Полная версия
Конец Смуты
– Послушайте меня, – поднимаю я руку, и шум мгновенно смолкает, – к великому моему горю, получил я известие о том, что королевич тяжко заболел! Не ведаю, жив ли он сейчас, ибо от Стокгольма до Москвы путь не близкий. А потому король шведский извещает вас, что брат его царем вам быть не сможет, о чем мне только что гонец его сообщил. Простите меня, бояре, и ты прости, владыко: не думал я, что так дела сложатся…
Наступившая тишина настолько осязаема, что ее, кажется, можно резать ножом. Вот ко мне подходит с серьезным лицом Вельяминов и начинает что-то говорить…
И тут я просыпаюсь от того что возок остановился. Открываются двери, и мое царское величество под руки выводят из возка самые знатные из случившихся на поле бояр. После ночного бдения в монастыре спать хочется невозможно, но я стряхиваю с себя оцепенение. Сейчас бы снегом умыться, сразу бы полегчало, но невместно. Еще хочется погнать пинками обступивших меня бояр, но тоже нельзя. Пока нельзя.
– Коня!
– Коня государю! – кричит во все горло Никита Вельяминов и мне подводят статного аргамака.
Расстегнув богатую соболью шубу, крытую драгоценной парчой, вскакиваю в седло, проигнорировав пытавшихся меня подсадить бояр. На коне я чувствую себя куда лучше, чем в наглухо закрытом от внешнего мира возке. То есть в нем, конечно, имеются окошки, но они забраны тканью, сквозь которую ничего толком не видно, а открывать занавески невместно, да и самому не хочется смотреть на мир украдкой. Вместо привычного рейтарского камзола на мне теперь надет нарядный зипун из тонкого сукна, подбитый ради холодного времени мехом. Одежду теперь, хочешь не хочешь, надо носить русскую, но это полбеды. Отвечающие за мое платье постельничие и стряпчие так и норовят одеть своего царя как попугая. Перед поездкой в монастырь мне на полном серьезе предлагали сочетание ярко-желтого зипуна, небесно-голубых портов, красных сапог, и все это – с зеленым шелковым поясом и красной же шапкой. Причем все это хозяйство максимально украшено золотым шитьем и прочими излишествами. Пришлось сдвинуть брови и строго глядя на ставшего главой Постельничего приказа Шереметьева, напомнить ему, что еду я не куда-то, а на богомолье. Только так удалось настоять на более скромном варианте, выдержанном в темных тонах. Вообще, конечно, лучше Шереметьева на это место никого не найти. Сидя вместе с поляками в осажденном кремле, он сделал все, чтобы сохранить царские сокровища, и вполне в этом преуспел. Кроме того, именно он руководил поисками того что ляхи припрятали перед сдачей, и тоже много чего нашел. К вящему моему сожалению, сохранил он и немалое количество царских носильных вещей, оставшихся от прежних самодержцев, которые перманентно пытается на меня напялить. По-хорошему, вещи царю должны шить новые, и никому другому их носить не полагается, кроме разве что какого-то количества специально сшитых кафтанов и шуб, предназначенных для награждения особо отличившихся. Однако молодой государь скромен и бережлив, и сразу повелел копеечку экономить и на пустяки не тратить.
Вскочив на коня, делаю знак своему телохранителю Корнилию, и он цепляет на меня пояс со шпагой. Что делать, без оружия я чувствую себя голым, а на царской парадной одежде даже мест для него не предусмотрено. Разве что пистолет хорошо прятать. Шереметьев, правда, пытался выделить мне на такой случай парадную саблю с рукоятью и ножнами, богато украшенными золотом и буквально усыпанными драгоценными камнями, но я заявил что шпага моя есть подарок короля Густава Адольфа, а потому здесь вам не тут. Подарок царствующего монарха – это дело серьезное, и от меня отстали.
– Вставайте, а то, чего доброго, простудитесь, – командую окружающим, застывшим в снегу. – Все ли ладно с ратниками?
– По-всякому государь, – степенно отвечает мне Пожарский, – оскудел нынче народ. Кто пришел снаряженный как положено, а кто и наг и бос.
– Да что-то совсем голых я не вижу.
– А вот князь Телятевский вдвое больше людей конных да оружных привел против положенного ему, – встревает в разговор дьяк Разрядного приказа, – сын же боярский Панин всего одного холопа вместо троих представил.
Первое время меня удивляло, что всеми делами в приказах ведают дьяки, а не вовсе бояре или окольничие, поставленные ими руководить. Как оказалось, бояре в приказах осуществляют судебную власть, то есть решают тяжбы между людьми, находящимися в их ведении. А всю канцелярскую работу ведут дьяки и подчиненные им подьячие. Ведут, кстати, как бог на душу положит. Никаких нормативных актов не существует в принципе, и чиновники ведут дела в меру своего разумения. Писаных законов тоже почти нет, кроме разве что Судебника, принятого шестьдесят лет назад Стоглавым собором. Вообще, система управления государством очень запутанная и неповоротливая, а за время смуты и пришедшая в совершенный упадок. По-хорошему, надо бы разогнать всех к чертовой матери, но, во-первых, других взять негде, а во-вторых, я сам пока тут на птичьих правах. Выслушав ябеду дьяка, внимательно смотрю на боярина, делавшего осмотр помещикам.
– Дозволь молвить, великий государь, – тут же отзывается тот и, дождавшись кивка, продолжает: – Новик сей первый раз приехал верстаться на службу, а отец его Семка Панин погиб в ополчении вместе со своими холопами.
Уже другими глазами разглядываю боярского сына, уставившегося на меня во все глаза. Судя по лицу, лет ему не более шестнадцати, ибо бороду еще не бреет (хотя их русские пока вообще не бреют), выглядит довольно крепким и жилистым, однако кольчуга на его юношеской фигуре откровенно висит. К седлу его коня прикреплен саадак. Эх, надобно поместную конницу перевооружать огненным боем, но денег у дворян и боярских детей нет, а у меня и подавно.
– Луком владеешь ли, вьюноша?
– Владею, государь.
– Ну, покажи, – и показываю на столб, оставшийся напоминанием о печальной судьбе Золтана Енеке.
Парень тут же вынимает из саадака налучье и достает неожиданно очень хороший и дорогой боевой лук. Споро натянув тетиву, вопросительно смотрит на меня и после кивка одну за другой пускает три стрелы, которые вонзаются в столб, практически касаясь друг дружку оперением. Увидев ловкость, показанную новиком, окружающие разражаются радостными криками.
– Изрядно; а на скаку эдак сможешь?
– Смогу, государь.
– Охотник?
– Да.
– Следы, поди, умеешь читать?
– Умею, государь
– Грамотен?
– Да, государь, – с некоторой заминкой отвечает новик.
– Что на моем возке написано?
В глазах парня на секунду замирает отчаяние, но потом он бойко отвечает, что там написан титул моего царского величества.
– Ну ты посмотри, какой способный вьноша! – восклицаю я, и обращаюсь к Корнилию: – Видал, какие самородки по тверским лесам прячутся? Приглядись хорошенько: может, и сгодится в твою сотню?
– Сгодится, отчего же не сгодиться, – степенно отвечает Корнилий.
Я повелел бывшему лисовчику собрать сколько сможет ловких людей для проведения разведки и выполнения различных щекотливых поручений. Дело это не простое, Михальский хоть и мой телохранитель, и пожалован мною в благородное мекленбургское дворянство, но для русских человек почти безродный, и добром ему под команду никто не пойдет, разве казаки. Но казаки люди себе на уме и нанимаются целыми станицами, да и изменяют точно так же, так что не для всякого дела годятся. А набрать да обучить боевых холопов у Корнилия нет ни времени, ни возможности.
– Решено, отрока сего поверстать на службу в дети боярские, и батюшкино поместье оставить за ним, ради того что положил отец его свой живот за отечество. А пока пусть послужит в сотне Михальского. Бесчестья в том нет никакого, ибо Корнилий Михальский – мой телохранитель. Покажет себя – пожалую в жильцы, а там, глядишь, и в полк Вельяминова попадет.
Стоящий рядом с новиком боярский сын недовольно хмурится, но возражать не смеет, парень же, кланяясь, благодарит. Подхожу ближе и, поманив пальцем к себе, шепчу: – А написано на моем возке: «Если с нами бог, то кто же на ны!» За то, что боек, хвалю, а будешь еще царю врать – не помилую! Внял ли? А грамоте чтобы научился!
Оставив покрасневшего как алый мак Панина, подхожу к дьяку и, поддавшись наитию, спрашиваю:
– А что князь Телятевский – только на смотры холопов боевых с излишком приводит, или в походы так же? Сколько он людей в ополчение привел?
Сконфузившийся дьяк пытается отговориться неведеньем, но Пожарский, усмехнувшись, говорит как рубит:
– А не было его в ополчении и вовсе!
– Эва как! Ладно, то дело прошлое, однако запомни, Дмитрий Тимофеевич: коли Телятевский, когда на Смоленск пойдем, в нетях скажется – останется без поместий, а если из войска сбежит, то и без головы. Попомни, мое слово твердое.
После смотра мы верхом мчимся в кремль, распугивая прохожих. Возок не спеша трясется за нами. Я в него садиться отказался наотрез, сказавшись, что помру от голода, если буду ехать в нем.
Поесть русскому царю – не такая простая задача. В основном потому, что одному садиться за стол совершенно невместно. Сесть со своими ближниками, как раньше, тоже нельзя, будет смертельная обида боярству. Боярская дума теперь для меня больше чем семья. С ними я ем, хожу в баню, молюсь. Слава богу, хоть сплю один, хотя думцы, как правило, спят неподалеку, особенно днем. Дневной сон вообще статья особая. Пропустить его никак нельзя, на этом Лжедмитрий I и прогорел. Впрочем, он, очевидно, манкировал многочисленными молебнами, в которых должен участвовать православный государь, и потому, стервец этакий, не уставал. Я же часто и густо к послеобеденному времени просто валюсь с ног. Подремать, впрочем, не всегда удается, поскольку времени катастрофически не хватает и я, запершись в царской опочивальне, читаю отчеты, присланные из приказов, делая для себя пометки. Лучше всех из моих приближенных к этим обстоятельствам приспособился Вельяминов. Он стал моим кравчим, и во время обеда следит, чтобы стольники своевременно подавали блюда, и лично обносит всех напитками. Он же подсказывает мне, кого из бояр и каким блюдом следует угостить, чтобы показать благоволение или, напротив, проигнорировать раздачей, дабы намекнуть на неудовольствие. Для меня это темный лес, и без Никиты я тут как без рук, так что бывший шведский полоняник метит прямиком в ближние бояре.
Утолив голод, я, натянув на лицо благожелательную улыбку, наблюдаю за жрущими в три горла боярами и тихонько беседую со своим кравчим, потягивая из кубка напиток. Все уверены, что у меня там дорогое фряжское вино, каким я потчую своих бояр, но на самом деле там клюквенный морс. Припомнив, что многие из членов царской семьи страдали от цинги, я велел давать мне этот напиток. Сахар в России еще не изготавливают, так что вкус у моего напитка ужасно кислый. Но я понемногу отхлебываю из кубка, тренируясь держать улыбку, когда улыбаться не хочется совершенно.
– Государь, а что ты давеча о моем полку говорил? – вполголоса спрашивает Вельяминов, видя, что я сыт.
– Что слышал; велю твой регимент## развернуть в рейтарский полк из пяти эскадронов по две роты в сто человек в каждом. Командиров для эскадронов и рот сам выберешь, да мне потом доложишь. Наберешь из дворян, жильцов и детей боярских. Учить крепко, проверю…
## Отряд.
– Слушаю, государь…
– Не перебивай; у тебя ведь не все из дворян и детей боярских?
– Нет, государь, есть и казаки, и из холопов боевых…
– Вот-вот. Напишешь список, да подашь Пожарскому. Я ему говорил, что их испоместить надобно, да к детям боярским приписать. Люди они испытанные и верные, таких беречь надо. Прочих же смотри так: у кого если поместья пропали или запустели, решай сам. Кому деньгами, кому новые выделить. Тех же, у кого, паче чаяния, все хорошо, тоже награди деньгами, или припасом каким. Главное, чтобы мои люди знали, что я о них забочусь, и к службе ревностно относились. Внял ли?
– Все исполню, государь.
– Еще найдешь Анисима, да передашь ему, чтобы так же стрельцов набирал. Жалко, роду он худого, и нельзя его командиром стремянного полка сделать. Ну да не беда, чего-нибудь придумаем.
– Да чего тут думать, государь, мало ли у тебя бояр глупых да спесивых. Назначь любого полком этим командовать, а службы они все едино никто не знают, так что Анисим как ведал всем, так и будет.
– Не перемудрить бы… как он там, кстати, поживает?
– Да что тут перемудришь – сам, поди, ведаешь, государь, что Анисим такая хитрая сарынь##, что любого вокруг пальца обведет, коли надо будет. А живут они, твоей милостью, хорошо. Авдотья раздобрела: видать, забрюхатела. Лавку он поставил, да торговлишкой какой-никакой занимается.
## Почти то же, что и сволочь.
– Лавка – дело хорошее, главное, чтобы служба не страдала.
– А что служба? В лавке сидельцы сидят, торгуют. За ними Авдотья приглядывает, так что лавка службе не помеха. Иной раз даже помогает, поскольку за товаром разный народ приходит, и разговоры тоже ведет разные. А сидельцы с Дуней слушают, да Анисиму, когда что важное узнают, и говорят. Так что от лавки одна сплошная польза и никакой помехи.
– Ты его слова мне повторяешь, что ли? Ладно, а дочери его богоданные как?
– Все слава богу, государь: учатся, как ты велел. Марьюшка скучает по тебе шибко – бывает, плачет.
– Что поделаешь, я тоже скучаю, но если я ее во дворец возьму – сам понимаешь, слухи пойдут, что я невесть что тут творю с детьми малыми. Пусть так пока; а что, от Рюмина вестей нет?
– Покуда нет.
Рюмина я отослал с письмами в Стокгольм сразу после избрания меня на царство. В первом письме сообщал своему шурину – королю Густаву Адольфу – что, дескать, так, мол, и так, до того хорошо справился с твоим, разлюбезный брат мой и друг, поручением, что когда выяснилось, что принц Карл Филип заболел, распропагандированные мною московиты потащили меня на царский трон вместо него. Уж как я упирался, а ничего не вышло, пришлось царствовать…
Вот будет номер, если королевский брат выздоровел! Однако, бог не выдаст, а свинья не съест. Хочешь не хочешь, а отношения с Густавом Адольфом налаживать надо, поскольку Новгород занят шведскими войсками, и его надо возвратить. Лучше миром, потому что воевать на два фронта никак не получится. Оно и на один может не слишком хорошо получится, потому как сил для взятия Смоленска маловато. Одна надежда на то, что сейм, как всегда, денег королю Сигизмунду на войну не даст, а сам он без денег посполитого рушения, с одним кварцяным войском, много не навоюет. Второе письмо жене – принцессе Катарине. Плачусь в нем горькими слезами, что не могу приехать к счастью всей моей жизни – дорогой и любимой супруге. Так уж случилось, что дикие московиты, о коварстве которых любезной моему сердцу принцессе рассказывают разные прохиндеи вроде викария Глюка, прониклись таким уважением к шведскому королевскому дому, что не захотели никакого иного государя. Ну, а когда кандидатура вашего брата принца Карла Филипа снялась по состоянию здоровья, выбрали его ближайших родственников, то есть меня и ваше прежде королевское высочество, а ныне царское величество. С чем, собственно, и поздравляю. Так что люблю, жду и надеюсь на скорую встречу. Помимо писем, с Рюминым отправился целый обоз подарков, в основном меха. Другая часть писем и подарков предназначена родне в Германии. Перво-наперво, разумеется, матушке герцогине Брауншвейг-Вольфенбютельской Кларе Марии. Порадуйтесь, матушка, каких высот достиг ваш непутевый сын – шутка ли, целый царь! Плюс к счастью называться матерью государя диких московитов (во всем равного императору!) вот вам, матушка, соболя, куницы, лисы и белки вдобавок к тем, что ранее присылал. А вы уж, будьте любезны, не обделяйте и дальше меня, многогрешного, заботами своими. То есть и за вотчинами приглядите, и Марту с дочкой не оставьте. Такого же рода письма и подарки – для тетки, герцогини Софии, и кузена-тезки, герцога Иоганна Альбрехта. Последнему, правда, поскромнее. Еще у Рюмина доверенность на получение моей законной ренты для закупки всяких крайне необходимых моему царскому величеству вещей. Список прилагается.
Ну и напоследок подарки и письма к померанской родне. Во-первых, забывать грех, а во-вторых, чтобы они не забывали…
– Дозволь слово молвить, государь! – подал голос Шереметьев, оторвав меня от воспоминаний.
– Говори.
– Не вели казнить, великий государь, своего нерадивого холопа, – начал волынку боярин, – а только прошло уж и венчание твое на царствование, и миропомазание, а не приготовили мы тебе платно## для парадных выходов. Уже совестно мне и перед боярами и перед митрополитом, а что делать? Повели, государь, начать работу.
## Царская одежда для торжественных выходов, сплошь покрытая золотым шитьем, отчего очень тяжелая. Собственно поэтому наших царей бояре водили во время торжественных церемоний под руки.
– Какое, к богу, платно, боярин? Посмотри вокруг: в великокняжеском дворце запустение, окна многие доселе досками забиты, а по иным горницам ветер гуляет. Крыши текут, и починить их некому! У царя крыша течет, ты понимаешь хоть, какой ужас в этом? Вот по глазам вижу, что не понимаешь! Я сейчас каждый грошик, каждую копеечку, каждую чешуечку## серебряную на войско откладываю! А ты говоришь – платно! Ты представляешь, сколько будут стоить парча да шитье золотое? Да ты, видать, хочешь по миру меня пустить, и царство мое!
## Чешуйка – мелкая серебряная монета.
– Дозволь и мне слово молвить, великий государь, – поднялся с другого конца Пожарский.
– Говори, князь Дмитрий Михайлович.
– Все мы знаем, государь, что ты скромен и, в отличие от многих иных, склонен не к излишествам греховным, а к сугубому воздержанию, и даже паче того – аскезе почти иноческой. И оттого не устаем денно и нощно благословлять господа нашего, пославшего нам столь благочестивого монарха. Однако мы есть третий Рим, и царю нашему без пышности и благолепия никак нельзя, ибо без того будет умаление царства твоего. Оттого говорю тебе, государь: послушай верных слуг твоих и не противься, когда мы о блеске твоего платья радеем. Нельзя русскому царю без того, а деньги… что же, деньги – дело наживное.
– Понял я тебя, Дмитрий Михайлович, и согласен с каждым твоим словом, но вот какая незадача, князь… Был я, как ты ведаешь, на богомолье, и так меня проповедь отца Аврамия проняла, что дал я обет господу нашему – не касаться жены, не пить вина и не носить парчи, затканной золотом, покуда не отобьем у безбожных латинян Смоленск. Так что с платном погодить придется.
Услышав про мой обет, бояре озадаченно задумались, и только Василий Бутурлин, с сомнением смотрел на мой кубок. Мысленно чертыхнувшись, я обернулся к Вельяминову и велел отнести окольничему свою чашу.
– Василий-су, царь жалует тебя своей чашей! – громко провозгласил Никита, подойдя к Бутурлину.
Тот встал и, поклонившись, принял из рук кравчего мой кубок. Потом, провозгласив здравицу в мою честь, в один мах вылил себе в рот его содержимое. Скривившаяся морда Бутурлина стала мне наградой, и я, улыбнувшись, участливо спросил:
– А ты, Василий, верно, думал, что я мед пью?
– Государь, – раздался голос с другого конца стола, – не изволь гневаться на своего холопа – а скоро ли жена твоя и сын прибудут?
Я медленно обернулся в сторону говорившего и увидел подобострастно улыбающегося Бориса Салтыкова. Первым моим побуждением было спросить его: «А какое твое дело, собачий сын?», – и кинуть чем-нибудь тяжелым, но вместо этого я лучезарно улыбнулся и спросил помягче:
– А тебе какая беда, честной дворянин?
Салтыков смешался: он действительно только московский дворянин и его, строго говоря, за моим столом быть не должно. Правда, в последнее время думцы усилено домогались, чтобы Бориса пожаловали чином окольничего, какой имел его умерший лет пять назад отец. И я склонялся в этом вопросе уступить. Салтыков – двоюродный брат Миши Романова и принадлежит к старинной московской аристократии, враждовать с которой опасно. Троюродный брат его отца, Михаил Глебович, сейчас находился в Польше при дворе короля Сигизмунда. Короче, семейка была подлая и влиятельная.
– Да как же, великий государь – терем великокняжеский вельми ветх. Стыдно будет, что царица наша и царевич в такой развалюхе жить станут. Вели своим холопам за работу приниматься да поправить его, а не то всем нам бесчестие случится.
Бояре встретили заявление Салтыкова с явным одобрением. В общем, их можно понять, дворец действительно обветшал и изрядно разорен. Говоря о забитых окнах, ветхой крыше и гуляющем сквозняке, я вовсе не преувеличивал. А все члены боярской думы тоже живут в этом дворце и отсутствие всякого намека на комфорт им вряд ли нравится.
– Чинить этот дворец – только деньги на ветер кидать, – отвечаю думе с тяжелым вздохом, – вот, даст бог, отвоюем Смоленск, тогда можно будет о новом дворце подумать, каменном. Таком, чтобы и жить, и послов принять не стыдно было.
– А какой веры у тебя жена, государь?
Вопрос на самом деле тяжелый. Все прекрасно знают, что принцесса Катарина – лютеранка, и никому это в православной стране не нравится. Я, конечно, еще во время собора перешел в православие, публично исповедовавшись митрополиту Ионе с прочим клиром, на глазах всех присутствующих отрекшись от католических и лютеранских заблуждений. Но вот поступит ли так же Катарина – я, по совести говоря, не уверен. И что делать, если она заартачится, не представляю.
– Что о Заруцком слышно? – задаю вопрос боярам, игнорируя Салтыкова.
– Совсем распоясался, проклятый, – сокрушенно вздыхает Пожарский, – доносят, что в Коломне укрепился, и многие городки вокруг разорил.
– Так надобно унять вора, пока он чего горшего не натворил. Дворянам моим, как я посмотрю, заняться нечем, вот пусть и идут в поход. Коли побьют вора, так я и награжу, и пожалую, а нет, так и нет.
Салтыков понимает намек с полуслова и тут же делает вид, что его тут нет. Бояре сокрушенно качают головами: послать войско для того чтобы побить вора, а главное, захватить Марину Мнишек и Воренка – конечно, надо, но нет ни людей, ни денег, ни оружия.
– Ладно, бояре, утомился я; пойду передохну чуток.
После царского смотра Федькина жизнь резко переменилась. Сотник Корнилий сразу велел ему не мешкая ехать с собой, взяв холопа и оружие с припасами. На первое время поселили его с Лукьяном в большом деревянном остроге вместе с остальными ратниками сотни Михальского. Впрочем, всего в этой сотне кроме Федора было едва ли три десятка человек. Половина из них – казаки, несколько татар, а прочие и вовсе невесть кто. Единственным боярским сыном среди этого сброда оказался сам Панин.
В первый же день сотник проверил, на что способен Федька. Собрав всех своих людей перед острогом, Корнилий представил им нового товарища и велел ему показать, как тот стреляет из лука. Федор, не прекословя, взялся за лук и одну за другой поразил все мишени.
– А теперь – с коня, – потребовал Михальский.
С коня Панин отстрелялся не хуже, отчего наблюдавшие за упражнением татары довольно зацокали языками: «Чек якши», – очень хорошо, стало быть. Корнилий же ничего не сказал и велел принести лозу для рубки с коня. Это вышло у боярского сына куда хуже, но в общем он справился. После чего проверили, как он бьется саблей пеший. А вот тут парень оплошал: как оказалось, любой из сотни владеет специально затупленной для поединков саблей лучше него. Посмотрев на нахватавшего синяков и шишек тяжело дышавшего боярского сына, Корнилий велел дать учебную саблю ему самому, и вызвал против себя сразу троих. Федька завороженно смотрел, как лихо сотник отбивается от нападавших на него казаков. Клинок, казалось, был продолжением его руки; ни секунды не оставаясь на одном месте, сотник кружился между противниками как волчок, заставляя их сталкиваться и мешать другу. Наконец вдоволь наигравшись, Михальский перешел в атаку, выбил саблю у одного, сбил с ног с другого и обратил в бегство последнего.
– Вот как надо! – наставительно сказал он Федьке, – ну да не беда, научим.
Учеба началась на следующий день, и небо сразу показалось отроку с овчинку. Поднявшись рано утром и коротко помолившись, ратники брались за сабельное учение. Сначала Корнилий показывал сабельный прием, и все должны были его повторить, причем сотник придирчиво смотрел за чистотой его исполнения. После этого, разбившись на пары, до седьмого пота звенели саблями в учебных поединках.
После учений воинам давали передохнуть и позавтракать, а потом седлали коней, и начиналось учение конное. До сего дня Федор думал, что умеет управляться с лошадьми, но быстро осознал глубину своих заблуждений. Просто верховой езды было недостаточно, надо было брать препятствия, поднимать на всем скаку с земли нарочно брошенные предметы, уметь соскакивать с коня на ходу и обратно прыгать в седло. Но кроме индивидуальной подготовки, была еще и групповая. Учились атаковать врага строем, а потом по команде разворачиваться и, не теряя своего места, отступать. Иногда это делали вместе с рейтарами Вельяминова, но чаще Корнилий выводил их одних, и учил их ходить крадучись лесными тропами, читать чужие следы и прятать собственные. Хотя, похоже, прочие Федькины сослуживцы и без того все это умели.