bannerbanner
Тамиздат. Контрабандная русская литература в эпоху холодной войны
Тамиздат. Контрабандная русская литература в эпоху холодной войны

Полная версия

Тамиздат. Контрабандная русская литература в эпоху холодной войны

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 11

«Ардис» не только унаследовал название придуманного Набоковым поместья «в мифической стране с чертами и России, и Америки[,] преображенного любовью Набокова к русским усадьбам своего детства»81, но и перепечатал произведения Набокова, написанные на русском, – самую желанную в Советском Союзе литературную контрабанду. Лев Лосев, который, эмигрировав в 1976 году, сам работал редактором в «Ардисе», отмечал, что «этот „Ардис“ приобрел среди русской интеллигенции почти мифический статус <…> подобно тому, как мифологизирован в романе Набокова другой Ардис, родовое гнездо героя»82, соединившее в себе две страны, два языка, две творческие судьбы писателя.

Логотип издательства – запряженный лошадьми дилижанс, взятый с гравюры Владимира Фаворского, – отсылал к знаменитой фразе Пушкина: «Переводчики – почтовые лошади просвещения». Однако в случае «Ардиса» этот образ приобрел гораздо более буквальный смысл, который Пушкин едва ли мог предвидеть: прежде чем перевести и опубликовать рукопись в переводе, ее требовалось тайно перевезти через границу, поэтому «„Ардис“ действительно стал дилижансом, преодолевавшим громадную, временами весьма враждебную, территорию»83. Как и раньше, тамиздат в 1970‑е годы требовал целой сети «соучастников» (включая, как шутил Бродский, и детей Профферов, которые «сбивали с толку кагэбэшную слежку, разбегаясь в разных направлениях, пряча важные передачи под зимними куртками и вообще создавая великую суматоху»). Организация этого многоступенчатого процесса в «Ардисе» отличалась от практики более старых эмигрантских издательств не только с финансовой, но и с идеологической точки зрения. Стремление «Ардиса» издавать русскую литературу как художественные произведения, а не как антисоветскую пропаганду, в сочетании с культурным багажом третьей волны эмиграции, с которой издательство сотрудничало и совпадало по времени, исходило из совершенно иных социокультурных установок по сравнению с теми, которыми руководствовались издатели старшего поколения, даже самые профессиональные. Эллендея Проффер Тисли вспоминает, как в январе 1969 года они с мужем готовились к поездке в Россию:

…По дороге мы остановились в Нью-Йорке, и у нас состоялось несколько важных встреч в манхэттенских барах. В первом с нами встретился Глеб Струве, знаменитый литературовед из эмигрантов, и объявил, что мы должны отказаться от поездки, потому что в прошлом году Советы ввели танки в Чехословакию: на его взгляд, даже посещение Советского Союза было бы аморальным. Но нашего решения ничто не могло изменить. Мы устали от ожесточения холодной войны, мы хотели увидеть Советский Союз и сделать собственные выводы. Мы не могли гордиться своей страной, где шла такая тяжелая борьба за гражданские права афроамериканцев и считалось возможным бомбить мирных жителей Камбоджи и Вьетнама84.

Хотя старожилы тамиздата зачастую отказывались признавать «Ардис» своим союзником или законным наследником и вместо этого рассматривали Профферов как конкурентов85. При этом разногласия «Ардиса» и эмигрантов третьей волны с другими тамиздатовскими предприятиями, такими как «Международное литературное содружество» Бориса Филиппова, носили не только идеологический и поколенческий, но и эстетический характер. Напряжение достигло апогея в 1970‑е годы, когда старшее поколение русской эмиграции встретилось с вновь прибывшими из Советского Союза, такими как Бродский, – с теми, чьи рукописи они всего за несколько лет до того издавали, но кто теперь не желал оставаться их «клиентом» и переметнулся в «Ардис»; другие эмигранты третьей волны основывали собственные печатные органы, как например «Новый американец» Сергея Довлатова – соперник старейшей газеты русской эмиграции «Новое русское слово», выходившей в Нью-Йорке с 1910 года86. Наконец, третьи, как Солженицын, сохранили верность старому парижскому издательству YMCA-Press, печатавшему, впрочем, как эмигрантских, так и неэмигрантских авторов вне зависимости от поколения и эстетических установок87. Еще более пестрый ассортимент предлагали франкфуртское издательство «Посев» и журнал «Грани», связанные с Народно-трудовым союзом российских солидаристов, самой одиозной антикоммунистической организацией.

Вместе с тем в глазах советского истеблишмента «Ардис» выглядел более безобидным предприятием, отчасти потому, что почти половина выпускаемых им книг была на английском языке, в том числе переводы «благонадежных» советских писателей и научные монографии о русской литературе.

Хотя избежать конфронтации с советскими властями они [Профферы], разумеется, не могли, «Ардис» все же выпадал из той парадигмы русскоязычных издательств Запада, в основном продуктов холодной войны <…> с которыми их нередко сравнивают88.

Сама Эллендея Проффер вспоминала:

Из-за английских переводов власти и не решались нас запретить, потому что мы переводили советских писателей, которых они ценили [Трифонова, Нагибина, Распутина и т. д.], и ввиду этого определили нас как «сложное явление», то есть за нами надлежало следить, но не вмешиваться89.

В отличие от эмигрантов, покидавших Россию с билетом в один конец, Профферы могли посещать Советский Союз и даже участвовать в московских книжных ярмарках. Благодаря их личным связям и прямым контактам с авторами в России «Ардис» «вобрал в себя веяния нескольких неформальных литературных кружков Москвы и Ленинграда»90. Однако все изменилось, когда в 1979 году «Ардис» издал альманах «Метрополь», который «не замышлялся как политический, но в советской ситуации оказался именно таким»91. С тех пор и вплоть до перестройки Профферам отказывали в визе. Карл Проффер умер в 1984 году, так и не успев еще раз побывать в России. Но поток рукописей, получаемых ими из Советского Союза, не прервался и даже не ослаб.


Метрополь: Литературный альманах. Энн-Арбор, Мичиган: Ardis, 1979


История с «Метрополем» выявила в среде российских писателей новое отношение к искусственному раздвоению русской литературы на официальную и андеграундную: они больше не считали такое деление оправданным и были готовы его оспорить. Если диссидентское движение с момента своего зарождения в 1960‑е годы было, согласно вердикту Сергея Ушакина, примечательно, в частности, «не только своим инакомыслием, но также крайне советскими формами выражения своего политического несогласия»92, то Евгений Попов, один из составителей «Метрополя», заявил, что

для него диссидентская литература большей частью – просто «соцреализм наизнанку» и ничем не лучше и что диссиденты – те еще «типы», равно как и пламенные коммунисты93.

Чтобы уйти от навязанных холодной войной противопоставлений, Попов, «никогда не имевший ни малейшего желания примкнуть к диссидентам и не собиравшийся ни уезжать из Советского Союза, ни публиковаться за рубежом, потому что он боялся превратиться в типичного тамиздатовского автора», придумал для «Метрополя» новый термин – «здесьиздат», то есть «книга, легально опубликованная в Советском Союзе, но вне рамок, заданных цензорами, редакторами, Союзом писателей и диссидентами»94. По словам другого составителя «Метрополя», Василия Аксенова, недовольство властей было вызвано «не столько содержанием альманаха, сколько самими действиями писателей, их сплоченностью и отказом от привычных официальных каналов»95. Тем не менее, вопреки желанию составителей «занять позицию над схваткой в черно-белом мире», сегодня «Метрополь» «помнят не столько из‑за его художественной ценности, сколько благодаря тому, что он бросил вызов литературной экосистеме»96. Когда «Ардис» издал его сначала по-русски, после чего он вышел и в английском переводе97, притязания альманаха на громкий успех по инерции основывались на репутации его авторов как диссидентов, замалчиваемых на родине98. Но если Запад хвалил авторов «Метрополя» за мужество и нонконформизм, то старшее поколение русских эмигрантов отказывало им даже в этом. Они заклеймили альманах как непристойный и вульгарный.

Эмигрантская газета «Русская мысль», – заключил Попов, – критиковала сборник в тех же выражениях, что и Феликс Кузнецов [на тот момент первый секретарь Московской организации Союза писателей СССР], только с противоположных позиций; если Кузнецов счел альманах антисоветским, то «Русская мысль» назвала его советским, низменным, бездуховным и не отвечающим представлениям эмигрантов о «хорошей» литературе, которая должна соответствовать определенным эстетическим и политическим стандартам99.

В конечном счете,

упор «Метрополя» на открытость, свободу речи и букву закона и попытка его авторов, пусть и донкихотская, добиться официальной публикации <…> во многом перекликается со стратегиями диссидентов 1970‑х годов.

Демарш «Метрополя» можно даже возвести к истокам диссидентского движения с его призывом к гласности в деле Синявского и Даниэля и требованием «Уважайте Советскую Конституцию!»100. Как бы то ни было, «Метрополь» стал самой скандальной в политическом отношении публикацией «Ардиса».

И все же по сравнению с началом 1960‑х годов «Ардис» и другие издательства нового поколения, специализировавшиеся на контрабандных рукописях из СССР, подготовили, по выражению Бродского, «более обширное пространство для стилистических и философских маневров в литературе»101. В результате границы между «советской» и «эмигрантской» русской литературой, с одной стороны, и «официальной» и «неофициальной», с другой, оказались размытыми. Хотя тамиздат всегда усложнял эти бинарные системы, только с появлением «Ардиса» и началом новой эры тамиздата, которое «Ардис» ознаменовал, акценты в русской литературной критике по обе стороны железного занавеса начали смещаться с идеологических на стилистические. В начале 1980‑х годов Синявский полушутя заявил, что у него «с советской властью вышли в основном эстетические разногласия»102, а Бродский почувствовал, что

русская литература постепенно перестает разделяться на официальную и подпольную; первая даже претерпевает изменения благодаря весьма ощутимому давлению последней: запрещенное наследие становится достоянием настоящего103.

Литературный климат, по словам Бродского, становился более здоровым и начинал «напоминать последнюю четверть XIX века, когда русские книги, изданные за рубежом и внутри страны, воспринимались как одна литература – чем они и были»104. Вопрос «одна или две русские литературы», поднятый в 1920‑е годы первой волной русской эмиграции в Берлине и Париже, превратился в риторический: ответ был очевиден. В 1978 году в Женеве состоялась одноименная конференция, где Мария Розанова, жена Синявского и его соиздатель, заметила, что теперь имеет значение уже не столько идеологическое или географическое деление русской литературы на советскую и эмигрантскую, сколько языковой, стилистический барьер между старым и новым поколениями русской эмиграции, с одной стороны, и старой (дореволюционной) и новой (советской) русской литературой – с другой105. Три года спустя тот же вопрос обсуждался на другой конференции эмигрантов третьей волны, уже в Лос-Анджелесе, где Карл Проффер, печатавший как эмигрантов, так и неэмигрантов, а также переиздававший классику Серебряного века, говорил об «удивительном десятилетии, уничтожившем русскую эмигрантскую литературу», имея в виду, что в 1980‑е годы русское литературное пространство следует называть уже «не эмигрантской и не советской, а просто русской литературой»106.


Тамиздат оставался неотъемлемой частью истории русской литературы советского периода вплоть до падения железного занавеса, когда он утратил политическую функцию. Потеряв значительную часть своей политически ориентированной аудитории, тамиздат отошел в историю. Только тогда, согласно Зиновию Зинику, то есть вне политического контекста, подлинно литературные мотивы изгнания и эмиграции (и, шире, тамиздата) начали более отчетливо проявляться: «И в этом смысле русская литература в эмиграции только начинается»107. Однако есть и другая причина оглянуться на эпоху становления тамиздата: сегодня, более чем через тридцать лет после завершения холодной войны, мы наблюдаем возрождение ее риторики и, хуже того, наиболее жестких ее проявлений как на международном, так и на локальном уровне.

Постсоветская «оттепель» 1990‑х годов, как ее можно теперь назвать, привела к тому, что тамиздат устарел не только в политическом, но и в технологическом отношении. Появился совершенно новый способ – или технология – «выпускать в свет» нелегальные тексты в обход не только цензуры, но и государственных границ, какими бы открытыми они ни стали к 1990‑м годам. С тех пор география и само пространство словно утратили прежнее значение, став виртуальными, а время, затрачиваемое раньше на производство тамиздата, сократилось до нескольких кликов. При этом если «на заре интернета киберпространство казалось открытым и свободным», олицетворяя свободу слова, то «теперь в нем чертят границы, ведут бои и возводят стены»108, что не может не вызывать ассоциаций с геополитическими реалиями холодной войны, когда мир был разделен. Тамиздат служит напоминанием о том, что «сила печатного слова может представлять не меньшую опасность, чем кибератака»109. На самом деле – бо́льшую.

Глава 1

«Один день Ивана Денисовича» Александра Солженицына дома и за границей

В период оттепели битва за то, чтобы дать голос жертвам ГУЛАГа, развернулась внутри страны, делая очевидной зависимость тамиздата как практики и института от политического и культурного климата в России. Начавшись с «секретного доклада» Хрущева в 1956‑м и кампании по десталинизации, эта битва достигла максимального напряжения после XXII съезда партии в октябре 1961 года и увенчалась публикацией повести Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича» в прогрессивном советском журнале «Новый мир» на следующий год. Официальная публикация этого сенсационного текста стала переломным моментом для русской литературной культуры как в России, так и за границей – своего рода точкой пересечения госиздата, самиздата и тамиздата. Возвращаясь к этому историческому перекрестку, на котором в 1961–1962 годах оказались многие российские авторы, эта глава посвящена публикации «Ивана Денисовича» на фоне попыток других текстов о ГУЛАГе увидеть свет в России в то время, так и оставшихся тщетными. Прорвавшись в официальную советскую прессу, повесть Солженицына не только «высвободила» множество других рукописей на ту же тему, написанных до или после «Ивана Денисовича», но и невольно закрыла им путь к публикации на родине, вытеснив их из официального литературного поля сначала в подполье, а затем за рубеж, в тамиздат. Бесспорный успех Солженицына, сумевшего пробиться к широкому советскому читателю, но не имевшего возможности рассказать всю правду о лагерях, был во многом предопределен внешним соответствием его текста канонам соцреализма и советской мифологии в целом. Ключ к разгадке успеха «Ивана Денисовича» заключался не столько в тематике повести, как принято было думать, а в беспроигрышном сочетании социального и аллегорического, равно как и в стратегии автора и его сторонников, благодаря которой повесть стала пригодной для публикации, а публикация – возможной.

Под знаком Солженицына (1961–1962)

Жизнь самого известного солженицынского героя оказалась гораздо длиннее одного дня – дня, который должен был вобрать в себя весь его десятилетний лагерный срок: «Таких дней в его сроке от звонка до звонка было три тысячи шестьсот пятьдесят три. Из-за високосных годов – три дня лишних набавлялось…»110 Она растянулась за пределы эпохи, уместившейся в этот обыкновенный день из жизни обыкновенного заключенного, задуманный одновременно как художественный образ и как документальное свидетельство. Иван Денисович Шухов, бывший крестьянин и боец Красной армии, «родился» в заключении в 1951 году, когда его автор еще сам отбывал срок в Экибастузском лагере для политических заключенных на севере Казахстана. Шухов, ушедший на фронт в первый же день войны и приговоренный к десяти годам лагерей за то лишь «преступление», что попал в плен к немцам, предстал перед читателями на страницах одиннадцатого номера «Нового мира» 17 ноября 1962 года. Корней Чуковский назвал его появление «литературным чудом»111. Случиться этому чуду помогли прежде всего главный редактор журнала Александр Твардовский, Лев Копелев и Раиса Орлова, передавшие Твардовскому рукопись Солженицына через их общую знакомую и редактора Анну Берзер, а также личный помощник Хрущева Владимир Лебедев, согласившийся ознакомить первого секретаря с этим необычным текстом, и, наконец, сам Хрущев, давший личное разрешение на публикацию. В интервью Би-би-си, приуроченном к двадцатилетию «Ивана Денисовича», Солженицын говорил об этом историческом моменте как о явлении скорее физического, нежели историко-литературного порядка:

Напечатание моей повести в Советском Союзе, в 62‑м году, подобно явлению против физических законов, как если б, например, предметы стали сами подниматься от земли кверху или холодные камни стали бы сами нагреваться, накаляться до огня. Это невозможно, это совершенно невозможно112.

И все же, каким образом публикация «Ивана Денисовича» на родине оказалась возможной и почему именно тогда? И почему для других нонконформистских авторов публикация в России произведений на ту же тему в тот же период стала, наоборот, невозможной?

Помимо успеха внутри страны, публикация «Ивана Денисовича» на родине положила начало почти непрерывному потоку контрабандных рукописей из Советского Союза на Запад. Уже само количество этих рукописей позволяет говорить о том, что тамиздат как мост между «двумя русскими литературами» (на родине и за границей) и как оружие на литературных фронтах холодной войны по-настоящему сформировался не после 1957 года, когда в Италии вышел «Доктор Живаго» Пастернака, а четыре года спустя, после публикации «Одного дня Ивана Денисовича» в России113.

Не случись это, – признавался Солженицын много лет спустя, – случилось бы другое, и худшее: я послал бы фотопленку с лагерными вещами – за границу, под псевдонимом Степан Хлынов, как она уже и была заготовлена114.

При таком сценарии едва ли бы удалось добиться такого же эффекта, к какому привел выход «Ивана Денисовича» на родине. Что рукопись Солженицына не утекла за рубеж, пролежав в редакции «Нового мира» почти год до публикации в ноябре 1962-го, по словам автора, чудо «не меньшее, чем само напечатание в СССР»115. Впрочем, вскоре другие книги самого Солженицына, в том числе романы «Раковый корпус» и «В круге первом», а также главный его труд «Архипелаг ГУЛАГ» пришлось тайком вывозить из России для публикации за рубежом. Но в начале 1960‑х годов именно полуграмотному крестьянину Ивану Денисовичу доверили священную миссию – впервые затронуть тему ГУЛАГа. Если перенести знаменитый афоризм XIX века в советский контекст, вся лагерная русская литература вышла из солженицынской телогрейки116.

По словам Владимира Войновича, тоже прибегшего к метафоре из области физики, в 1961–1962 годах события разворачивались словно по закону маятника:

Сталинский террор был одной стороной амплитуды, хрущевская оттепель приближалась к другой. <…> В 1962 году он [маятник] еще двигался в сторону либерализации, но очень было похоже, что скоро дойдет до предела, а пределом, возможно, и станет – если будет напечатано – антисталинское сочинение Солженицына. Так и случилось117.

Александр Солженицын. Архипелаг ГУЛАГ: Опыт художественного исследования. 1918–1956. Т. 1. Париж: YMCA-Press, 1973


Размах этого маятника был поистине беспрецедентным. 17–31 октября 1961 года состоялся XXII съезд КПСС, где Хрущев впервые с 1956 года публично осудил Сталина. 10 ноября 1961 года Раиса Орлова, жена Льва Копелева, в редакции «Нового мира» передала Анне Берзер рукопись за подписью «А. Рязанский» (Солженицын тогда еще жил в Рязани, где работал учителем в школе). Озаглавлена она была лагерным номером Ивана Денисовича – Щ-854. Рукопись представляла собой «облегченный» вариант оригинального текста, несколько ранее в том же году отцензурированного самим автором118. 8 декабря 1961 года, когда Твардовский наконец вернулся из отпуска, Берзер в обход помощников главного редактора передала ему лично две рукописи: «Щ‑854» Солженицына-Рязанского и «Софью Петровну» Лидии Чуковской. Если автор второй рукописи в представлении не нуждалась (отца Чуковской, известного критика, переводчика и детского писателя, знали все), то рукопись Солженицына редактору представили как «очень народную вещь», «лагерь глазами мужика»119. Как писал Солженицын, «в шести словах нельзя было попасть точнее в сердце Твардовского», потому что «к этому мужику Ивану Денисовичу не мог[ли] остаться равнодушны верхний мужик Александр Твардовский и верховой мужик Никита Хрущев».

…Даже не поэзия и даже не политика решили судьбу моего рассказа, а вот эта его доконная мужицкая суть, столько у нас осмеянная, потоптанная и охаянная с Великого Перелома, да и поранее120.

Твардовский прочел рукопись за ночь. На следующий день Копелев сообщил Солженицыну в Рязань телеграммой: «Александр Трифонович восхищен статьей» (этим кодовым словом они называли рукопись)121. 11 декабря 1961 года Солженицыну исполнилось сорок три года. Именно в этот день он получил от Твардовского телеграмму с приглашением приехать в Москву – с условием, что все расходы покроет редакция. На следующий день они встретились в редакции «Нового мира» и подписали договор, причем один только аванс, полученный Солженицыным, превышал сумму его зарплаты за два года работы школьным учителем122. (По пути в редакцию Солженицын «суеверно задержался около памятника Пушкину»: «…отчасти поддержки просил, отчасти обещал, что путь свой знаю, не ошибусь»123.) Хотя Твардовский предупредил автора, что говорить о публикации как о деле решенном пока рано, уже при первой их встрече некоторые исправления были внесены в и так «облегченную» версию «Щ-854», включая название, на замену которого Солженицын, пусть и нехотя, вынужден был согласиться124.

За девять месяцев Твардовский заручился поддержкой таких видных литераторов, как Корней Чуковский, Самуил Маршак, Константин Паустовский и Константин Симонов, – и это далеко не полный список. 6 августа 1962 года рукопись с приложенным к ней предисловием Твардовского и его личным письмом Хрущеву передали Владимиру Лебедеву, помощнику первого секретаря, который 15 сентября известил Твардовского, что Хрущев разрешил публикацию, однако официального решения придется подождать еще месяц, пока не соберется Президиум Верховного Совета. 20 октября Хрущев принял Твардовского и сообщил ему о благоприятном исходе дела, добавив, что текст показался ему необычным, но повесть не оставила у него тяжелого чувства, хотя в ней и много горечи: «Я считаю, эта вещь жизнеутверждающая», – заключил первый секретарь125. 15 ноября 1962 года Твардовский получил сигнальный экземпляр одиннадцатого выпуска «Нового мира», а еще через два дня вышел «Один день Ивана Денисовича», сопровождаемый полной воодушевления рецензией Константина Симонова «О прошлом во имя будущего» в газете «Известия». Выпуск «Нового мира» был отпечатан тиражом 96 900 экземпляров, причем две тысячи из них отправили в Кремль для раздачи участникам пленума ЦК, который должен был начаться через несколько дней. Еще 25 000 экземпляров допечатали по запросу Верховного Совета. В начале следующего года повесть вышла двумя отдельными изданиями – в 700 000 и в 100 000 экземпляров126. Когда Солженицын попал в немилость и в феврале 1974 года был выслан из России, все издания «Ивана Денисовича», как и других его произведений, изъяли из официального обращения. Но в 1962 году почти миллионного тиража не хватало, чтобы удовлетворить спрос советских читателей, принявшихся перепечатывать официально опубликованный текст «Ивана Денисовича» на своих пишущих машинках127.

Невзирая на оглушительный успех, атмосфера, созданная публикацией повести Солженицына, не продержалась и двух недель: 1 декабря 1962 года состоялось знаменитое посещение Хрущевым выставки авангардных художников в московском Манеже, где его заявления, равносильные погрому, возвестили и о начале конца самой оттепели. Осыпая бранью художников и их полотна («осел хвостом мажет лучше» – фраза, запомнившаяся Эрнсту Неизвестному)128, Хрущев ссылался на «Ивана Денисовича» как образец для советского художника:

Вот художественное произведение литературы, вот ведь написал Солженицын об ужасных вещах, но он написал с позиций, зовущих к жизни. Вот осужденный, время кончилось, а у них еще разведен раствор и он не израсходован; зовут уходить, а он говорит: как же пойдем, все погибнет, давайте, используем все, а потом уйдем. Это человек, который незаслуженно осужден, отвергнут, над которым издеваются, а он думает о жизни, о растворе. На кой черт ему этот раствор, когда его самого превратили в раствор. Вот произведение, описывающее об ужасных вещах, о несправедливости к человеку, и этот человек платит добром. Но он не для тех делал, которые так поступили с ним, а он делал для будущего, он жил там как заключенный, но он смотрел глазами на будущее129.

На страницу:
4 из 11