Полная версия
У быстро текущей реки
– Да, поесть бы – и по закону Архимеда после сытного обеда… Что-то лепетал я, разряжая винтовку… Пять патронов из винтовочного магазина вернул я в обойму, затем обойму в подсумок. Так и ни разу не выстрелил. Затем проверил предохранитель на гранате и тоже вернул на место, в брючной карман… Не только авиация – и пехота любит порядок… Разве мы не заслужили свою солдатскую кашу? Сколько заставили немца истратить на нас мин и патронов? Может, в самом деле – «изнуряем противника»?
– Все ясно, – сказал Катаев. Лицо его было исполнено такой решимости, будто был он генералом, а я по меньшей мере – стрелковым корпусом. – Смотри, – сказал он, под прямым углом откинув руку почему-то с двумя указующими перстами вместо одного. Это он прижал к указательному еще и средний палец. Но, главное, при этом он сам не смотрел в направлении простертой руки с двумя указующими перстами – а лишь строго уставился в мое лицо. Этим он требовал, чтоб я смотрел именно туда, куда он указывал мне.
И я посмотрел. Два смершевца вели под ружьем трех наших; видать, и эти, подобно нам слишком разбежались по обстреливаемому склону высотки. Ясно, задержанным несдобровать. Чтоб не всех подряд наказывать, наказывают покрепче отдельных. «Примерное наказание». Козлища отпущения, агнцы заклания. А хватит им козлищ и агнц?
– За что их будут наказывать? Что не добежали до высотки – или что перебежали ракету отхода?
– Таврический лирик ты и лопух… Наказывают за то, что попадаются!.. А уж обставят, в бумагах напишут все как следует. «Смерш», братцы, нам никак не миновать. Да и здесь отсиживаться опасно. Смогут в расход списать… Мы испортим сводку, если поздно, заявимся… За испорченную сводку нам – о-го! – влетит. Лучше бы нас и вправду в живых не было. Вот что я придумал… Видишь там бревна на берегу? Березовые… Пошли!
Катаев, встав лицом к торцу бревна потолще, подвел под него замком сложенные руки – и выдернул его вверх. Можно было подумать, что в Москве он работал лесорубом. Москвичи меня часто удивляли своей неожиданной толковостью и умелостью. Но что же дальше?
Он пренебрежительно катанул бревно ногой и спросил: нет ли у меня кольца?
– Какого еще кольца?
– Не обручального же!.. Лопух, никогда из тебя не выйдет хорошего пехотинца! «Ружья в козлы!» – понял?
Я запустил палец в кармашек под поясом брюк. Так и не выяснили до конца назначение кармашка этого. Одни говорили – для карманных часов, которых у солдата отродясь не было; другие – для солдатского медальона, пластмассового патрона с бумажкой – имя, фамилия, звание и личный номер… Эти медальоны – на случай, если убьют – у нас не уживались, хотя ими нас снабжали чуть ли ни еженедельно… Не хотелось носить с собой этот знак смерти. «Немцы мы, что ли?.. И так найдут и сообщат родителям»… Зато «колечко», добротно связанное, точно цветок, для постановки «ружья в козлы» – у меня имелось. Оно и помещалось в спорном, и невыясненном кармашке брюк. Я его отдал Катаеву, не понимая зачем оно ему? Две винтовки не ставят «в козлы»… Но я не хотел еще и еще раз услышать, что я «лопух» и еще «Таврический лирик». Первое – годилось для всех; второе – была моя личная кличка. Еще из Ленинградского технического училища, где в многотиражке я, нет-нет, печатал свои вирши. Лирики там не было – как вообще поэзии… Я пытался зарифмовать некоторые уставные прописи, полагая, что в рифмах они станут поэзией. Редактор газеты, видимо, тоже так полагал. Стихи же были ни тем, ни другим… Смершевцы, ведя под ружья арестованных уже были совсем недалеко…
Катаев посредством «кольца» странно – совсем не по уставу! – штык к штыку – соединил наши «винторезы», положив их рядом с бревном, с внешней стороны, подровняв их длину с бревном. Мне на миг подумалось, что наши винтовки, без нас, занялись штыковым боем, одновременно сделав выпад – «длинным – коли!».
– Чего стоишь? Взваливай на плечо! И в направлении кухни – шагом… марш!..
Так мы благополучно миновали смершевцев. Миновали верного трибунала… А, может, дело все же было вовсе не в березовом бревне? Может, мы не нужны были? Смершевцы «выбрали норму» и за «переполнением» не гонялись? Может, и так уже был «перебор» (двое вели под ружьем – троих, отобрав у них винтовки)?.. На войне, как нигде, возникают вопросы. Так бы и спрашивал, спрашивал… Вот только – у кого?
– Слушай, Таврический лирик… Как ты думаешь? Чем сейчас немцы заняты?
– Че-го-о? – нет, вконец, меня удивляли москвичи. Это надо! Думать о немцах, когда мы совсем почти рядом с кухней. Когда так хорошо припахивает дымком пшенная каша!
– Если они не дураки, – а они не дураки в этом деле – они теперь меняют позиции… По меньшей мере будут перетаскивать минометы… Чего же ждет наша артиллерия? Зачем тогда в блиндаже штабном стереотруба? Зачем мы так вяло шли на высотку? Разве не смекнул немец, что это – разведка боем, что нам нужно засечь их огневые точки, не обнаружив своих? Эх, артиллеристы, артиллеристы – смелее в бой!.. Глотки драть да песни горланить все горазды…
И вдруг над головой что-то сухо и стремительно рванулось, воздух упруго зазвенел, уносясь вперед нарастающим гулом. И тут же еще, еще! Кто-то рванет огромное полотнище – и – у-у-у!..
– А, голубцы, услышали мою команду! Не дали фрицам поменять позиции и запудрить нам мозги! Бросай бревно!.. Что на кухню уставился – она не наша! Бегом на пункт сбора! Артподготовка – судя по всему это сто двадцать второй калибр! – двадцать-тридцать снарядов, через силу… Беглым огнем… Обработают передний край – и мы пойдем в атаку уже по-настоящему!
Я только водил глазами по Катаеву. Можно было подумать, что именно он направляет отсюда все боевые действия на «вверенном ему участке фронта». Нет никаких штабов в блиндажах, нет командиров – все-все он, младший сержант Катаев, моторист бывшей второй эскадрильи вдруг обернулся пехотинским генералом, нет, стратегом!.. И опять – протянута вперед рука с двумя указательными пальцами – бледно-голубоватые глазки вперив в меня:
– Бе-го-ом… Ма-а-р-ш!.. Уже пятнадцатый снаряд ухнул!
…Мы успели на огневой рубеж, как раз перед атакой. Это была настоящая атака – и мы взяли высотку.
Вскоре нас, «авиаторов», вернули в авиаполки…
Неисповедимы пути – не господни – человеческие. Думал ли, гадал ли, что еще раз встречу младшего сержанта, моториста Катаева? Да и как бы я его узнал спустя сорок лет, если бы не этот перст стратега «с двумя указательными перстами»?..
– Кирпич выгружайте там! А блоки – там! – и прораб, не удостоив взглядом ни одно «там» – внимательно изучал лица шоферов: поняли они. – Как надо?
Они поняли все, как надо. «МАЗы» заревели, обдали меня черным выхлопом, и рванули вперед.
– А бревно – куда? – тихо спросил я позади прораба.
– Какое еще бревно? – резко обернулся прораб.
Я не спешил с объяснениями. Осмотрелся, окинул глазами большую строительную площадку. Все было изрыто – как иногда лишь бывает на войне, после танковой атаки. В огромном котловане, точно ожесточась, бил по сваям дизельный копёр… Сновали по рельсам краны, трещали лебедки, грохотали барабаны смесителей… Москва готовилась к Олимпиаде – строился какой-то большой спортивный комплекс.
В мои годы – не до спорта, не до рекордов. И все же я испытывал чувство гордости за страну, за народ свой. Нужен спортивный комплекс, – что ж, будет! Построим!.. Эта спокойная уверенность в своей силе чувствовалась и здесь, и мне именно эта уверенность – а не само по себе строящееся сооружение – была по душе.
– Вы кто такой, товарищ? И о каком вы бревне?..
– О стратегическом… Чтоб миновать «Смерш», трибунал, чтоб вернуться к своим – и пойти в атаку… Я потом стихи написал: «Высотка Эн. Ее на карте нет…»
Я медленно цедил слова – вслед за всплывавшими картинами воспоминаний. Мне было безразлично – окажется прораб Гошкой Катаевым, или не окажется им. Я сейчас жил прошлым. Я уже собирался уходить – зачем людям мешать своими так некстати наплывшими воспоминаниями. Кто-то окликнул прораба – и он, оставив меня, побежал к ближнему крану…
И что мне стоило узнать фамилию прораба? У любого строителя, например… Я вдруг побоялся разочарования. Да, конечно, это он, он… И жест тот же! Жест стратега!
И, стало быть, все в порядке… И где же еще ему, москвичу, жить, Гошке Катаеву, как не – в Москве? Не погиб, остался в живых… Строит. Целые комплексы.
«Толковые люди, москвичи», – подумал я.
Месть
Монгольское лето над Ундэр-Ханом, целый месяц оглашаемое гулом самолетных моторов, пальбой корпусных гаубиц с Хинганского перевала, обложенным стрекотом зениток с обеих сторон Керулена, – в этот год, видно, перепутало все календари. Осень все еще не смела подступиться. Сентябрь стоял знойный и сухой, точно на дворе только начался июль, когда таежные пади далекого, теперь для нас, Забайкалья усеяны простодушно обнаженной голубикой, а лукаво-застенчивая брусника пунцово и зазывно рдеет, выглядывая из низкой травы…
Под крылом своих Пе-2 мы в эти дни прохлаждались, бездельничая после короткой войны с Японией, после напряженных ночных полетов и выматывающих нервы готовностей «номер один», томительных часов ожидания и будоражащих воображение россказней про смертников-камикадзе и харакириющихся летчиков-асов… Днем мы или отсыпались («выбирали люфты», выражаясь по-авиационному), сунув под голову парашют, зимний моторный чехол, а то и попросту противогаз, или до одурения забивали «козла» на чьем-то обшарпанном, повидавшем виды чемодане с помятыми боками, но – точно старый боевой конь свои подковы – сохранившем сверкающие железные уголки…
Вечером, после ужина, мы подшивали подворотники к выгоревшим до белесости гимнастеркам (перегнутый пополам лоскут от ветхой простыни), густо ваксили техническим вазелином свои размочаленные корабли-скороходы, навивали потуже и повыше спирали чертовых голенищ – обмоток, и, вообразив себя на вершине солдатской элегантности, – отправлялись на танцы. Каждый вечер на пятачке возле продпункта, за две недели сплошных танцев растоптанном до глубокой пыли, светили посадочные прожектора и хрипел трофейный аккордеон.
На десятки километров вокруг лежала монгольская степь, унылая и голая, с такими же унылыми, убегающими за горизонт сопками-гольцами. До боли в глазах смотрели мы вдаль, пока окончательно терялось ощущение реального и сопки начинали казаться нам уснувшим стадом баранов или грядой озябших облаков. В эти минуты далекое Забайкалье, откуда мы сюда прилетели, с его студеными, быстрыми речками и дремучими кедрами на островерхих сопках, главное, с его лютыми морозами, представлялись нам чуть ли не землей обетованной…
Я дежурил у штабной палатки с вылинявшим флажком на острие шеста и слышал беседу командира полка Дерникова с заместителем по политчасти майором Кудиновым.
– Надо чем-нибудь занять народ, командир, – проговорил замполит Кудинов. Он, как всегда, говорил, негромко, на полутонах…
Чувствовалось, разговор был старый, и, судя по тому, как долго не отвечал Дерников, тема была не по душе нашему «бате».
– Эх, комиссар, и охота тебе в бирюльки играть! – с досадой отозвался Дерников, – Хорошо повоевали люди, пусть отдохнут! Небось скоро приказ о демобилизации подоспеет. Надо же им прийти в себя, подумать о гражданском своем житье-бытье… Верно я говорю? Или прикажешь «курс молодого бойца», «подход к начальнику с рапортом», «отдавание приветствия»? Теперь как-то обидно для победителей.
Комиссар не спешил с ответом. Кудинов, я знал это, был настырный мужик и своим ровным и бесцветно-настороженным голосом, точно верная супруга своего мужа, умел доводить Дерникова «до точки» и добиться своего.
– Праздность, командир, не к лицу победителям, – продолжал гнуть свою линию Кудинов. – Армии крепнут в походах и разлагаются в бивуаках. Это старые, как мир, истины… Да и вообще, – праздность мать всех пороков… Всех смертных грехов…
– «Смертные грехи», «разложение»!.. Вечно тебе страсти мерещатся. И какие уж тут, скажи, комиссар, грехи? Степь да тарбаганы. «Ни баб тебе, ни блюда», – как сказал поэт… А в общем – чего ты хочешь? – вроде как бы поостыв немного, примирительно спросил Дерников. – Снова занятия по матчасти? Так ее скоро на утиль спишут, матчасть нашу. На реактивных будем летать, комиссар! Или, может, соскучился по политбеседам на тему «Священная ненависть к врагу»? Но враг-то повержен, капитулировал враг, как тебе известно… Последние эшелоны пленных отбыли в леспромхозы. Не самураи, а пай-мальчики. «Служили Микадо, послужим Сталину…» Фарисеи азиатские!..
– Да это я все понимаю, – перебил Кудинов склонного к отвлеченности Дерникова. – Может, наконец, какую-нибудь самодеятельность организовать? Ведь еще никто не знает, когда этот приказ о демобилизации придет. А у личного состава – знай одно дело: козла забивать, а вечерами пыль месить на танцульках. Стыдно за авиаторов.
– Что ж, – самодеятельность – неплохая мысль, – как-то просветлел голосом Дерников. – Но как ты ее организуешь? Всех талантов, помнится, побрала у нас еще в прошлом году эта самая… как ее… фронтовая агитбригада. Кстати, ты не знаешь, куда она запропастилась? Небось, в Чите да Иркутске прохлаждается. Генералитет развлекает. Таланты и поклонники!..
– Насчет талантов, командир, не беспокойся. Это уж моя забота, – загадочно усмехнувшись, сказал Кудинов и вышел из палатки. Я самую малость вытянулся, обозначив уставную стойку смирно, майор же сделал вид, что она ему без надобности – как обычно уж авиация обозначает безо всякого рвения все пехотинское. Тем более: война кончена.
– Сбегай, пожалуйста, за Рыкиным, – шепнул мне Кудинов и даже как-то попытался доверительно подморгнуть мне.
Откинув за спину бессмертный противогаз и придерживая его рукой, я побежал, впрочем, не слишком быстро («война кончена»!) выполнять приказание заместителя командира полка по политической части. «Ну, если Рыкин – скучно не будет!» – подумалось мне.
Небольшого роста, белоголовый («седой», как мы его называли), с глазами какой-то пронзительной, насмешливой и смущающей голубизны, ефрейтор Рыкин, как всегда улыбаясь всем лицом, за что удостоился второго, еще более популярного прозвища – Швейк, через несколько минут стоял перед командиром полка.
У вечно не унывающего Рыкина, моториста нашей второй эскадрильи и моего друга, было никем неоспоримое амплуа полкового остряка и еще запевалы на строевых смотрах, впрочем, довольно редкостных за последнее время. Любую беду (а у Рыкина взысканий было больше, чем это вообразить можно было) он сносил с непостижимой для меня беззаботностью. Он сыпал шутками и повторял свой излюбленный афоризм: «Даже смерть не стоит минуты дурного настроения». Можно было подумать, что смертей на долю Рыкина выпало не меньше, чем взысканий, и он свой афоризм успел основательно проверить.
– Ну, как, – сможешь? – без всяких предисловий и в упор спросил Дерников у невозмутимо улыбающегося моториста. Командир полка понимал, что предисловия ни к чему, что у его замполита и у этого моториста уже состоялся предварительный сговор. Недаром Кудинов с таким безразличным видом уселся на штабной сейф в углу палатки. «Хитрец! Ничего просто не сделает… Или такой уж трудный характер у меня, что никак нельзя ему без фиглей-миглей?» – глядя на Рыкина, подумал Дерников про своего комиссара.
– Смогём, товарищ полковник! – Рыкин лихо вскинул руку к пропотевшей и замаслившейся, к тому же еще в белых пятнах соли – точно от морской воды – пилотке.
– Не скоморошничай. Разговор-то серьезный, – нахмурил выгоревшие брови командир полка.
– Есть разговор серьезный! – отозвался Рыкин. – Когда прикажите выступить? После обеда или после ужина.
– Да ты что – смеешься? – сам рассмеявшись, посмотрел в сторону Кудинова развеселившийся командир полка. Майор Кудинов как ни в чем не бывало, сосредоточенно рассматривал свой клееный плексигласовый портсигар – производства моториста Ефимьева – большого мастера на всякие безделушки.
– Как прикажете, – стараясь больше не улыбаться и уважительно окинув глазами ордена на командирской груди, наморщил лоб Рыкин. И словно самому ему вдруг прискучило собственное легкомыслие, перешел на деловой тон.
– Видите ли, МХАТ или ансамбль Моисеева я вам гарантировать не могу. Все равно не получится… Так что дело не в сроках и не в числе репетиций… Тут нужно нечто принципиально новое, стихийное что ли! Солдатам по душе гротесковое, ералашное… Но конкретно я сейчас – ничего сказать не могу. Надо подумать! Искусство и творчество… «Где, когда, какой великий выбирал путь, чтобы протоптанней и легче?» Сюитку спроворим. Чтоб было смешно… По-умному смешно…
Командир полка пристально следил за Рыкиным.
«Так вот он какой, Швейк наш!.. Изъясняется-то как!» – думал Дерников, в который раз уже за командирскую жизнь свою испытывая это чувство неловкости за поверхностное, уставное знание людей своих. И с запоздалым покаянным чувством вспомнил сейчас Дерников, как накануне войны с Японией держал он Рыкина десять суток подряд на хлебе и воде…
…Занятная история тогда с Рыкиным произошла. И смех, и грех вспомнить. Во время учебных стрельб, вместо «конуса» (этого огромного цилиндрического перкалевого мешка, буксируемого самолетом и свертываемого в большой клубок перед выбросом) Рыкин вытолкнул в нижний люк… свой парашют. Это было тройное преступление. Мало, что он сорвал стрельбы и явился причиной убыли казенного имущества. Сверх того, он – тогда еще стрелок-радист – как бы расписался в том, что нарушил устав, во время полета самовольно освободил себя от обязанности носить на себе парашют…
Прежде, чем отбыть на гауптвахту, Рыкин, разжалованный из стрелков-радистов в мотористы, три дня – по приказу Дерникова – искал этот злосчастный парашют по всей тайге. Задача, пожалуй, похитрее, чем отыскать пресловутую иголку в стоге сена…
– А правду говорят, что ты на гражданке артистом был? – поинтересовался у Рыкина Дерников.
– Я состоял в филармонии. Правда, по молодости меня все больше в резерве держали. Хотя на «чечетку» или «цыганочку» бывало по пять раз вызывали… Барахлишка, товарищ полковник, поверите ли, вот такой вот сундук за мною багажом следовал. Одних галстуков-бабочек дюжина!.. Э-эх, жизнь моя – иль ты приснилась мне?
– Ну, опять пошел! Довоенное барахлишко вспомнил, – добродушно проворчал Дерников. – Говори толком, чего тебе требуется. Сообразно с нашими условиями, разумеется. Сундук с галстуками мы тебе, понятно, не можем дать…
– А и не надо, товарищ полковник! – Выделите мне команду человек пятнадцать-двадцать. И все будет – окей. Сегодня же можно первый концерт дать!
– Серьезно?
– Абсолютно серьезно, товарищ полковник.
– Бери команду! Из своей эскадрильи подберешь! У себя ты лучше людей знаешь. Скажешь старшине Худякову я приказал. А там мы с комиссаром поглядим, какой ты у нас… Станиславский. В общем, смотри у меня! Не надейся, что гарнизонной гауптвахты здесь нет. Соорудим, если что! Для тебя специально соорудим!..
– Само собой, товарищ полковник! – опять вытянулся, шаркнул каблуками и так же лихо козырнул Рыкин, будто пообещали ему не очередную гауптвахту, а по меньшей мере медаль.
– Да, скажи-ка, – вспомнил Дерников, – почему же это тебя – артиста – фронтовая бригада обошла?
– Это их убыток, товарищ полковник, а не мой. Дилетанты… Боятся профессионала! – тут же ответствовал Рыкин и в дрожавшем голосе его, как показалось Дерникову, послышалась обида. – Видите ли, мол, не хватало музыкантов, а танцоров – перебор… Дураки!
– Ну, ладно, я вижу, от скромности ты не умрешь! В общем, комиссар, даю вам мое командирское благословение. Покажите на что вы способны… Не из зоопарка ведь… Ну, жили прежде, поживем в надежде.
Кудинов с видом человека, ловко обделавшего свое дело, вопреки всяким воинским уставам, возложив руку на плечо Рыкина, слегка подтолкнул его к двери. Было похоже, что замполит опасается, как бы ефрейтор не сболтнул бы чего лишнего и не повредил бы удачному началу… И как по тонкому льду, оба побрели к выходу…
Все старшины на свете в некотором смысле неравнодушны к левому флангу. Назначают ли на работу, выделяют внутренний наряд или посылают в караул, – считать они принимаются обязательно с левого фланга, малорослым приходится отдуваться. Зато, если, скажем, увольнение разрешено только двадцати или тридцати процентам состава, здесь уж, можете не сомневаться, счет старшины ведут, «как положено», с правого фланга… во имя представительности подразделения!..
Наш старшина Худяков не был исключением в ряду себе подобных, и, выслушав Рыкина, пожал плечами, поворчал для порядка на тему, что «начальству легко приказывать, а старшине всю жизнь выкручиваться» – и принялся исполнять приказание командира полка. Наш старшина был свято уверен, что ему надлежит выделить людей на работу – то ли штабные сейфы опять перетаскивать, то ли все окурки перед столовой собрать («мало ли что начальству в голову стукнет!») и послал гонцов – собирать из-под самолетов срочную службу эскадрильи: строиться.
Счет старшина Худяков, конечно, начал с левого фланга, где стоял и я, уже освободившийся от дежурства у штабной палатки. Худяков было просунул руку за правым плечом пятнадцатого моториста, уже набрал воздух в старшинскую грудь, чтобы надлежащим командирским голосом погромче и впечатляюще произнести «На-пра-а-во!», когда Рыкин сказал: «Одну минуточку».
На глазок уполовинив нас, он сам просунул в строй руку, дав понять старшине, что берет лишь хвост строя, т.е. нас, семерых, последних «недомерков». Затем он таким же манером отобрал восемь верзил с правого фланга, соединил обе группы и отошел подальше от строя, чтобы полюбоваться на творение своей фантазии. Стык между «недомерками» и «верзилами» образовал как бы ступень для великана. Возможно, Рыкин, глядя на нее, вообразил сейчас, как по ней взойдет наша артистическая слава…
Глядя на удалившегося по своим делам старшину, сделав довольную гримасу и энергично потерев руки, Рыкин вступил в права командования. Перекрестился, пробормотал до середины «Отче наш», сказал:
– Итак, товарищи, нам приказано стать артистами, – торжественно возгласил он, – Считайте, что с этой минуты вы не мотористы. А служители муз. Зря что ли сказано: «Авиация славится чудесами и чудаками»? Выступать будем сегодня после ужина! Не робки отрепки, рви до лоскутов!
– Че-го-о? – Уродил тебя дядя на себя глядя…
– Ты сдурел, видно, Швейк? Или с гауптвахты сбежал?
– Братцы, он, никак, антифриза хлебнул!.. Откачать надо!
–А-ш-шо. Пущай хоть и артисты, но паек двойной чтоб! Ведь авиация – все понарошку и верх дном. Абы лишь не вышло б по-людски…
Рыкин терпеливо поворачивал голову в сторону каждой реплики. С пониманием и удовольствием внимал и, наконец, он поднял руку:
– Тихо. Прежде всего – по-ря-до-чек! Кто струсил – не держу! Пожалуйста, – шаг вперед!
Строй не шелохнулся: ни один из нас затею эту всерьез не принимал. Мы пересмеивались и ждали.
– А что нам надо будет делать? – вместо этого раздался чей-то рассудительный голос.
– Плясать, играть… В общем, что полагается от артистов. Иначе – всех на губу. Со мною – в голове колонны, – пильнул себя по горлу Рыкин.
Никто, однако, не рассмеялся. Гауптвахта у Рыкина была не в шуточном, самом явном обиходе.
Мы с тоской посмотрели на отдалившийся строй нашей второй эскадрильи. Колонна ее – в шеренгу по четыре – уже приближалась к большой госпитальной палатке, где у нас помещалась столовая. Хорошенькое дело – люди пошли на обед, а мы… Мы будем «артистами»! Черт знает что!.. Впутал нас в историю наш Швейк!.. С кем связались!
И все же Рыкин был нашего поля ягода и сразу учуял причину тревоги своих подопечных.
– Обедать теперь будем на час позже. Не скулить, братцы! Вся гуща в котле нам достанется! Довольно об этом. При-и-сту-паем к делу! Та же работа! Что хрен, что редька, что бабуля-соседка!..
И посвящение нас в артисты – началось. Речь шла, насколько я понимал, о пляске. Кто-то пытался протестовать, что «он в жизни не плясал», кто-то пожаловался на радикулит, на то, что в детстве «медведь на ухо наступил», – но Рыкин тут же призвал к порядку нерадивых. Он еще раз напомнил о «всеобщей губе» и непосредственно приступил к показу, что именно нам как артистам, «надлежит выделывать нижними конечностями».
– Вот так, вот так! С каблука на носок – и снова с носка на каблук… По пять раз! В уме считайте! Кто до пяти считать не умеет, смотри на товарища! – воодушевлял нас Рыкин, и – самое странное – мало-помалу «работа» эта стала нам нравиться. Через десять минут мы топали и хлопали с таким азартом, что сами себе удивлялись. Причем, мы не просто смеялись, а приходили прямо в неописуемый восторг от собственной неуклюжести…
Женю Карпова, щеголеватого моториста командирской машины и Сергея Стукало с метеостанции – единственных обладателей сапог (все мы были в порядком поношенных и растоптанных башмаках американского происхождения и в замаслившихся до блеска «чертовых голенищах») Рыкин поманил пальцем, дабы не помешать нашим занятиям. Шепотом сообщил он им: «Поберегите, мальчики, свои фартовые сапожки для танцев на пятачке. Пойдите наденьте ботинки с обмотками. Как все! Помните, чтó гласит одна из заповедей устава – «форма одежды должна быть единой»! Ботинки лучше возьмите у старшины из списанных. Живопись! Поняли? Если не поняли – ауфидерзейн, присылайте замену!