь придется побывать, человек эксплуатирует человека. А у нас все наоборот. Потому что между «у нас» и «у них» – непреодолимая пропасть, категорическая разница. И что главным гвоздем, на котором висит «наша» экономика, гарантирующая счастье каждому советскому человеку, является план. План – сердце социалистической экономики, точнее, ее мотор, без которого все рухнет, появятся безработные, нищие, бездомные и даже те, кто не любит негров. Как в той же обреченной на загнивание Америке. А с планом всем хорошо, а если не хорошо, то это временно, зато негров уже сейчас любят. Потому каждый, кто хочет расшатать этот гвоздь, – враг и достоин кары.

Правда, воспоминания об отце Гарика плохо совмещались с образом врага, но на то он и враг, чтобы быть коварным. Для полной ясности она снова пришла к отцу. А к кому еще? Вот и у Маяковского «крошка-сын к отцу пришел, и спросила кроха…» Не изобрели еще тогда всезнающего интернета, некуда было податься бедным детям, приходилось отцов слушать. Но если у Маяковского отец говорил прозрачные и ясные по смыслу вещи, то отец Маруси все только запутал.

– Пап, а его арестовали за то, что он план не выполнил?

– Нет, доча, думаю, что план он как раз выполнял все эти годы. Иначе бы его давно сняли.

– Тогда за что его могли арестовать?

– Он кроме плана, видимо, что-то еще делал.

– Вредительское?

– Это как сказать. Для государства, может, и вредительское… Кофточки разные, гамаши, чулки. Не знаю, что там на трикотажной фабрике делать можно.

– Но ведь кофточки стране нужны!

– Кофточки тебе с мамой нужны, тете Розе нужны, а стране не знаю. Я уже вообще ничего не знаю.

Марусе стало жалко отца и неловко, стыдно от этого разговора. Как будто она заставила его признаться в своей немощи. Как будто он уже не горнист, идущий впереди, а хромающий калека, замыкающий строй.

А еще она подумала, как все запутано в этом мире. Арестовали бы отца Гарика раньше, при Сталине, – вопросов бы не было. И Хрущев бы его сейчас пожалел как жертву «культа личности». Но арестовали-то под ласковым солнцем «оттепели». Как будто вылезли подснежники на зов первых весенних лучей, а по ним морозы ударили.

* * *

Хрущева подсидели в 1964 году. Народ ничего не понял, но принял к сведению, что теперь в стране главным стал Брежнев, густобровый красавец без признаков облысения. Учитывая, что у Хрущева голова была гладкой, как колено, эта рокировка многим даже понравилась. Все-таки волосы красят мужчину.

В тот год Марусе пришло время вступать в комсомол. Это создало для нее чисто техническую проблему. Было не очень понятно, что Хрущев делал правильно, а что – не очень. Кукурузу, царицу полей, прогнали с престола, это понятно. Но с остальным наследием Хрущева как быть? С теми же авангардистами? Все-таки давить их бульдозерами или пусть живут, мазню свою рисуют? Старшие товарищи медлили с разъяснениями. Маруся мучилась этими вопросами не потому, чтобы была особенно любознательной в общественном смысле. Дело в том, что при приеме в ВЛКСМ – Всесоюзный ленинский коммунистический союз молодежи – устраивали что-то вроде экзамена, проверяли идейную зрелость. Но пронесло, Марусе вопрос о политической роли Хрущева не задали. Наверное, сами проверяющие еще не знали правильного ответа, согласованного и утвержденного в высших кабинетах.

Отец все чаще приходил с работы расстроенный и какой-то сникший, и они подолгу разговаривали с мамой на кухне. Дверь закрывали, но это была простая фанерка с врезанным матовым стеклом. Звук получался приглушенный, и от этого Маруся начинала невольно прислушиваться. Сначала раздавался возбужденный голос отца: «Им вообще ничего не надо. Отчитались для галочки, и все. Ты бы видела это убожество, которое мы выпускаем. Десять лет одно и то же штампуем. Да из этого сырья можно столько добра сделать. Добра! Ты понимаешь? Чтобы люди из красивой посуды ели». Его прерывали мамины причитания «Я тебя умоляю! Это же статья…»

Потом в их доме все чаще стал появляться дядя Паша, друг отца со студенческих времен. Они закрывались на кухне и говорили так тихо, что даже фанерная дверь не давала возможности услышать их секреты. Когда возвращалась с работы мама, друзья уходили «перекурить» во двор, хотя отец не курил. Паша явно стал горячей точкой в отношениях родителей. Марусе дядя Паша нравился, он был заводной, шумный, какой-то повышенно активный. Поэтому она не очень понимала мамино беспокойство, которое сквозило в вопросе «Паша не приходил?» Возвращение мамы с работы стало протекать по одному и тому же сценарию: открывается дверь, и вместо «здрасте» это дурацкое: «Паша не приходил?». И мамина нескрываемая радость, если нет, не приходил. Мама явно недолюбливала Пашу. Вообще в доме появился привкус какой-то нервозности.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
4 из 4