
Полная версия
Совдетство. Книга о светлом прошлом
В общем, я прыгнул за борт и сразу начал тонуть, захлебываясь. Ребята струсили и убежали, а у меня перед глазами снова мелькнуло заплаканное лицо Лиды. Потом вообразился маленький гробик, где лежал мальчик с очень знакомым лицом. От ужаса я стал бешено бить по воде руками и ногами, из последних сил вытягивая шею, чтобы не захлебнуться, и вдруг понял, что благодаря этому беспорядочному колотью мое тело не тонет, более того, медленно, но верно приближается к суше. На мгновенье, перестав барахтаться, я попытался достать ногами дно, но безуспешно, и опять заколошматил по воде. Потом снова постарался нащупать внизу твердь… И так до тех пор, пока ноги не коснулись мягкого, шелковистого ила, который, как я знал, кишит пиявками. Но это было счастье! Пусть присасываются, пусть пьют мою живую кровь! Я спасен! Мне удалось выплыть! Я выбрел из воды и упал на песок. Сначала меня от пережитого ужаса бил колотун и сотрясали рыданья, постепенно я успокоился, но тело охватила мелкая дрожь – от холода: вода-то в Волге даже в июле не слишком-то теплая. Вскочив, я, чтобы согреться, стал бегать и только тогда заметил: лодка сама собой прибилась к берегу метрах в ста от меня. Выходит, никакой необходимости прыгать не было.

Когда я вышел на дорогу, то сразу увидел: мне навстречу бегут растрепанные бабушка и Жоржик, а за ними, поотстав, трусят виноватые пацаны. Найдя меня, живого-здорового, бабушка заплакала от радости, а дед сел прямо в дорожную пыль и долго не мог вставить махорочную сигарету в свой янтарный мундштук. Руки у него тряслись, он прерывисто дышал и повторял, хватаясь за сердце:
– Ну как же так, Юрочка, как же так?!
– Мы ему говорили: не прыгай! – бессовестно врали, оправдываясь, Эдик и Витька.
Я же в ответ загундосил, мол, больше так никогда не буду, а сам тихо радовался, что Тимофеичу в этом году отпуск летом не дали, а то бы он уже вытянул из брючных лямок свой ремень и выпорол бы меня как сидорову козу. Никакие стенания Лиды о том, что детей бить непедагогично, не помогли бы. Теперь следовало примерным поведением добиться обещания, что родителям о моих художествах никто не скажет ни слова. До отъезда в Москву пришлось ходить по струнке.
Удивительным образом мое утопающее тело в минуту опасности научилось держаться на воде, и с тех пор я начал плавать без круга, сначала – по-собачьи, потом по-лягушачьи и, наконец, – саженками. Оказалось, это не так уж и трудно. А дед Санай посадил свою лодку на цепь с замком.
5
Больше всего на свете Жоржик и Тимофеич любили рыбалку. Башашкин, которого они один-единственный раз с трудом вытащили из постели на утренний клев, назвал их «рыбанутыми». Спали мы, кстати, не на перинах, не на ватных матрасах, а на холщовых тюфяках, набитых свежим сеном, испускавшим особый, травяной, ни с чем не сравнимый – усыпительный аромат. Правда, сухие стебельки сквозь материю впивались в кожу, но остроумный дядя Юра, по утрам почесываясь, говорил, что это такой русский вид китайского иглоукалывания под названием «Счастье колхозника».
Чтобы не пропустить клев на зорьке, дед и отец вскакивали чуть ли не затемно. Потом будили меня, и почему-то всегда в самом интересном месте яркого запутанного сна, я бормотал, что уже встаю, что мне нужна минуточка, чтобы стряхнуть с себя сладкую дремотную немощь и подняться. Они оставляли меня в покое, и я снова проваливался в захватывающее беспамятство. Наконец, в ход шло последнее средство:
– Ладно, ничего не поделаешь, спит как убитый. Что ж, сегодня рыбачим без Профессора, – громко говорил отец. – Пусть себе дрыхнет, если так уж хочется…
– Как это без меня?!
Словно древнеримская катапульта с картинки в учебнике истории выбрасывала меня из кровати в сени, к медному рукомойнику, прибитому к бревенчатой стене: надо лишь слегка приподнять торчащий вниз стержень с круглым наконечником, и ладони, сложенные ковшиком, сразу наполнятся ледяной колодезной водой. Пару пригоршней, брошенных в слипшееся лицо, прогоняли сон прочь. Глаза широко открывались. Все чувства пробуждались и впитывали свежее летнее утро. Я быстро завтракал: уминал душистый серый хлеб, запивая его парным молоком. Тетя Шура, чтобы подоить Дочку, вставала еще раньше нас. От кринки, обвязанной по горловине марлей, веяло коровьим теплом.
Снаружи стояли предрассветные сумерки, воздух был еще прохладен, а ветка яблони, качающаяся в окне, казалась почти черной. Но из-за волжских лесов уже вспухал рыжий утренний свет. На крыльце Сёма, наохотившись за ночь, дрых без задних лап. Вероятно, он считал своим долгом доставлять хозяйке наглядное доказательство свой кошачьей полезности – перед ним обычно лежали два-три мышиных хвостика. Что-то вроде корешков от почтовых переводов. Казалось, кот крепко спит, но стоило прикоснуться к его лоснящейся шерстке, как тут же вспыхивали злые зеленые глаза и следовал молниеносный бросок когтистой лапы. Но и я всегда был начеку, вовремя отдергивая руку. Такая у нас с ним была ежеутренняя игра. Пока бескровная…
Мы забирали из хлева снасти, стоявшие в углу, вынимали из-под крыльца банку земляных червей и шли к калитке. Воздух пах росистой свежестью и дальней сладостью медовых лугов, но пчелы пока еще не проснулись. Из-за Волги выдвигалось круглое, алое, как раскаленная электроплитка, солнце, и красноватое зарево разливалось по небу, окрашивая узкие синие тучки.
Когда мы выходили с удочками за калитку, там уже стояла тетя Шура: в длинном застиранном платье, обтрепанном мужском пиджаке и кирзовых сапогах. Голова повязана белой косынкой. На плече деревянные грабли. Она только что проводила на выпас Дочку, черно-белую кормилицу со звездочкой во лбу. Над дорогой еще висела поднятая копытами пыль и веял животный запах прошедшего стада. Из-за взгорка доносились хлопки, похожие на выстрелы. Наша пеструшка было коровой своенравной и часто возвращалась вечером не только с разбухшим от молока розовым выменем (она давала ведро за дойку!), но и с рубцами, вздувшимися по хребтине от длинного пастушьего кнута. Я ее жалел, пробирался вечером в хлев, к стойлу, и гладил рубцы, а она, хрустя травой, шумно вздыхала, жалуясь на жестокого пастуха Сашку, и благодарно косилась на меня большим лиловым глазом, опушенным густыми, как зубная щетка, ресницами.
– Ни хвоста вам, ни чешуи! – улыбалась тетя Шура, провожая нас со снисходительной улыбкой: колхозники считали рыбалку баловством, чем-то вроде городской производственной гимнастики под радио. Трудодни-то за это не начисляют…
– К черту! – весело отвечал Жоржик. – А вам вёдро с ветерком.
– Спасибо, Петрович!
Я знал, что на пожелание: «Ни хвоста, ни чешуи» или «ни пуха ни пера» – надо отвечать: «К черту!» Так положено. А вот при чем тут ведро да еще с ветерком? Но Жоржик мне объяснил: «вёдро» – это не бадья, а солнечная погода, на ветерке же не так жарко косить, да и сено быстрее сохнет.
Проводив Дочку, тетя Шура ждала старую колхозную полуторку, и та скоро появлялась в клубах пыли, набитая сельчанками, ощетинившимися деревянными граблями. Мужичок на всю бригаду был один-единственный – водитель Леша, парень с буйным чубом и вечной папиросой в углу рта. Тот момент, когда он выбрасывает окурок и вставляет в зубы новую беломорину, я никак не мог ухватить: казалось, очередная цигарка у него выскакивает изо рта, как у фокусника в цирке.
Кстати, в Селищах курили все мужики, даже подростки. Однажды меня срочно отправили в сельпо за солью, хлебом и куревом для Жоржика. Я стоял в очереди, озирая странные товары: лопаты, косы, серпы, ведра, лейки, гвозди, скобы и даже связки дранки. Железная кровля была на всю деревню одна – у колхозного кузнеца с подходящей фамилией Кузнецов. Его сын Витька входил в нашу ватагу. А в больших бидонах хранился керосин, забивавший все остальные магазинные запахи. Его отпускали в канистры и жестянки таким же литровым черпаком, как и разливное молоко. Местные брали в основном хлеб, водку, курево, спички, иногда – кулек слежавшейся карамели «Раковая шейка».
– Соль, хлеб и махорочные! – солидно объявил я, когда подошла моя очередь, и ссыпал на жирный прилавок медяки, отсчитанные бабушкой.
– Эвона, и он туда же! – возмутилась грудастая продавщица. – Может, еще и водки возьмешь? Куда тебе, сопля, махорочные? Расти совсем не будешь. И так от горшка два вершка. Возьми «Приму», она послабже.
– Это не мне, – опешил я. – Дедушке.
– Егору Петровичу?
– Ага.
– Ну, это совсем другое дело! – Она улыбнулась железными зубами цвета конфетной фольги.
…И вот, пыля по проселку, подкатывал грузовик с колхозницами, – они за руки втягивали тетю Шуру в кузов, балагуря, мол, чтой-то тяжелая стала, с чего бы это? Потом стучали по крыше кабины, и машина, чихнув синим дымом, уезжала в поля, иногда под песню:
Огней так много золотых На улицах Саратова. Парней так много холостых, А я люблю женатого…– Сено разбивать поехали, – глядя вслед им, со знанием дела говорил Жоржик. – И нам – пора. С Богом!
Удочки, точнее, удилища, у нас были самодельные. Сразу по приезде дед отвел нас в укромный уголок леса, где росли лещины, ровные, длинные, гибкие и крепкие. Если вовремя срезать и правильно высушить, куда там магазинному бамбуку! Но леска, крючки, свинцовые грузила, мелкие, как горох, были, конечно, покупные. Зато поплавки делали сами из крашеных индюшачьих перьев и винных пробок – они чутче пластмассовых, магазинных. Да еще увесистые грузила для донок, похожие на сплюснутое куриное яйцо, дед отливал собственноручно.
Кроме удочки, я нес консервную банку с отгибающейся зазубренной крышкой. В ней, шевеля землю, ворочались и переплетались длинные, жирные дождевые черви, накопанные мной с вечера в мусорной яме, за огородами. В другой руке громыхал старый бидон с узким горлышком, оставшийся в наследство от улыбчивого дяди Коли, которому так не повезло слечь с гнойным аппендицитом в страшный снегопад.
И вот мы, втроем, спускаемся вниз, к Волге, по шаткой деревянной лестнице с подгнившими ступеньками. Рыжий глиняный косогор кое-где зарос мать-и-мачехой, поповником и рослым курчавым конским щавелем. Берег, вверху, под тонким слоем дерна, буквально весь пробуравлен норками, откуда, словно камни из рогаток, то и дело вылетали ласточки. Если они взмывали вверх, значит весь день будет хорошая погода – вёдро, а если пикировали, шныряя над самой водой, – жди ненастья. Иногда казалось, что бесстрашная птичка целит прямо в тебя, чуть ли не в лицо, и поначалу я пугался, даже закрывался руками, но потом понял: пернатая пуля в последний момент всегда резко уходит в сторону. Она ж не на людей охотится, а на всяких там мошек. Я представил себе: где-то в джунглях в огромных норах под дерном живут кровожадные орлы, вылетающие оттуда, как ядра из пушек, и питающиеся человечиной. Мне сделалось не по себе, ведь я пошел в Лиду, у нее тоже такая красочная фантазия, что маман иной раз может сама себя напугать до обморока.
…А солнце тем временем поднималось все выше. Поначалу, наполовину выдвинувшись из-за синего зубчатого горизонта, оно было густое, красное, как клюквенный кисель. Потом, привстав над лесом, делалось ярко-рыжим, точно мастика для натирки полов. Наконец, выкатившись на небесный простор, светило вспыхивало ослепительным золотом, будто раскаленная завитушка в миллионваттной лампе, и зажигало капли росы на травинках, листьях, камнях.
А мы уже стояли на берегу и смотрели на зеркальную гладь, выстланную утренним туманом. То здесь, то там слышался плеск, и по воде расходились, набегая друг на друга, круги.
– Играет! – улыбался Жоржик, имея в виду рыбу.
– Доиграется – на сковородке! – кивал Тимофеич, имея в виду ее же.
– Какой воздух! – глубоко, всей грудью вздыхал дед. – Это тебе не Москва – гарь да выхлопы. Природа-матушка!
Оба с наслажденьем закуривали и начинали готовить снасть. А меня, чтобы не крутился под ногами, отправляли на большой камень, он метра на три вдается в реку, и с него удобно забрасывать удочку. Вдоль берега немало валунов, разной формы и размеров. Есть величиной с футбольный мяч, есть побольше, встречаются и огромные. Когда я был «почемучкой с ручкой» и одолевал взрослых вопросами, Тимофеич чаще всего отвечал мне «леший его знает», а вот Лида подходила к делу серьезно, старалась объяснить все как можно подробнее. Так вот, она сказала, что когда-то с Северного полюса сюда приполз гигантский ледник выше Университета, по пути он крошил целые горы, и, пока катил острые глыбы перед собой, они обтесались, приняв разные округлые очертания. Тот валун, с которого я ловлю рыбу, напоминал доисторическую черепаху, спрятавшую голову и лапы под выпуклым панцирем.
Я отложил несколько крупных червяков себе в спичечный коробок, чтобы не бегать туда-сюда, взобрался на свой камень, размотал удочку, аккуратно насадил извивающуюся наживку так, чтобы совсем не было видно крючка: рыба, она хитрая, почует металл – и сразу вильнет хвостом! Для верности поплевав на обреченную приманку, я забросил снасть. Длинный красный поплавок сначала лег набок, а потом встал вертикально, и на него тут же села стрекоза. Хорошая примета!
6
Отец и дед тоже сначала забрасывают удочки и пристраивают их в березовые рогатки, вбитые в донный песок так, чтобы подрагивающая лещина почти касалась воды. Если же держать удилища на весу или воткнуть под углом, они отражаются в воде, настораживая пугливую рыбу. Но главные надежды – на донки, а забрасывать их с берега – целая наука. Закидушка – это полутораметровый черенок, в него вбиты два гвоздика, а на них плотно намотана тридцатиметровая леска. Сначала ее надо аккуратно распустить, укладывая ровными кругами на песке, чтобы ни петельки, ни случайной веточки поблизости. У донки в отличие от удочки грузило увесистое, а крючки (их несколько) больше – двойка или единица. К леске, возле черенка, привязан железный колокольчик, у покойного дяди Коли он был самодельный – из жестяной аптечной трубочки, поэтому не звонил, а, скорее, трещал. У нас же – колокольчики магазинные – маленькие, но заливистые.
Забросить донку, кажется, нетрудно: надо взять снасть в правую руку, отступив от грузила примерно полметра, раскрутить, как пращу, и метнуть так, чтобы леска в полете вытянулась во всю длину и ровно легла на воду. Дело это заковыристое. Недораскрутишь – и наживка упадет слишком близко от берега. Перестараешься – она улетит чересчур далеко, выдрав воткнутый в песок черенок, а то еще и оборвется. Вылавливай потом! Если же донка заброшена правильно, то колокольчик висит, слегка оттягивая леску и чутко отвечая на любые прикосновения к приманке. Остается внимательно следить за его поведением, а услышав звон, резко подсекать и тащить добычу.
Однако и тут есть свои хитрости: лещи и подлещики, например, умеют так осторожно обсасывать червяка, что колокольчик лишь чуть-чуть подрагивает, не издавая ни звука, как от волны или ветра, а потом вытаскиваешь голые крючки. Зато какой-нибудь ершишко такой трезвон устроит, думаешь, взяла метровая щука, а на крючке крошечное безобразие таращит глаза, вздымает колючий спиной плавник и ворочает жабрами.
– Тьфу ты, опять сопливый! Кошка жрать не станет, – бранится в таких случаях Тимофеич. – Зря червя перевел!
Кошки и в самом деле очень разборчивы. Был случай: дед с отцом наловили разной рыбы: окуньков, красноперок, подлещиков, щурят, плотвичек, ершей. Попался и один небольшой линь – рыбка нежная, почти бескостная, деликатесная, к тому же хитрая и редко идущая на крючок. Вернувшись, удильщики перекусили и решили после ранней побудки подремать, а потом уж, отдохнув, почистить улов – занятие небыстрое, тщательное и пачкотное: вспороть, выпотрошить брюшко, обрезать колючие плавники – полдела, главное – надо ножом соскоблить чешую, а это непросто, особенно у щуки, окуня и судака: бока у них похожи на мелкий наждак. Ведро с добычей поставили в тенек, под яблоню. Когда же, выспавшись, расстелили на столе газету и подточили лезвия, глядь: ведро лежит на боку, а улов валяется на траве, квелые плотвички уже уснули, а живучие ерши и щурята еще жабрами подрагивают.
– Юрка, ты носился по саду и ведро опрокинул? – рявкнул отец.
– Ничего я не опрокидывал!
– Когда я тебя врать отучу! Неси воду! – Он стал подбирать рыб с земли. – А где же линь? Неужто уполз? – усомнился Тимофеич.
– Не мог, – покачал головой Жоржик. – По траве только вьюны да угри ползают.
– Может, мы на берегу забыли?
– Нет, когда вернулись, я вынимал линька из ведерка и Марусе хвастался. Юрочка, ты не брал?
– Зачем?
– И то верно. Куда ж он делся?
И тут мы заметили Сёму, тот сидел на крыльце и сыто облизывался. На ступеньке валялся красный рыбий хвост…
– Ну, паршивец, ну, воришка! – воскликнул Жоржик. – А губа-то не дура – самое вкусное выбрал!
Я решил не откладывать наказание и запустил в обжору чертовым пальцем, найденным утром на берегу, но промазал, а кот, прежде чем скрыться, зыркнул на меня мстительными зелеными глазами. Захаровна, узнав о воровстве, долго потом трепала подлеца за ухо, приговаривая:
– Не смей брать чужого, каторжник!
Сёма сидел смирно и в ответ лишь утробно подвывал.
Кстати, в том, опрокинутом на траву улове были и мои трофеи: окунь, две плотвички и красноперка. Но донку мне пока не доверяют, я пробовал ее забрасывать, и грузило упорно падало в воду в позорной близости от берега, а в последний раз я запутался в леске с ног до головы, как Лаокоон из учебника истории – в змеях. С удочкой управляться проще: взмахнул лещиной – и вот уже поплавок покачивается на волне. Тут главное во время броска не зацепиться крючком за собственные трусы. Такое со мной тоже случалось.
Впрочем, и опытный Тимофеич иногда попадает впросак. Нервно выбирая леску из воды в предвкушении добычи, он порой криво, неаккуратно кладет витки на песок, и когда, освежив червей, снова забрасывает снасть, нейлоновая нить от рывка собирается в такой петлистый узел, что на распутывание может уйти целый час или даже больше. А клев не ждет: как начался, так и кончится. От этой мысли отец начинает психовать и ругать почему-то завод-изготовитель, он грозится искромсать проклятую леску ножом, и лишь мысль о том, что новую снасть можно купить только в Москве или в Калинине, его останавливает. На такой крайний случай имеется запасная донка, которую всегда берут с собой, как говорит Башашкин, «во избежание». Полностью стих звучит так:
Сто грамм во избежание Изжоги и дрожания.В рыбалке главное терпение и спокойствие. Но как сохранять хладнокровие, если слева от тебя с лодки, метрах в пятидесяти от берега, удит дед Санай. Его избушка, как я уже говорил, крайняя в деревне, дальше вдоль реки тянется ржаное поле, темно-желтое, с синими звездочками васильков и алыми брызгами маков. Во ржи водятся большие, величиной с бельевую прищепку серо-зеленые кузнечики, которых мы называем в отличие от их мелких собратьев саранчой. У некоторых из них тугое, пульсирующее брюшко заканчивается острой шпажкой, говорят, ядовитой, если уколоться. Но недавно я прочитал книжку про Карика и Валю, они, съев порошок, изобретенный профессором Енотовым, уменьшились до размеров муравья, попали в мир букашек, пережили невероятные приключения и узнали много нового. Так вот, шпажка – это никакое не жало, а яйцеклад, с помощью него «саранчиха» прячет в землю свое будущее потомство. Зато под мощные челюсти этих насекомых палец лучше не подставлять: могут прокусить кожу…
В траве и во ржи прячутся гадюки, они охотятся там на полевых мышей, поэтому даже колхозники ходят в луга косить, ворошить сено и вязать снопы в сапогах – кирзовых или резиновых. Пару раз мы находили в дорожной пыли рассеченное ударом косы длинное, похожее на обрезок шланга, темно-серое тельце с черными ромбиками на спине. Правильно, нечего исподтишка людей кусать! Но особенно ядовитыми местные считают маленьких медянок. Так и говорят: если ужалила, на закате помрешь. Почему на закате, а не на рассвете, если цапнула ночью? Понятия не имею. Но я еще пока ни одной медянки не видел.
Лодка у деда Саная (та самая, с которой я прыгнул, чуть не утонув) старенькая, как и он сам, латаная-перелатаная, но еще на плаву. Каждое божье утро, выйдя на берег, можно увидеть это суденышко, застывшее на воде благодаря двум якорям – каменюкам, обмотанным веревками и брошенным на дно. Из-за борта едва выглядывает сутулая фигурка в шляпе с опавшими полями, а с кормы свисают две кривые удочки. Сидит старик неподвижно, и кажется, что в лодке не человек, а огородное пугало, помещенное туда из озорства. Но вдруг это «пугало» вскакивает, хватает лещину, дергает – и в воздухе вспыхивает сияние, точно из воды вытащили большое овальное зеркало! На самом деле, это попался на крючок лещ-горбач. Тимофеич и Жоржик с досадой переглядываются, так, будто проклятый сосед снял рыбину с их собственного кукана.
Но если бы только один дед Санай! Справа от нас частенько рыбачит другой конкурент. За глаза его зовут Чувашом, в лицо Харитонычем. Я сначала думал: Чуваш – это прозвище, вроде чудака, чувака или чулиды. Оказалось, национальность. У него большая голова, как у ребенка-рахита, широкое лицо с хитрым прищуром и усики, как у Чарли Чаплина. Сам он не здешний, в Селищах бывает наездами, а дом достался ему в наследство от жены, местной колхозницы. Харитоныч – настоящий рыбак, экипирован он не хуже, чем мушкетеры перед выступлением на Ла-Рошель. Во-первых, все снасти у него покупные и даже импортные: удилища складные, бамбуковые, в нейлоновых чехлах. Подсачник и садок капроновые, рогатки дюралевые, с винтами: можно удлинять их и укорачивать. Кроме удочек и донок, у соседа имеется японский спиннинг с катушкой и набор блесен в ящичке, а также – комплект пластмассовых мух, размером от комнатной приставучки до коровьего слепня. Но главное – у него есть настоящие болотные сапоги с отворотами, и он может удить, стоя глубоко в воде. Когда, треща импортной катушкой, Чуваш тащит блесну, отец и дед обреченно переглядываются, подозревая, что конкурент зацепил щуку или судака.
Однажды сосед показал нам искусственную наживку, тоже, кажется, японскую: тюбик – как из велосипедной аптечки, а нажмешь – оттуда вылезает красная завитушка, удивительно похожая на крупного мотыля.
– Понюхайте! – предложил Харитоныч.
– Вроде анисом отдает? – предположил Жоржик.
– Точно!
– Так и мы на манную кашу с анисовым маслом пробовали.
– Сравнил, Петрович, каша и червяк!
– Так червяк-то липовый!
– Рыба в таких тонкостях не разбирается. А японцы разбираются!
Оказалось, рыба не такая уж дура. В конце концов Чуваш бросил свои фокусы, вернулся к старому доброму червяку и таскал, стоя в воде по самое некуда, одного подлещика за другим, вызывая наши завистливые вздохи. Не понимаю! Что там, под водой, – стеклянная стена, что ли? Мой поплавок неподвижен, как гвоздь, вбитый в натертый паркет, а Харитоныч не успевает снимать добычу с крючков. Загадка!
Но сегодня Чуваша рядом нет, у него отпуск кончился. Санай же сидит в лодке неподвижно, у него тоже не берет. Так бывает. У рыб вдруг пропадает аппетит, как у меня в первом классе, тогда мне прописали полынный отвар, горький и противный. У взрослых тоже случается – кусок не лезет в рот, если неприятности на работе или в личной жизни. А вот рыбы ничего не жрут, когда меняется погода. Их, если разобраться, можно понять. У бабушки Ани, к примеру, перед дождем мозжат колени и портится характер, который и в вёдро-то, как уверяет Лида, не мёд. Вообще, понятие «свекровь» произошло от слов «всю кровь», в том смысле, что она не успокоится, пока не выпьет у снохи всю кровь.
7
Сегодня как раз не клюет. Скучно! Решив прогуляться по берегу, я оставил удочку на камне и спрыгнул на песок. Солнце поднялось уже высоко, припекает, и скоро настанет настоящая жара. По Волге в обе стороны вереницей тянутся корабли. Большие белые теплоходы, сияя золотыми названиями, рассекают воду, оставляя пенный след от винтов и распуская высокие волны, которые, приближаясь под косым углом к берегу, постепенно увеличиваются в размерах и обрушиваются на отмель, а иногда докатываются до глиняного обрыва, подмывая его. На песке от них остаются ажурные переплетающиеся абрисы. Это память о волне, но живет она несколько мгновений – до следующего наката. И только там, где берег пошире, след от самой дальнобойной волны остается надолго, пока и его не накроет нахлынувшей водой. С памятью о людях, видимо, происходит нечто подобное, подумал как-то я…
Иногда с палубы теплохода кричат и машут руками пассажиры, а я отвечаю, чувствуя в душе какое-то грустное недоумение: ведь мне никогда не узнать, как зовут человека, пославшего мне с палубы воздушный привет, кто он по профессии, с кем дружит, откуда и куда плывет. И он тоже никогда не узнает, что меня зовут Юра Полуяков, что я приехал из Москвы сюда, в родные места Жоржика, что уже прочитал «Трех мушкетеров» и мне ужасно жаль Миледи, которой отрубили голову на лодке посредине реки. Честное слово! Когда я дошел до слов: «Раздался свист меча и крик жертвы» – слезы хлынули у меня из глаз, хотя я понимал, что даже наш гуманный советский суд тоже приговорил бы ее по совокупности за все злодейства к высшей мере. И еще обидно, что машут с борта не мне лично, а какому-то неведомому береговому лилипуту, чьего лица даже не разглядеть с теплохода – разве что через капитанский бинокль…