
Полная версия
Окно с видом на счастье. II том
Катя вдруг засмеялась:
– Ага! Косоглазие!
Он тоже засмеялся, а про себя поразился ее умению во всем находить смешное и любую ситуацию обращать в шутку.
«А вот когда она тут совсем одна ночевала, – думал он, – как же, наверно, ей бывало страшно: и тебе голова эта проклятая в темноте, и под окнами, даже в нашем относительно спокойном и тихом дворе, частенько невесть что – то пьяные крики, то поножовщина возле ночных киосков на углу… Лежала, наверное, и сердечко от страха в пятки уходило».
– Козочка ты, козочка, – прошептал он и поцеловал ее макушку, от чего она замерла и перестала дышать. – Ну сейчас-то не страшно? Я же здесь…
В ответ Катя прижалась к нему, обхватила руками за шею, и он, целуя ее нежные припухшие губы, вдруг почувствовал, что они соленые от слез.
Когда потом, много лет спустя, Саша возвращался мыслями в эти несколько летних недель, проведенных с Катей, он не мог найти в своей жизни более счастливых воспоминаний. Он тогда не думал ни о чем плохом: ни о том, что ждет его, ни о том, сможет ли он восстановиться в институте и учиться дальше – он просто был уверен, что с учебой все будет хорошо. Не думал он и о том, что будет с ними – с ним и Катей, с их отношениями в будущем. В те недолгие недели Саша чувствовал себя свободным, и свобода эта не была ни бесшабашной, ни бездумной. Это была, думал он много лет спустя, абсолютная свобода: с Катей он был свободен от неуверенности и внутренних терзаний, он был свободен от каких бы то ни было предубеждений и от стереотипов, которые пусть немного, но все-таки присутствовали в его сознании. Свободен он был и от мыслей о будущем: почему-то в те два с небольшим месяца он был так глубоко и так твердо уверен, что все в его жизни сложится хорошо, что был счастлив. «Да, я был счастлив тогда, – думал он спустя десятилетия, – но я не знал об этом! Как глупо, как бездумно я распорядился тогда своим счастьем. Нет, думать-то я, конечно, думал, да только не о том, идиот. Я не знал, что свободным я могу быть рядом только с одним человеком, и человеком этим оказалась нежная и настоящая девочка, моя девочка, моя Катя».
Он пытался быть свободным в одиночку, изгоняя из своей жизни все случайные и серьезные романы, – и у него не получалось. Не потому, что он оказывался один, а потому, что рядом не было ее: чудесной и красивой, умной и насмешливой, нежной и доброй. Только с ней он был собой, мог позволить себе такую, оказывается, роскошь – быть собой.
Все больше отдаляясь во времени от счастливого лета 1993 года, Саша явственнее и четче понимал, что все, что удавалось ему достичь в жизни и в профессии, достигалось им не благодаря чему бы то ни было, а вопреки. Вопреки одиночеству, несмотря на наличие верных и настоящих друзей, охватывающего его все больше и чаще. Вопреки пониманию того, что что-то (а он прекрасно знал, что именно) в его жизни пошло не так. Вопреки отсутствию любви, хотя – видит бог! – он старался. Он искал ее и думал, что все равно когда-нибудь сможет полюбить и тогда забудет Катю, и настанет для него другая – счастливая – жизнь.
Он становился старше, мудрее и именно поэтому несчастнее. Брак его оказался неудачным, потому что Арина была совсем не тем человеком, с которым можно было бы чувствовать себя счастливым и свободным. Избалованная и, к сожалению, неумная, она совершенно не разделяла его взглядов и его мироощущения. «Где были мои глаза, господи! – часто думал Саша, куря ночью на кухне шикарной Арининой квартиры, подаренной ей ее отцом. – Где? Рядом со мной женщина, которая, да, безусловно, очень красива и молода, но, как выясняется, это не главное. О чем говорить с человеком, который не читал Чехова и Толстого, Достоевского и Куприна? Куда деваться, если женщина, с которой ты делишь кров и постель, не понимает ни единого фильма, вызывающего у тебя восторг? Что делать, когда она, спутница твоей жизни, которая должна быть единомышленницей, с удивлением подняв небесной красоты брови, спрашивает: «Зачем идти в этот дурацкий Лувр, кому он нужен? Ведь можно, пока есть время, закатиться в Галерею Лафайет, тем более, папа дал денег».
Всегда во время таких вот приступов самобичевания он вспоминал Катю и ему становилось еще хуже. «Катя бы поняла, – думал он. – Катя бы оценила».
Однако почему-то ему не приходило в голову найти ее: он был уверен, что Катя после того, что он сделал с их отношениями, и разговаривать с ним не станет. «Это невозможно простить, – думал он, – то, что сделал я. Ведь даже тогда я понимал, что люблю ее, и что она тоже меня любит. Как хватило у меня идиотизма уйти от нее, от своей, до боли в груди своей девочки? Как выдержал я это? Почему не умер тогда от перепоя в общаге мединститута?»
Только один раз за все прошедшее с девяносто третьего года время он видел Катю – тогда, на юбилее школы. Она так и осталась в его памяти: широко раскрытые глаза, которые смотрели прямиком в его душу, смотрели с какой-то то ли мольбой, то ли с удивлением… Стройная фигурка под простым льняным платьем и огромный дымчато-коричневый топаз на среднем пальце правой руки.
Невозможно было передать словами, что испытывал Саша в моменты таких вот приступов острого одиночества и понимания того, что жизнь его несчастна. Он становился на долгие дни и недели поникшим и грустным, и единственное, что спасало его, это была работа. Он брал дежурства и студентов, заменял приболевших коллег, писал давно обещанные статьи и лекции… А когда работать становилось совсем невмоготу, он говорил себе со злостью: «Вкалывай, вкалывай, достигай еще большего совершенства! Ведь ради этого ты тогда оставил ее! Так что же, получай! Работай до седьмого пота, до звезд в глазах, ты этого хотел! Падай без сил на кушетку в ординаторской после того, как простоял за операционным столом десять часов без перерыва, не имея возможности даже пошевелиться! Спи на ходу, возвращаясь домой после суточных дежурств, и смотри сны! Так тебе и надо!»
Он очень завидовал в такие моменты людям, способным создавать что-либо: книги, полотна, стихи и особенно – музыку. Саша читал много биографических книг об известных музыкантах, живописцах, поэтах и знал, что большинство великих произведений рождались у авторов именно в минуты душевных мук, как правило, связанных с любовным недугом. Наверно, думал он, им становилось легче, когда они выражали свои чувства в произведениях, выплескивали страдания на бумагу, на холст или на нотный стан… Сам он этого не умел, но иногда все же садился за инструмент – совсем редко, когда навещал родительскую квартиру. Фортепьяно стояло в большой комнате, и он тщательно следил сам и просил тетю Клаву, которая приходила делать иногда уборку, за тем, чтобы у инструмента всегда была вода. Саша тихонько придвигал к нему стул, открывал крышку и брал аккорды. Порой даже становилось легче, если он не углублялся в воспоминания, связанные с фортепьяно и Катей: как он сидя голышом за инструментом, стоящим в ее спальне, играл для нее французские мелодии. И как нежно и щемящее звучали в тишине ее квартиры «Если б не было тебя», «Салют!», «Уезжаешь, милый, вспоминай меня», а Катя, задумавшись и широко раскрыв глаза, смотрела куда-то вдаль и слушала… Если он не вспоминал об этом, становилось легче, и он снова нырял в круговорот своей работы, потому что иначе просто уже не мог: понимал, что с годами становится все более нужным своим пациентам, ведь были манипуляции, которые во всем городе мог сделать только доктор Корольков, а значит, только от него зависели жизни людей, попавших в беду.
2015 год
«Никогда ни одна женщина не принадлежала мне так: до слез, до боли в груди, как принадлежала Катя», – вдруг понял он и, вынырнув из воспоминаний, как выныривал в детстве из серой воды реки Бердь – почти задохнувшись, осознал себя лежащим в пустой ординаторской на холодной кушетке, под отвратительным голубоватым светом лампы, бьющим в глаза, и с дикой болью в разрезанном животе.
Прикрыв глаза, Саша подумал о том, что скоро приедут журналисты, и снова вспомнил Катю, то, как она, цитируя великую Раневскую, саркастически называла представителей второй древнейшей профессии: «телевизионные деятели искусств».
«Вот-вот, – мысленно усмехнулся он, потому что усмехаться по-настоящему не было сил, – сейчас приедут телевизионные деятели искусств, и мне придется соскребать себя с кушетки и идти вместо Семёна Марковича отвечать на идиотские вопросы».
В принципе, доктор Корольков не имел ничего против журналистов. Однако понимал, что вопросы в любом случае будут идиотские. Ведь если человек не знает медицинской «кухни», будь он журналист или не журналист, спросить нормально не сможет.
«Вот ведь наверняка, – думал Саша, – начнут допытываться, сколько народу привезли. А какая разница, сколько народу, вы лучше спросите, сколько врачей работает и сколько вообще-то операционных в больнице! Скорей бы Лорка Смирнова приехала, та пациентка совсем плоха», – он, постанывая от боли, с трудом просунул руку в карман и достал телефон – посмотреть последние новости.
Последние новости были неутешительны. Как утверждал НГС, под завалами на настоящий момент могли еще оставаться люди – поисковые собаки указывали на их присутствие.
От загоревшихся машин занялось опутанное строительными лесами деревянное здание-памятник, закрытое на реконструкцию. Саша понял, о каком здании идет речь: недалеко от злополучного пешеходного моста действительно недавно начали реконструировать памятник деревянного зодчества начала XX века. Памятник, правду сказать, был так себе, с натяжечкой, больше походил на двухэтажный барак, какие в изобилии представлены на левом берегу, однако год его постройки обязывал власти признать его исторической и культурной ценностью и выделить средства на реконструкцию.
Пробки в городе превосходили всякое вероятие, НГС опубликовал множество фото и видео, в том числе сделанные дронами, на которых было видно многокилометровые хвосты из машин, мчащиеся по тротуарам пожарные и полицейские автомобили. За ними пристраивались самые смелые и безбашенные водители в надежде проскочить мимо постов ГИБДД. Поскольку все сотрудники госавтоинспекции патрулировали по распоряжению властей Красный проспект и прилегающие к нему улицы, то на остальных магистралях постов было мало, и в городе на дорогах царил полнейший хаос.
Затем в ленте промелькнуло сообщение о том, что, возможно, на патрулировании городских улиц будут задействованы военные.
«Да что ж такое, – подумал Корольков. – Совсем они там, что ли? Мало того, что пострадавших в одну больницу везут, как будто других клиник в городе нет, так еще и всех гаишников куда-то не туда поставили! Сейчас начнут колотиться, все ж бессмертные, лезут на рожон. Они бы еще военное положение ввели, придурки».
Поймав себя на мысли, что ворчит, как старый дед, Саша закрыл айфон. «Ну его нафиг, – подумал он. – Мне какая разница, мой „крузачок“, вон он – на заднем дворе главного корпуса стоит. Арина вот только поздно вечером прилетает. Ну не маленькая, сообразит», – пытался он успокоить себя, хотя прекрасно понимал, что его благоверная, конечно же, с такой задачей – добраться из аэропорта до дома в стоящем колом городе – не справится.
«К этому моменту, возможно, что-то произойдет, чудо, например, – продолжал он рассуждать, чтобы отвлечься от боли, – и каким-то волшебным образом пробки рассосутся. Тогда она приедет домой на такси. Позвонит мне, а я после операции, мне нельзя никуда ехать. А вообще, побыла бы она там с недельку! Вот было бы прекрасно!»
Он даже задремал немного, до того устав от боли и напряжения, что вырубился буквально с открытыми глазами, и, когда в ординаторскую заглянула мусинская секретарша Лиза, не сразу сообразил, чего та от него хочет.
– Александр Леонидович! – радостно воскликнула Лиза. – Вы здесь? Слава богу!
– М-м-м… – промычал в ответ Корольков.
– Александр Леонидович, проснитесь, – Лиза подошла к кушетке и обеспокоенно заглянула ему в лицо. – Проснитесь, пожалуйста!
– Лизонька? Что случилось? – он так отключился за эти несколько минут тяжелого, как обморок, сна, что не мог сообразить, где он, и что вокруг него происходит.
– Так телевидение приехало, Александр Леонидович! Семён Маркович сказал, что вы пойдете…
– Куда? – он все никак не мог проснуться и таращил на нее черные и пустые от боли глаза.
– Александр Леонидович, – чуть не плача, Лиза сложила ладошки, словно в молитве, – там приехало телевидение! А никого нет! А Семён Маркыч, он на операции, и Михал Рувимыч, он тоже на операции!
В ответ он застонал:
– О господи-и-и… Сейчас, Лиза… Пойди скажи, что через десять минут я буду готов, – он, наконец, вспомнил все.
Лиза оторопело смотрела, как доктор Корольков пытается встать с кушетки. Саша заметил ее полный ужаса взгляд и криво усмехнулся:
– Лизонька, иди. И-ди, Ли-за! Иди!
Лиза попятилась к двери:
– Да-да, конечно, Александр Леонидович, я иду…
Она помолчала, все так же таращась на него, и добавила:
– Вам очень больно, да?
– Очень, детка, – ответил Саша. – Не то слово, как мне больно!
– Ой, а у Михаил Рувимыча в кабинете есть костыль! – обрадовано воскликнула девушка. – Давайте, я вам его принесу! Вам легче будет!
– Да что ты выдумала, Лиза! – с упреком ответил Саша. – Какой еще костыль, я не инвалид!
– Да он такой, знаете, короткий. Как трость, только с упором на локоть. Михаил Рувимыч, когда ногу в Шерегеше сломал, помните? Он еще тогда три месяца на растяжке лежал в травматологии? Так вот, он потом с этим костылем даже в операционной стоял, да! Ногу коленкой на табуретку поставит сломанную, локтем на костыль этот обопрется и ничего, оперировал!
Саша вспомнил, как года три назад мусинского зама по лечебной части Мишу Когана, раздробившего ногу на горе в Шерегеше, привезла в больницу на машине его жена Алёна. И как, страшно матерясь, Розалия Львовна с Димой Капустиным складывали Мишину ногу по кускам, а потом Коган, действительно, три месяца валялся в травматологии с привязанной к ноге гирей. А потом почти год ходил с палкой и хромал. И выглядел Миша с этой палкой, вспомнил Корольков, вполне себе импозантно.
– Ну, – усмехнулся он, – мы с тобой уж как-нибудь без табуретки обойдемся, Лизонька. А палку давай, тащи.
Сашу немного коробило от мысли, что ему придется говорить о том, что в клинике сложилась катастрофическая ситуация из-за наплыва пострадавших: тем самым он нарушит неписанный закон о чести мундира и выносе мусора из медицинской избы. Однако он понимал, что, если в его отделение не перестанут везти раненых, его самого просто-напросто хватит удар – от усталости, от нестерпимой боли, от груза ответственности за жизни людей, которым он и его коллеги не успеют помочь просто потому, что их, врачей, очень мало для такого количества пострадавших. Пока (он мысленно переплюнул три раза через левое плечо) никто из доставленных в клинику с обвалившегося моста людей не скончался. И хотя травмы и повреждения были какие-то особенно тяжелые, нестандартно тяжелые, валящимся с ног от усталости врачам удалось прооперировать всех вовремя, кроме той женщины, которую анестезиологи ввели в искусственную кому. «Придется исполнить приказ Мусина, – со вздохом думал Саша, – иначе на самом деле нам трындец!»
Лиза обрадовано закивала:
– Сейчас-сейчас, я быстро! – воскликнула она. – Вам правда легче будет, Александр Леонидович! Михал Рувимыч, он, конечно, повыше вас ростом, но там регулируется все!
– Погоди, Лизавета! – остановил он ее. – Принеси-ка мне зубную щетку и пасту. В нижнем ящике стола в моем кабинете. Мне наклоняться больно.
– Сейчас принесу, – девушка метнулась к двери.
Пока Лиза ходила за Мишиной тростью, Корольков умылся, тяжело опираясь на край раковины левой рукой, и почистил зубы. Взглянул на себя в зеркало и ужаснулся: серое лицо, черные мешки под глазами. Скажут, алкаш какой-то, подумал он. А, плевать! Пошли они все…
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.