
Полная версия
Пыльные перья
Лето – удивительное, самое светлое время года. И по мере того, как становилось теплее, как ночи становились короче, в области устанавливалось подобие гармонии.
Может быть, Валли и сходила с ума. Но потрясающее чутье ее никогда еще не подводило.
Область была тревожна, волновались бесы и волновались люди, все будто сжалось в ожидании чего-то большого и жуткого. Никто не говорил об этом, никто не пытался даже упоминать вслух. Но все это чувствовали.
Потому младшие сотрудники Центра и сама Валли носились как ненормальные по всей области в поисках малейшей зацепки. К делу подключили даже яростно упирающуюся Сашу, которая традиционно не желала иметь ничего общего с работой в Центре. «А можно отмотать обратно к тому золотому времени, когда мы просто собирали мусор в лесу по просьбе взбешенного лешака, который завывал на одной ноте про экологическую катастрофу и засилье пластика?..» Москва ждала внятного отчета о виноватых в трагедии, сама Валли требовала от себя внятного отчета, бесы проявляли свойственное им упрямство и категорически отказывались хоть как-то участвовать в происходящем, только твердили, что колдуны к их миру не имели отношения. Колдуны имели весьма слабое отношение и к миру человеческому, судя по всему. Откуда же они тогда взялись? И где их теперь искать?
В области исчезали животные. Людей больше никто не трогал, царила все та же густая тревожная тишина. В области появилось больше заложных мертвецов и упырей, они будто стекались откуда-то, будто что-то их звало.
Не ходите одни. Не оборачивайтесь. Не верьте голосам. Не заглядывайте под мосты или в подвалы. Даже в очень густой кустарник. Вас там непременно кто-то ждет. Кто-то очень одинокий. И очень голодный.
О том, что полевые миссии и физические нагрузки выжимают из Грина жизнь, Саша знала прекрасно, потому тем же вечером обнаружила себя на пороге его комнаты. Комната была прямым продолжением хозяина, полная воздуха и пространства, замечательно чистая. Саша делала вид, что не замечает густой лекарственный запах, и концентрировалась на парфюме, на шевелящихся перьях ловца снов. Пока большинство из них приобрели замечательный загар, Сашины волосы выгорели почти до белого, а Грин из просто бледного начал отдавать зеленым.
Когда Грин зашел в комнату, он выглядел смертельно уставшим и примерно настолько же потерянным. Он не сразу смог поймать Сашу в фокус глаз, но как только ему удалось, внутри у него будто зажглась новая лампочка. Мальчишка не умел улыбаться просто так, это было бы слишком легко. Он сиял ярче солнца.
Грин, может быть, выглядел удивленным, но не подал виду. Саше нравились прохладные и тихие летние ночи, они казались ей тем ценнее, чем больше случалось за короткие темные часы. Грин остановился рядом с ней, предусмотрительно не пересекая личных границ.
– Не можешь спать?
Саша дернула плечами.
– И это тоже. – Она усмехнулась уголками губ, только теперь встречаясь с ним глазами. Грин вглядывался ей в лицо, ожидая продолжения. Он всегда был всего лишь внимателен ко всему, что ему говорили, и потому ему было можно абсолютно все. Саша знала: он думает, что это от того, что они все его жалели. А еще лучше Саша знала, что жалко у пчелки – ему она об этом не забывала сказать тоже. Я здесь не для того, чтобы тебя жалеть.
– Только не говори мне, что ты сам спишь. Этим летом, по-моему, никто не спит. Слушай, я… – Как сказать это вслух? Есть ли адекватный способ сказать: «Мне не все равно, как ты себя чувствуешь» – и сделать это так, чтобы твои собственные слова не превратились в гадюку, не сползли вниз по пищеводу и не зажалили тебя изнутри? – Я вижу, что ты не в порядке. И я думала, ты придешь сам, но… Ты ведь сам никогда не попросишь?
Он не выглядел удивленным, и Саша злилась на него в такие моменты, злиться на него было противно, неприятно. На Мятежного – естественно. На Грина – совершенно невозможно. Неправильно.
– Мне не настолько нехорошо, Саша.
– Настолько – это когда ты свалишься с очередным приступом, перепугаешь всех присутствующих и мы не будем знать, отойдешь ты от него или отойдешь сразу в мир иной? Пожалуйста, давай не будем. Я предлагаю. Я сама предлагаю.
Саша знала эту дорожку, она ходила по ней множество раз. Знала, где у него лежит маленький ножик – подарок то ли от Валли, то ли еще даже от отца, пока он не стал призрачным концептом, как у многих семей в их огромной стране. И это было смешно, семья вроде бы необычная, но проблемы те же. Саша протянула ему нож молча, рукояткой вперед, одновременно сдвигая в сторону халат.
– Режь пониже ключицы, чтобы под одеждой было не видно. Ладно?
Если бы Валли только увидела шрамы, она бы забила тревогу, подумала, девчонка режется в собственной спальне. Саша о ней не думала вовсе, не успела заметить резкого движения ножа, скорее только почувствовала, как под нажимом разошлась кожа. Из него мог бы однажды получиться хирург. Кто угодно. Лишь бы живой. Послушай, мне совсем не больно.
Саша баюкала его, как ребенка, пока он прижимался губами к ране, совсем тонкий, бледный, он еле заметно дрожал. Саша слушала каждый звук, он сглатывал шумно, жадно тянул носом воздух. Ей было странно и почти неловко, до чего он был в этот момент беззащитным.
Саша Озерская четко помнила, как она впервые вычитала в какой-то книге, будто кровь, отданная добровольно, обладает огромной силой. Как неловко добавила, что вроде некоторые Змеи пили кровь девушек. Некоторым ее отдавали добровольно. Еще лучше помнила круглые от удивления глаза Грина: «И ты это сделаешь? Ты предлагаешь свою?» Помнила, как она пожимала плечами небрежно: подумаешь, великое дело. Тем более разве есть какой-то вред в том, чтобы попробовать? Давай, будет смешно!
Она хорошо знала эти расклады, его полупрозрачное, будто раскаленное, тело, она все думала, что он будет холодным, как лягушка, а Грин продолжал отдавать тепло – видимо, будет до тех пор, пока не раздаст все. Саша знала, как это ощущается, знала каждый свой беспомощный выдох, когда он лез языком в рану, раскрывая ее шире. Саша знала, что это сработает, придаст его лицу немного цвета. Знала, что сработает это ненадолго.
Знала, что, когда он закончит, отстранится бережно, будто может ее сломать, глаза у него будут темные, начисто лишенные зрачков. И что, когда все закончится, дрожать будут они оба.
Грин упирался лбом в ее плечо, похожий на воробья, взъерошенный, совершенно потерянный.
– Спасибо. – Его голос звучал хрипло, и Саша почти боялась спрашивать у него, что он чувствует в этот момент, что он видит. Она не отталкивала его, ей было смешно до горького, сколько людей в Центре отдали бы за него жизнь? Если бы только это сработало.
– В следующий раз я не буду тебя уговаривать, слышишь меня? Как маленький, Гриша. Тебе нужно лучше о себе заботиться. Это глупость какая-то, я бегаю за тобой по Центру и будто уговариваю таблетки выпить. Грин, милый, не желаешь ли отведать моей крови?
Теперь они смеялись, хотя было нисколько не весело, из форточки тянуло теплой летней ночью, пахло жаром и пахло кровью. Саша не заметила, в какой момент он ее обнял, держал крепко, будто цеплялся. Некоторые вещи ты не хочешь даже фиксировать, ты просто позволяешь им случиться. И это будет правильно.
– Хорошо, это просто… Странно, знаешь? И после я ощущаю себя странно. Но мне за них не стыдно.
Саша чувствовала себя положительно вымотанной. Уставшей. Ломило тело и ощутимо саднил порез, не хотелось шевелиться. Не хотелось уходить. Было тепло. Грин наконец поднял на нее глаза, его губы до сих пор были перепачканы кровью. Саша знала, что, скорее всего, успела вымазать халат, и беспокоилась об этом мало. Он никогда не резал глубоко. А я бы ему позволила? Если я допускаю это? Что бы я еще позволила?
Саша оттирала кровь с его лица, чтобы не думать хотя бы об этом, Грин пытался поймать ртом ее пальцы, Саша не помнила таких теплых ночей, таких тихих ночей. И не помнила, чтобы ей так хотелось где-то остаться.
Ты не можешь быть прежним после видений, после пережитой смерти и после таких улыбок. Ты никогда не забываешь человека, если между вами кровь, неважно, в каком качестве. Это просто происходит и переворачивает всю твою жизнь. Только последнее тебе даже нравится. Что же это выходит, не все поворотные события – это больно? Иногда это и ярко. И хорошо. И тепло так, что даже жарко.
Он улыбался, пока накладывал повязку, глаза почти вернулись в норму, на щеках, кажется, проявился румянец. Саше нравилось видеть его живым, жизнь была ему к лицу.
– Оставайся?
Она смотрела на него растерянно, про себя смеялась над собственным тотальным смущением. Саше Озерской так нравилось думать, что она взрослая. Что она разучилась смущаться. С тобой так легко смеяться.
Грин продолжал, отчаянно запинаясь:
– Не в смысле. Ну, то есть, мы не будем ничего делать? Просто ляжем спать. Я не хочу сейчас оставаться один.
Она знала это чувство хорошо, изучила его до последней трещинки, жила в нем. Я не хочу быть одна, пожалуйста, не оставляйте меня одну.
– Я уж думала, ты не попросишь. Двигайся.
Есть вещи, которые просто хороши. Кровать, в которой они без труда помещаются, но делают вид, что с этим есть какие-то проблемы, чтобы оказаться ближе. Чьи-то горячие ладони или чьи-то острые коленки, как Грин смеялся ей в волосы, еле слышно, и как Саша удивленно качала головой: «До чего ты теплый». Есть моменты, которые оглушительны в своей радостности. Даже если они будут совершенно неуместны.
– Я слышу, как у тебя сердце бьется. – Саша говорила шепотом, хотя необходимости в этом не было. Грин отвечал тоже шепотом, куда-то ей в плечо:
– Я твое слышу тоже.
Как страшно привязываться к чему-то настолько хрупкому, до чего смерть может дотянуться прямо завтра. Саша прикрыла глаза, прислушиваясь к ощущению, горячему кольцу рук, мерному дыханию рядом с ее ухом. В Центре из нас выращивают стайных животных. Замыкают друг на друге. Хотим мы этого или нет. Может быть, в нашем случае это сработало слишком хорошо. Но у меня ведь никого, кроме них, нет. Хочу я этого или нет. В Центре из нас выращивают стайных животных. Мы растем вместе и умирать будем вместе.
– Гриша? Спишь?
Он отозвался мягким смешком ей в ухо, сон не шел к Саше, и она прекрасно знала, почему он не шел к нему. Она развернулась к Грину лицом, в темноте он снова будто светился, солнечные зайчики ползли под его кожей, собирались у глаз, отражались в Сашиных зрачках.
– Я вроде устал, а уснуть не могу.
Саша не говорила ему о многих вещах – наверное, стоило бы. Потом можно не успеть. «Потом» может не случиться. Но говорить было сложно, и язык не слушался, а сна не было ни в одном глазу, сон был не нужен вовсе. Она бездумно гладила его указательным пальцем по лицу, обводила острые скулы или про себя отмечала, насколько аккуратный у него нос.
– Ты очень красивый, ты знаешь?
Он смущался ярко – смущение жило в его лице, проявлялось красными пятнами, он бы вряд ли смог покраснеть, если бы не Сашина кровь. Он краснеет смешно. Будто вишнями. Он отводил глаза, будто ему было стыдно, избегал на нее смотреть.
– Я на больного ребенка похож или, хуже, на больного птенца, и ты это знаешь.
Саша не собиралась соглашаться, под одеялом было тепло и безопасно, и не хотелось уходить. Грин будто пытался убежать – даже если одним только взглядом. Это просто, будто она уже это делала – развернуть его к себе осторожно, но не слишком, пусть осторожничают другие, он не сломается, не сегодня, и хрупкость эта была обманчива.
– Мне нравится, насколько деликатные у тебя черты. У тебя замечательный нос. И ты здорово сложен, слушай, ну кто сказал, что мужчина должен быть могуч, вонюч и волосат? Это все глупости. Мне нравится то, как твое наследие проступает у тебя на лице, и я бы в жизни не подумала, что скажу это о Сказке. Ты очень красивый. Вовсе не больной ребенок, не думай так ни минуты. – Собственная искренность однажды могла бы ее убить, колоться и кусаться было проще. Было знакомо и привычно. Но было его нежное лицо, его теплая кожа, он с каждым днем становился все легче и прозрачнее, будто собирался исчезнуть. И продолжал упрямо горячими пальцами цепляться за жизнь, а когда ее оставалось чуть – цеплялся за воздух.
– Саша, слушай…
– Подожди, пока не передумала. Тебе покажется оскорбительным этот вопрос? Можно я тебя поцелую?
Он просиял снова, жмурился, почему-то крайне собой довольный, Саше было почти страшно. Из нас в Центре выращивают стайных животных…
– Я еще на середине твоего монолога начал придумывать вежливый способ попросить тебя об этом. Пожалуйста?
Если честно, то Саша никого, кроме Мятежного, не целовала. И то это вряд ли можно было назвать поцелуями – скорее языком, на котором говорили две огромные ярости, чтобы не свести своих обладателей с ума. Но с Грином получалось по-другому, ярости не было, и потому было страшно, и было замечательно. У него были такие горячие губы, и он выдохнул потерянно, еле слышно, как только она подалась ему навстречу. Целовать Грина было все равно что пытаться поцеловать солнце – горячо и нереально, он цеплялся за ее плечи, или Саша тянула его ближе, у него тепло было такое, что проникало сразу в кости. Отстраняться не хотелось, даже когда перестало хватать воздуха. Или, может, именно потому и не хотелось.
– У тебя не только кровь вкусная. – Он совсем немножко задохнулся, упирался лбом в ее лоб, и глаза у него больше походили на две вселенные. Саше не хотелось думать о том, на кого похожа была она сама, Саше вообще не хотелось думать. Она молча провела рукой по его шее, внимательно отслеживая реакцию, а Грин продолжал: – И честно, до этого дня я думал, что ты мне язык откусишь, если я что-то такое попробую.
Саша хмыкнула, путаясь пальцами в его волосах, с каким-то торжеством наблюдая, как он жмурится и подается ближе.
– Я тоже так думала, если честно.
– Но раз уж ты его не откусила, можно вопрос? – Он не дождался, пока она ответит, выпалил тут же, обеспокоенно сверкая глазами (а Саша бы не отказала ему в ответе, даже если бы очень захотела): – Почему ты это сделала? В самый первый раз?
Она удивленно приподняла брови.
– Что? Поцеловала тебя?
– Нет, почему ты дала мне свою кровь?
Почему я дала ему свою кровь? Потому что… Потому что не могла не дать? Вопрос такой простой и такой глупый. Потому что нельзя было иначе.
– Потому что я видела достаточное количество смертей. Мне было невыносимо думать о том, что мне придется увидеть еще одну. Вот еще одна маленькая смерть, и я просто взорвусь. Понимаешь? Никто не умрет больше в мое дежурство. Все. Хватит. Она не заберет тебя, я не позволю. Я тогда подумала, что буду стоять на этом месте столько, сколько потребуется. Между тобой и смертью. Это случится нескоро. Не сегодня, никаких больше похорон. – Саша задумчиво куснула губу, и ей удалось поймать еле заметный отголосок его вкуса, она успела подумать, что не была единственным вкусным человеком в комнате – ну какая же глупость. У нас нет времени на секреты и молчание. Он смотрел на нее пристально, будто пытался заглянуть внутрь. Саша почти видела, как в глазах у него рождалось понимание. Как ты это делаешь?
– Потому что ты был первым человеком здесь, который был добр ко мне. Нет. Не так. Валли… Валли тоже была. Просто ты… не пытался делать из меня солдата. Ты просто был. Ты просто принимал меня ровно такой, какая есть. И ты будто понимал, что именно происходит. Ты никогда не хотел, чтобы я была кем-то, кроме себя самой. Ты вообще не хотел ни от кого из нас ничего, кроме честности. И эта твоя честность, твоя невыносимая доброта, они меня обезоружили просто. Ну как такое возможно, как тебе можно было просто позволить уйти? Я подумала, что с тобой уйдет что-то слишком большое и важное. Я тогда решила, что хотя бы попробую.
Ей показалось, что глаза у него на секунду заблестели, но момент случился, и случился слишком близко, и остановить его не получилось. Саша не пыталась.
– Горячее сердечко. – Грин шептал куда-то в район ее щеки, тыкался губами, как слепой котенок. «Можно я еще раз тебя поцелую?» – хотела спросить Саша, но не успела. Было не нужно. Она только прижалась к нему ближе, приоткрыла рот, пропуская, разрешая поцеловать себя снова.
Центр воспитывал нас голодными. Голодной стаей.
Есть моменты, которые ни за что не захочешь изменить. Те самые, когда не хватает дыхания, когда они, смешные и взъерошенные, отстраняются друг от друга, только чтобы была возможность продышаться. Когда они оба улыбаются как идиоты – и никто из них не хотел бы, чтобы было как-то иначе.
– Знаешь, я, честно говоря, хочу это делать постоянно. Вообще не останавливаться. – Смотреть на него было почти больно, так ярко он сиял, доверчиво утыкался губами ей в висок. – Ты вся светишься. – Саше говорили: не приближайся к огню, вся в него обломишься. И пусть. И Саше бы бояться большого огня, но она так и не научилась. Ее к нему тянули силы, существенно превосходящие даже гравитацию.
– Ты тоже. И мне тоже совершенно не хочется останавливаться.
Он все еще был красивым до невозможности, разгоряченный, с опухшими губами, они нравились друг другу именно такими. Может быть, нравились бы друг другу при любых раскладах – где бы найти время проверить. Но впервые за долгое время оба чувствовали себя живыми. Ты так приходишь в мир и в любое чувство – взъерошенным, напуганным, будто голым.
Глава 4
Разница между веснушками и звездами
Однажды далеко-далеко отсюда, у большого теплого моря, жил дом. «Как дом мог жить?» – спросите вы. Дома живут историями своих семей. И у далекого дома тоже была семья. Был красивый и добрый папа, и была золотая мама, а еще в доме жила девочка, у нее были папины карие глаза и мамины золотые волосы. По утрам папа готовил завтрак, а вечером можно было втроем прогуляться к морю. Дом и море были друзьями, хотя морям и не пристало дружить с чем-то столь скоротечным, как дома. Но дом и море дружили. А еще очень любили девочку. Тогда, в далеком доме, девочка была солнцем так щедро отмечена, что волосы у нее выгорали до белого, а лицо все было усыпано веснушками. «Благословение солнца», – смеялась мама девочки и старалась поцеловать каждую веснушку.
«Есть ли разница между веснушками и звездами?» – спрашивала себя девочка, засыпая в своей постели, в своей комнате, в своем родном доме.
В доме жила любовь и жила музыка, в доме жила семья, и у семьи был домовой, девочка вспоминала его только сейчас, с трудом, со скрипом. Его звали Колокол, и по ночам девочка слышала его гулкое, звенящее бормотание с кухни. Бом-бом-бом. Родители девочки делали вид, что его там нет, а она продолжала незаметно оставлять на кухне немного каши. Потом девочку научили, что домовые если и есть, то с ними ни в коем случае нельзя общаться. И вообще, весь тонкий, сказочный, мир – это не для приличных девочек. Девочка послушалась, ведь если папа прекратил все отношения с тем миром, значит, там действительно было ужасно. Ведь если тот мир не одобрял папин выбор жены – маму, – значит, мир действительно был отвратителен. Но старый Колокол по ночам все еще спал у нее в ногах или, осмелев, забирался в золотые волосы, когда она спала особенно крепко. Старый Колокол приходил к ней всегда – уберечь. Приходил туда, где тепло.
Однажды в дом пришел огонь, не домовой из Центра, в доме про Центры не говорили вовсе. Настоящий огонь, беспощадный. Он гудел, гудел, гудел, он слизывал со стен обои, а после взялся за сами стены. Девочка – на самом деле ей было почти пятнадцать, а это значит, ей уже выдали паспорт, она была гражданкой, почти девушкой – родилась в этом огромном пожаре.
Саша открыла глаза, страшные гул и пламя гнались за ней и не могли достать, не дотягивались до кожи, солнце Сашу любило, и загар ложился легко, Саша не знала, насколько любило ее солнце. Саша бежала через разрушающийся дом и утыкалась в закрытые двери, кругом только закрытые двери, двери, двери.
– Выпустите!
Саша знала, что случилось: огонь догнал и съел папу, огонь догнал и съел маму – она превратилась в огромный живой факел, пылающий огненный шар в гостиной. Огонь съел бедную уборщицу, даже не дав ей проснуться. Огонь добрался даже до старого Колокола – о, как Саша плакала, бродя по руинам, по оскалившемуся, обгоревшему остову дома и зовя, зовя домового по имени. Не отозвался ни старый Колокол, ни даже их дворовой. Никто не отозвался. Только старый гул пожара все еще жил в руинах того, что было ей дорого. Саша помнила все. И огонь был здесь – о нет, это вовсе не строгий домовой Центра. Саша бежала через пожар, и огонь съел всю ее одежду, но так и не дотянулся до кожи, все пытался облизать голые ноги и спину, зацепить хотя бы волосы. И не мог.
Саша видела, как кто-то бежит ей навстречу, и в голосе будто бы слышалось облегчение, разрывая гул пожара, искаженный до неузнаваемости, он не мог покинуть обожженного горла:
– Сашенька!
Саше хотелось бежать дальше, бежать сколько хватит сил, вместо этого она подняла глаза и тихо ответила:
– Папочка.
Ее красивый папа мало походил на себя. Саша видела, как шевелятся его губы, и видела, как с каждым движением с лица сползает обожженная плоть, пока не проглянула ослепительно белая кость. Скоро начала чернеть и она. В пожаре не было места белому. Он тянул к ней черные руки, уменьшался с каждой секундой, сворачивался в огне, огонь не трогал Сашу. Огонь не пощадил никого, кроме нее. Саша видела, с каким трудом ворочался у него во рту черный язык, стремясь сложить одно-единственное имя:
– Са… шень… ка…
Саша видела, как за ним тянутся другие жуткие чернеющие мумии. Старая горничная. Старый Колокол, осыпающийся пеплом… Саша не видела маму. Саша бы не выдержала.
Я вернусь, я обязательно вернусь. Я найду способ. И в этот раз все будет правильно. Я вернусь домой. А там, где его нет, я отстрою его заново, и больше не будет призраков. Там будет тепло. И никому больше не будет больно.
Когда Сашин папа – непохожий на себя и жуткий – попытался обнять ее среди оглушительного треска и гула, Саша проснулась.
Не по-настоящему. Саша была не Сашей, и на секунду ей показалось это избавлением. Она стояла в парке, и если поднять глаза, то можно было увидеть красивое здание, красное, похожее на пряничный домик. Саша его любила. И девушка его любила. Девушка была фатально потеряна, девушка едва ли узнавала красный пряничный домик и едва ли помнила саму себя. Девушка уж точно не замечала зоркое Сашино присутствие в своей голове. Саша Озерская застыла прежде, чем начать биться. Иди. Ну же. Иди! Не стой здесь. Стоять нельзя! Не стой! Девушка ее не слышала. Саша знала это ощущение. И знала, чем оно закончится. Это случилось давным-давно, в начале лета. Саша не забыла. Ни на секунду не забывала. Иди, прошу тебя!
В этот момент они увидели третьего господина, Саша знала, что их было трое, даже если она пропустила появление первых двух. Она чувствовала их отпечатки по всему телу девушки, по всей ее душе, по туманному разуму. Он будто ждал девушку. Третий невысокий господин носил очки в золотой оправе и вертел в пальцах золотую монету. Он тоже был слеп. Его собака-поводырь мало походила на собаку, тоже отливала мертвым золотом и боялась золотого господина безумно.
– Простите, вы не подскажете, есть ли где-то второй выход из парка?
Молчи и иди дальше. Прошу тебя. Молчи и иди дальше.
Но девушка открыла рот, чтобы ответить, не помня ни вдохов, ни выдохов. И тогда золотой господин забрал ее дыхание.
Саша проснулась с криком. Скорее, крик проснулся раньше Саши. Отчаянный, какой-то птичий, какой угодно, но не человеческий.
Когда Саша Озерская открыла глаза, обступившие ее люди увидели только жидкое золото, готовое вот-вот потечь из глаз вместо слез.
Саша хотела их вспомнить, хотела их узнать: встревоженного и бледного Грина, мрачного и непривычно сдержанного Мятежного. Он что же, Грина от нее закрывал?
Но продолжала кричать и плакать, и огню не было конца, и дыхание не возвращалось. Ничего не возвращалось.
Саша с трудом вспомнила, что на дворе был август, и это было удивительное время. Непохожее на все, что обычно переживал Центр летом. Это была бесконечная гонка за призраком – призраками, которые сейчас выпили жизнь девушки в парке у красного пряничного дома. Саша вспомнила, как по ночам все чаще прокрадывалась к Грину в комнату или находила его в своей – и там не было огня, почти не было огня, зато было тепло, а воздуха если и не хватало, то это было приятно. Это был удивительный август, Саша вспомнила, как плакала Валли, когда они похоронили последнего в области банника, что-то важное уходило из этой истории. Что-то серьезное. И Саша с удивлением вспомнила голос Мятежного: «Мы попросим Москву прислать новых, вдруг получится восстановить народец». Это было страшное лето, когда по ночам заложные мертвецы принимались бродить по улицам. Мертвецы искали. Кого? Это было прекрасное лето, когда улыбки были будто неуместными и оттого совершенно неизбежными, Саше хотелось впечатать их в память, надолго, навсегда. Сохранить их хотя бы там.