bannerbanner
У быстро текущей реки
У быстро текущей реки

Полная версия

У быстро текущей реки

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 9

– В тот же вечер, когда должен будет состояться первый концерт агитбригады – выступим и мы. Отвлечем зрителей и оставим их с носом! – злорадно потирал руки мое «художественное начальство». – Вы – подчиненные и ничего не знали! Ваше дело – солдатское: исполнять приказ. Я за все в ответе… Зато какой это концерт будет – животики все надорвут! Я придумал совершенно новые номера. Кстати, где это наш консерваторник, Воробьев? Наконец, и его можно будет выпустить. Пусть исполнит на мандолине Сен-Санса. Он ведь сноб, воспитан на классике… А вместе с ним выпустим Петрова. Способный малый, доложу тебе! Наденем на него полную зимнюю обмундировку – полушубок, ватные штаны, валенки с галошами и шапку-ушанку. С патрубком исполнит «Умирающего лебедя». Уланову он в кино видел – ему это пара пустяков! Получится танец – экстра-класс! Высший пилотаж, а не танец! Эх, жаль генерала не будет… Теперь слушай сюда, как говорят тонкие знатоки русского языка города Одессы. Второй номер…

Я пытался урезонить своего друга и уважаемого художественного руководителя. Я говорил ему, что, дескать не «капказский человек» он; что кровная месть – низменный и варварский пережиток; что во фронтовую агитбригаду не взяли его потому, что у них тогда чечеточников и так уже было свыше штата; наконец, что он и без того –талант, а талант всегда пробьется – хоть ты его в землю закопай…

Рыкин, однако, стоял на своем. И тут же развернул свою бурную деятельность: снова раздобыл щиты-афиши, чтобы исправить на них дату и уточнить программу, принялся звонить в автороту насчет «Студебеккеров» и прожекторов.

Он уже готов был начать новую репетицию, когда запыхавшийся посыльный доставил ему прямо под крыло самолета пакет. Из штаба дивизии! Сургучных печатей, правда, на пакете не было. Значит, не секретный, тем более не совсекретный, – сразу же отметили мы, отложив домино.

– Что хорошего из дивизии пишут?

– Неприятность, Васек? В писаря зовут? – затревожились мы все, кто присутствовал при этом необычном событии. Ведь и вправду не каждый день получают ефрейторы персональные пакеты из штаба дивизии…

Рыкин молчал. Мы видели, как он даже слегка побледнел. Рука, когда-то бесстрашно швырнувшая парашют вместо «конуса», сейчас подрагивала. Наше «художественное начальство» было не на шутку взволновано.

«Видно, что-то и впрямь нехорошее», – подумал я, будучи не в силах вспомнить хотя бы один случай, когда Рыкин бы разволновался. Нет, на него это совсем не похоже было!

– Дела-а, братцы, – упавшим голосом проговорил Рыкин. – Читай. Громко – и с выражением!.. – отдал он мне письмо.

И я прочитал его, как велено было, – и громко, и – в меру возможностей – «с выражением».


«…Командиру части т.Дерникову. Заместителю командира т.Кудинову. Копия – ефрейтору Рыкину В.М.

Срочно откомандируйте в распоряжение начальника фронтовой агитбригады подполковника Лямзина С.П. ефрейтора Рыкина В.М. Обеспечьте его комплектом офицерского обмундирования первой категории, аттестатами по всем видам надлежащего офицерского довольствия.

Исполнение доложите.

Заместитель начальника политотдела

дивизии – полковник…»


Хоть подпись была неразборчива, но печать и внушительный типографский бланк не оставляли сомнения в подлинности документа.

Мы еще не вполне поняли, что теряем Васю, нашего полкового Швейка, друга и «любимца масс». Мы просто радовались удаче товарища. Лишь у него было все то же убитое лицо. Жаль было расставаться?

– Ка-ча-а-ать именинника!

– Два раза подбросить, один раз поймать!

Рыкин с притворным испугом стал отбиваться от нас. Юркнув из-под крыла самолета. Где на чемодане, пестрой змеей растянулась недоигранная партия «козла», он укрылся в кабине стрелка-радиста и захлопнул за собою люк. Еще мгновенье и вот он уже, как озорной малец, показывает нам язык и строит уморительные рожи сквозь плексигласовый купол турели. Но, видимо, решив, что и этого мало, он правой рукой, не забывшей еще прежнего дела, быстро повернул турель против нас. Вместо отсутствующего пулемета он на всю длину просунул левую руку с увесистой дулей, изображавшей, вероятно, мушку. Нам ничего не оставалось делать как поднять руки – «сдаваться».

– Ну, а как же с местью? – спросил я Васю Рыкина, вскоре вслед за ним пробравшись в кабину через незапертый люк.

– Отменяется, старик! А впрочем… Почему не привести в исполнение задуманное? Они – концерт для нас, мы – концерт для них. И посмотрим, где больше сбор будет!.. Но – если начальство разрешит! Я теперь снова артист – стало быть: дисциплинирован!


Неделю спустя концерты – оба притом, – состоялись. Трудно сказать где сбор был больше, но в чем можно быть вполне уверенным, так это в том, что в этот вечер никто в гарнизоне не скучал. Разве что суточный наряд.

А вскоре мы провожали Рыкина на поезд. Само собой разумеется, что «музыкально-бомбокассетная команда» прибыла на полустанок в полном составе. На Рыкине была новенькая офицерская форма и она пришлась ему к лицу как нельзя лучше. Без неуклюжих ботинок и обмоток, в ладно подогнанном обмундировании он вдруг предстал перед нами стройным, прекрасно сложенным и даже помолодевшим. Нет, не форма его – он красил форму…

– Поручаю ансамбль тебе! – завещал мне Рыкин. – Людям нравится, значит, продолжать стоит. Только не эпигонствуй – твори! Выдумывай! Пробуй! Правда, братцы?

«Братцы» откликнулись что-то без особого воодушевления. У всех было грустно на душе от близкой разлуки. Что же касается наследования командой, никто – и я первый – не верил, что мною, или вообще кем-нибудь иным, можно заменить Рыкина, наше «художественное начальство».

Приказ о демобилизации пришел через месяц, и мы разъехались кто – куда. Рыкин, ко мне дошли слухи, остался во фронтовой агитбригаде на сверхсрочную.

Современники

Все слушавшие Маяковского говорили, что на этот раз он «был особенно в ударе». Остриженный, казавшийся несколько похудевшим, он ходил по эстраде от рампы к столу, брал со стола записки, читал их перед тем, как ответить. Записки были разные – потайные, туго свернутые трубочкой, деловито сложенные вдвое или вчетверо, совершенно открытые.

Маяковский читал записки, хмурился, иронически подергивал головой, улыбался. Иной раз, отводя от глаз бумажку, подолгу вглядывался в нее, словно старался рассмотреть лицо автора послания.

Аудитории, чувствовалось, не хотелось расставаться с поэтом; записочки то и дело падали на сцену, передавались из рук в руки и, наконец, вручались Маяковскому, легко перегибавшемуся через рампу. Белый курганчик бумажек угрожающе рос на столе. Маяковский ускорил темп ответов, на иные вопросы отвечал односложно, зычно выстреливая в зал «да» или «нет». Ему еще нужно было успеть выступить в другом месте…

Маяковский выудил за ремешок часы из кармашка пиджака, висевшего на спинке стула. Тревожно поерошив на темени коротко остриженные волосы, пильнул себя по горлу. Пора, мол, товарищи, кончать!

Походкой одновременно и грузной, и молодцеватой поэт быстро сошел по приставным ступенькам в зал. Первые ряды тут же хлынули к нему, окружили. Каждому хотелось видеть, теперь уже поближе, в лицо Маяковского. Те, кому это не удавалось, заглядывали, вывернувшись всем телом, из-за широкой спины поэта. Маяковский шутил, оживленно что-то говорил, подтрунивал над молоденькими девушками-студентками, счастливыми сияющими глазами воззрившимися на поэта. Маяковский – рядом с ними! Они с жадностью ловили каждый его жест, вглядывались в каждую черточку лица, с восторгом слушали и не слышали от взволнованности.

Высокая стройная женщина в темном платье с белым кружевным воротником попыталась пробраться поближе к Маяковскому. На тонком и миловидном лице ее со впалыми щеками, и темными луночками под глазами, было выражение деловой озабоченности – так не вязавшаяся с общим настроением.

Все смотрели на Маяковского, слушали его и не обращали ни малейшего внимания на женщину в черном платье, и с листками бумаги в руке. Учительница? Библиотекарша? Клубная работница?

Женщина явно досадовала, что не дают ей пройти. Она укоризненным взглядом обвела толпящуюся вокруг поэта молодежь, покачала головой. Сложив руки на груди, она превратилась в наблюдательницу.

Очевидно, ей казалось бестактным или даже назойливым задерживать в проходе поэта после чуть ли ни полуторачасового выступления, смотреть на него эдакими распахнутыми глазами, будто на слона или другую невидаль какую. Слушала и она в своей юности немало знаменитостей. И Бальмонта, и Волошина, и Северянина. Но разве барышни так вели себя? Все было прилично. Как в театре. Никакой толпы. Поэт в безукоризненном фраке уходил за кулисы, подобно певцу или артисту. Выходил на аплодисменты, кланялся. Публика расходилась, все было пристойно…

Маяковский первый обратил внимание на женщину. Он сам себя прервал на полуслове, резко задрав подбородок и вперив над толпой, в пространство, вопрошающий взгляд. Женщина все равно не услышала, если б он подал голос: в зале стоял неимоверный шум, двигались люди, раздвигались скамейки. Между тем эта, подчеркнуто выдвинутая нижняя челюсть, выразительно вопрошающий взгляд, усиленный красивым и подкупающим откровенностью оскалом крепких зубов – все это говорило лучше, чем сами слова могли бы сказать: «Я вам нужен?».

Женщина была искренне растрогана тем, что Маяковский ее заметил. Она обрадовано, как-то торопливо и часто закивала головой. Помолодевшее лицо ее покраснело, расцвело былым девичьим обаянием. И словно не было ни толпы, ни разделявшего расстояния, – и женщине, и поэтому, все еще пребывавшему в плену у слушателей, обоим одновременно передалось тепло внезапной интимности.

Маяковский шагнул навстречу женщине – словно ледокол, раздвинувший льдины.

– Чем могу?..

– Видите ли… Я стенографировала ваше выступление, и… – она еще не вполне овладела дыханием.

– Вот как? А где же вы трудились? Подпольно, что ли?

– Я за кулисами работала, – скромно ответила женщина. – Но дело в том, что «Комсомольская правда» просит стенограмму. Хотелось бы вам прочитать. Все ли правильно я записала? Я заинтересована в этом. Так сказать, мате-ри-аль-но… Как теперь говорят, – закусила губку женщина, словно поразмыслив, не сказала ли чего лишнего.

– Что ж, с удовольствием послушаю… Как вас, простите?

– Лора Павловна.

– С величайшим удовольствием послушаю ваше… рукотворение. Тем более, я тоже заинтересован. Так сказать, морально. Да, да!

Маяковский ловко и как-то пренебрежительно опять выдернул за ремешок часы, посмотрел, медленно потряс ими, точно кому-то угрожая. Монолог вышел негромким, точно рассуждал сам с собой.

– Не куранты – «фордовский конвейер». Выжимают и выкручивают. Душой им запродан. Механизм, воробьиная стать, хочет переделать поэта на свой образ подобие… Что же придумать. Вы не смогли бы приехать ко мне на квартиру? Часикам к десяти, скажем? Приемлемо для вас?.. А? Вот мой адресок. А то я уже опаздываю. Как ехать, я вам, пожалуй, нарисую. А?

Из жилетного кармана Маяковский вынул стило. Он так посмотрел на женщину, словно соображая: стоит ли рисовать, найдет она по плану? А, может, одним взглядом хотел ее постичь всю?

Он вытянул шею, выискал подоконник и двинулся к нему. Последние слушатели глянули вслед ушедшим поэту и женщине – и, кажется, только в этот миг почувствовали, что вечер кончился. Все стали быстро расходиться, освобождая проход.

Зажав в подвижных губах еще неприкуренную папиросу, Маяковский вырвал листок из блокнота. Морщась и перекатывая губами папиросу, он рисовал.

– Этот бублик – Таганка. Вот тут – церковь, обозначу крестом. А этот кружок – Спасский рынок. Знаете? А Генриков переулок – во-от здеся. Адрес тоже вам пишу… Все в порядке? А?

Выждав, пока женщина, взяв бумажку, рассматривала план, вспомнил о блокноте и стило, которые нужно было вернуть по карманам, и к неприкуренной папиросе, которую очень, видимо, не терпелось прикурить.

Все это Маяковский проделал с быстротой манипулятора. Перехватив взгляд женщины, сопровождавший в жилетный карман стило, опять вынул его:

– Отличная вещица! Для вашей профессии, думаю, позарез нужна. В Париже купил. Умеют, скажу вам, господа капиталисты вещи делать!

– Я знаю, видела уже. Просто такое, как у вас… вечное перо – еще не видела, – смутилась женщина за свое легкомыслие. Она поспешила попрощаться.

– Значит – я жду! Лора Павловна, – проскандировал он как-то значительно имя-отчество; чувствовалось, для себя, чтоб не забыть.

В условленное время женщина пришла. Маяковский сам открыл ей наружную дверь, широким жестом указал на дверь комнаты. Спросил, быстро ли нашла переулок; обрадовался, что быстро.

Дома он женщине казался особенно большим, но уже не столь сухо-корректным, как в зале после выступления.

И сразу же приступили к чтению. В том, как женщина сидела, в движениях рук, поправлявших то волосы, то вязаный шарф, чувствовалась свободная, не стесняющая привычка к самоконтролю, который с детства вырабатывается хорошим воспитанием.

Маяковский, изредка взглядывая на женщину, неторопливо шагал по комнате. Так львы размеренно и бесконечно вышагивают в своих тесных клетках.

– Если можно, я попрошу вас не ходить. Это мне мешает, – просто сказала Лора Павловна. И потому, как это сказано было, и что сразу продолжила чтение, уверенная, что просьба будет исполнена, Маяковский угадал в женщине спокойную властность, такую похожую на Лилину.

С виновато-удивленным видом Маяковский осторожно присел на край тахты. Он с любопытством еще раз поднял глаза, теперь уже повнимательней и незаметно смотрел на гостью. На ее черное платье, кружевной белый воротничок, вишневый вязаный шерстяной шарф. Какая-то отчаянно-женская наивность в этом желании казаться сразу и нарядной, и строгой. Перевитые белыми ниточками седин темные волосы были собраны в пучок. Этот пучок был какой-то первозданной аккуратности, заколотый простыми, согнутыми в дужки и натертые до железного блеска шпильками. Черный лак со шпилек давно облупился и только кое-где удержался на извилистых ножках. У Лили тоже имелись такие шпильки. Но в отличие от Лилиных эти были явно из тех, что служат долго, не теряются и на ночь кладутся в одно и то же место.

– Что ж, вполне гениально, – проговорил Маяковский, когда женщина кончила читать. – Даже слишком хорошо записали. Кое-что лучше бы упустили. Да ладно! Пусть и редакторы потешатся… И долго вы учились своему искусству?

– Я еще до революции училась.

– Состоятельных, видно, родителей имели? Или – не очень?

– Нет. Довольно известные помещики. Дворяне с большой родословной. А муж мой и вовсе – Колчаковский офицер.

– Да ну! Интендантишка, наверно? Или мобилизованный врач-очкарик?

– Зачем же… Строевой, артиллерийский штабс-капитан…

Маяковский рассмеялся. Долго со вкусом смеялся, не отводя глаз от женщины. Та слегка уязвленно поглядывала на него. На щеках проступили подвижные красные пятна.

– Почему я смеюсь… Я впервые впросак попал с вами! Обычно, когда заговоришь с бывшими, – как в поддавки играем. Я убавлю, он еще больше убавляет. Этак, подумаешь, – никто не воевал – ни одного добровольца во всей белой армии! Все не своей охотой… А вы вот… Странно даже! Будто не советская власть, а вернулись добрые старые времена. В понимании бывших, разумеется…

– Вернулись бы, может, молчала бы. Чего тогда рассказывать? А тут уж – начистоту. По греху и хула…

– И дают вам работу после таких откровенностей?

– Дают. Не все, конечно. Одни морщатся, другие делают вид, что не расслышали, что это им ни к чему. А иные – это я заметила, чаще из наших, бывших, – отказывают. И не из боязни. Такое еще понять бы можно. Нет, мол, теперь они такие… стопроцентные, идейный…

Маяковский осторожно снял с колен загудевшего в дреме кота, с приязненной задумчивостью смежил веки, уставился на этого спящего кота – будет ли ему на тахте так же хорошо дрематься, как у него на коленях?..

– А знаете что, Лора Павловна, – выпрямился во весь свой рост Маяковский. – Давайте соорудим ужин! – он по-свойски бесхитростно улыбнулся женщине. Мол, все, о чем говорили, пустяки, которые и разговора не стоят. – Построим яичницу с ветчиной. Ветчина у меня – как бывалочи у славного рассейского купца Елисеева на Тверской! Эдакую шестиствольную яичницу! – с видом страшного гурмана завращал глазищами Маяковский.

– С какой стати вы меня кормить станете… Эдак, всех приходящих по делу, кормить?.. Ну знаете ли…

Маяковский понимающе кивал головой, приговаривая, – «Ничего, ни-че-го-о», – уже вертелся со сковородкой в руке.

– Революция – все вверх тормашками! А? Не так ли, Лора Павловна? Женщина приходит к мужчине. Да еще – по делам! Мужчина собирается кормить женщину, а не наоборот.

– Не знаю… Великолепно пахнет ветчина…

– А-а! А еще отнекивались! – мстительно проурчал Маяковский.

Не вынув запонок из манжет и закатав рукава белой рубашки, он ножом и вилкой колдовал уже над тарелками, накладывая большие рваные бело-желтые куски яичницы.

Он ел, рассказывал смешную историю, как его в одном отеле в Париже приняли за вновь прибывшего из Италии шеф-повара. Затем отложил вилку, задумался.

– Жаль, что нет дома Лилички. Обязательно заглянула бы. Спросила бы какой-нибудь пустяк. Веник или гуммиарабик. Это, чтоб показать – какая она безразличная. Хотел бы увидеть, какое у нее сейчас было бы лицо! Далеко она…

Женщина стала заинтересованно слушать. Тихо отложила вилку на край тарелки и все же ей показалось, что вилка слишком громко звякнула.

– Э, нет! Так не пойдет! – решительно взял обратно свою вилку Маяковский. – В этом монастыре от трапезы не оставляют следов! Давайте до победного. А скоро и чай поспеет. Сидите, сидите – без чая не отпущу!

Убрав тарелки, смахнул в горсть крошки со стола. Подошел к окну, тронул занавеску и выглянул на улицу. Сумеречный свет отчетливо вырисовал профиль, твердо подобранный рот. Сходство его с большим зверем в тесной клетке еще больше теперь почувствовалось женщине. И вдруг она догадалась, что у этого человека очень тоскливо на душе. Сейчас с нею, и там – в переполненном зале, его не покидала беспощадная и может непосильная тоска. И каким неотвязным должно быть чувство это, если с ним не совладел такой большой, сильный человек!.. Что-то похожее на материнскую нежность шевельнулось в душе женщины.

«Пора домой», подумала она, сама удивляясь и этому неожиданному вечеру, и тому, что так просто можно быть рядом с прославленным поэтом.

– Вот что, бывшая. Я вам сейчас что-то сочиню на память. Вроде как… протекцию. Так ведь говорили в хороших домах в былое времечко? А?

Маяковский порылся в стопке газет и журналов на этажерке. «Вот это – подходяще!», – сказал он и, пришлепнув, возложил один из журналов на край стола. Чайная ложечка невнятно зазвенела в тонком стакане. Открыл нужную страницу со своим портретом, напряженно собрал морщинки у левого глаза и размашисто стал писать наискось снимка:


Рекомендую:

Лора Павловна Кторова.

Стенографирует

грамотно,

здорово!

И метод – научный,

и слог – бойцовский.

Клянусь на портрете своем:

Маяковский.


Женщина, прочитав, прижала журнал к груди и молча рассиялась. Это была та крайняя растроганность, после которой внезапно появляются непрошенные, нелогичные женские слезы.

Маяковский уже весь ушел в какую-то газету. Он не видел горящих щек и глаз растроганной им женщины. Он ничего не видел. Не хотел видеть. Да и разве что-нибудь такое произошло? Еще не хватало женских слез! В его монашеской келье!

Он надел жилет, нащупал запонки на рукавах рубашки, застегнул. Одним махом влез в пиджак. Большая кепка, словно курица слетела с насеста, незаметно, когда и как, очутилась на голове.

– Вы где живете?

– На Сивцев Вражек. А что?

– Я вас отвезу на автомобиле. На французском автомобиле. Марка «Рено» – вас устроит?.. Ничего, ничего – мне все равно нужно прогуляться, так что – идет? Если что надо – звоните. Или лучше запросто заходите… Там, в зале меня окружает толпа… Тут я порой подыхаю, пока кто-то позвонит… Вот так-то, Лора Павловна. Это в келью отца Сергия, или святого старца Зосимы было паломничество. Поэт на эстраде, как вдовий поп на амвоне. Один…

Точно в гипнозе женщина вышла из-за стола. Все было похоже на сон. Вот она вдруг проснется, и ничего, ничего не будет – ни знаменитого поэта, ни комнаты, ни журнала, который она прижимала к груди с вложенной в него стенограммой. Разве кто поверил бы, расскажи она обо всем этом!..

«Нет, ни за что и никогда об этом – никому!» – с внезапной решимостью, точно бросая кому-то вызов или отстаивая какую-то интимную тайну, подумала женщина. Она верила, что с нею случилось что-то не обычное, эта великая минута в жизни ее, в судьбе, никогда не сгладится ни в памяти, ни в душе. Давно-давно, в гимназической юности, такое чувство владело ею, когда она отправилась на первое свидание. И чем бы жить душе человеческой, если б не было таких великих для нее минут!..

Маяковский шел по лестнице немного впереди, сутулясь и бережно поддерживая гостью за локоть. Она слышала на щеке его дыхание и неосознанно радовалась ему.

«Какой дивный вечер!» – подумала она. Ей показалось, что вся ее многотрудная жизнь, цепь длинных, каких-то бесконечно серых и черных дней, вдруг разорвана внезапным светом, и свет этот теперь будет всегда с нею. Нет, не рядом: впереди…

У истоков

Молоденький лейтенант в защитном комбинезоне и в кожаном шлеме, видно, сильно стушевался. Возле остановившейся танкетки собралась сочувствующая толпа демонстрантов. Безусое и светлобровое лицо лейтенанта налилось краской смущения, на лбу выступили капельки пота. Это явно был сын земли, недавний сельский хлопец. То, что он сейчас покраснел давало повод вспомнить Цезаря… Тот говорил, что солдата надо рассердить, или испугать, – если тот краснеет, а не бледнеет, тогда все в порядке: солдат этот надежный, с ним можно воевать…

В ужасе и по-детски закусив губу, лейтенант судорожно откинул капот и по пояса «нырнул» в мотор.

Надо же такому случиться! Мотор заглох в каких-нибудь полутора километрах от Красной площади! Вся колонна танкистов ушла вперед, гусеницы во всю лязгают по мостовой. А он… Он сорвал парад! Сквозь землю б ему провалиться! Убить его мало!..

Оставляя демонстрацию или сходя с тротуара, люди подходили к машине, чтоб поближе рассмотреть ее – новый вид вооружения.

Андрей Платонович тоже подошел поближе. По лихорадочным и бесцельным движениям молоденького водителя, по заметно дрожащим рукам было видно, что тот не соображает, что ему делать. Из-под капота мотора Андрею Платоновичу была видна румяная щека молоденького лейтенанта с золотистым пушком и в едва приметных веснушках.

Ребятня – в красных галстуках, в новых кепчонках, бескозырках и синих испанских шапочках с кисточкой уже готовы были забраться на защитные борта новенькой, слегка припудренной пылью машины. Они шумно и громко комментировали событие, чаще всего повторяя слова «мотор», «броня», «пушка». Андрей Платонович сказал им, что это не танк, а легкая полевая танкетка, что пушки на ней нет, а всего лишь – вон тот пулемет. Главное, шли бы, они мешают…

Возбужденные праздником, демонстрацией, музыкой ребята не слушали, продолжая свое. А тут подошла новая колонна демонстрантов, и оркестр ударил марш. Барабанщик так старался, что оглушал все окрест, трубы тоже не отставали и гремели во всю. Все людские голоса и песни потонули в звуках марша. Проходящие демонстранты повертывали головы, оглядывались на застрявшую машину и окружившую ее толпу. С общим ликованием это был досадный диссонанс.

– Сказано, ребята, ступайте себе. Вы мешаете, – повторил Андрей Платонович. – Надо проверить свечи на ощупь, – сказал он водителю. – Свеча, если не работает, не такая горячая…

И не дожидаясь, пока лейтенант-водитель сообразит, о чем речь, – сам быстро ощупал все четыре свечи. Мотор уже успел остыть, и разница температур была неуловима. Досадные морщинки глубже обозначились в уголках рта Андрея Платоновича.

Застегнув свое серое демисезонное пальто с поясом, заправив перекрученный белый шарфик за лацканы пальто, Андрей Платонович вытер лоб. След автола полоской – от виска до правой брови – перечеркнул красивый лоб с чайкой-морщинкой посредине.

«Прямо на конечную передачу, похоже, поставили мотор. Восемнадцатисильный «ГАЗ-НАТИ» вроде б… А броня, броня – жидковата! Жесть, а не броня. Разве это танк? Консервная банка. Неужели в серию пустят? Или это опытная партия?» – подумал Андрей Платонович. – Доморощенность и примитив, а радуемся: свое… Э-эх!»

– А почему вы решили, что свечи? – с надеждой в голосе спросил молоденький лейтенант-водитель, всматриваясь в советчика. Он стыдился своей растерянности, но выбора не было. К тому же – с первого взгляда лейтенанту понравилась и спокойная рассудительность, и лицо умного рабочего, знающего толк в машинах. Понравилось выражение терпеливого раздумья на этом лице, грустно-насмешливые губы, а главное – глаза – такой глубокой голубизны, что, кажется, раз увидишь их, на всю жизнь запомнишь.

На страницу:
6 из 9