Полная версия
Вещая моя печаль. Избранная проза
Коля Петрищев был гордецом. Он шаньги принял как насмешку, как оскорбление, как самое наплевательское отношение к нему.
Почему его волнует сей вопрос? Да так, от скуки, должно быть, или годы под гору катятся, или деревня медленно умирает, и когда-то умрёт он… За сорок один год работы только на тракторах можно было бы дать хоть одну грамоту, какой-нибудь подарок от колхоза или райисполкома – во, фига с маслом! Он эту грамоту за ударный труд назло всей деревне, всем начальникам теперешним и прошлым, повесил бы в своём туалете, и всякий раз, направляясь сюда, плевал бы на неё. Почему плевал? Отчего такая чёрная неблагодарность к прошлому? Не от слабости, а всё от того, что давно осознал он ненужность своего труда, и зря он землю пахал, зря мешками спину ломал, зря в лесу зимами мёрз, – всё зря! Гнутого болта от колхоза не осталось, не то, чтобы какие-то паи выплатили. Кругом только гады! Одна радость: телевизор, да и он, гад ползучий, скорее не утешает, а злость разжигает. Послушать, так страну не сегодня завтра пустят с молотка. Всё грабят, всё тащат, всё делят! Он ли не работал! Тот же сосед, одногодок Шурка Фомин, такой же тракторист… «Такой, да не такой! Везде, бывало, свой нос сунет, всё правду искал. Кого в президиум? – Фомина! Жри теперь свою правду, Фомин, вон её сколько лежит кругом! В долларах и евро!»
На крыльце выше оконной рамы кнопкой прижата выцветшая от времени любительская фотокарточка. На ней Колька Петрищев, молодой, после СПТУ отработал на весенней пахоте первую смену, отдыхает, сидя на бревне возле кузницы, лицо от усталости доброе, безвольное, застенчивое и даже милое. Интересно, о чём он загадывал тогда ясным весенним днём? Возможно, представлял, как получит новый трактор, его фотография будет постоянно на Доске Почёта, и так далее, и в том же духе. Только почему-то через месяц небо стало для Кольки набрякшим, тусклым; утрами не бригадир входил в избу с нарядом – в раскрытую дверь, как в низину, вползал туман – то коровам копыта ощипывать пошлёт, то со стариками изгородь латать, то с бабами сено загребать. И пошла жизнь тусклая, однообразная, одним словом – день к вечеру.
Следует добавить к вышесказанному, что у Фомина есть свой трактор Т-25, у Коли Петрищева тоже был, да он его выгодно продал. Сын, видите ли, живёт в Москве, дочку замуж отдаёт, жить негде молодым, выручай, отец родной! Коля Петрищев помог не только своим трактором. Пока другие гадали, как дальше жить без колхоза будем, Коля не дремал, тащил и тащил, и продавал всё, что можно продать. Однажды пришла большая машина, выдрала железобетонные трубы через речку под деревней Ванин Починок, народ бранил всех и вся, а вором-то Коля Петрищев оказался.
Александр Фомин был правдивым человеком, правдивым до крайности, чем причинял соседу серьёзные неудобства. Тощий, долговязый, с застенчивым большим лицом, внимательными глазами, вечно какой-то сосредоточенный, Александр спросил укоризненно: «Озолотился?» – «Тебя не спросил!» – окрысился Коля Петрищев. Забегали у Коли Петрищева глаза, заблестели холодно и враждебно, тонкие губы вытянула в строчку высокомерная презрительная ухмылка. «Спасибо от всех нас, живых и мёртвых. Сволочь ты ржавая, Микола. Всю жизнь из-за косяка выглядываешь, всех-то хитрее, всех-то умнее» – «А не вы ли, коммуняки долбаные, нас к разбитому корыту привели? А, и сказать нечего? Где паи, где справедливость?! Где мои деньги?!» Зажимает кулаки Коля Петрищев, так бы и врезал обидчику, да у Александра мускулы вроде сыромятных ремней, крепкие.
Никогда между соседями не было дружелюбия – ничего, кроме холодной вежливости. Бабы и те здороваются раз в год в Пасху.
Коля Петрищев приусадебный участок пахать весной нанимает мужика из Короваихи. Пускай втрое дороже ему пахота обойдётся, но поклониться кровному врагу – соседу Шурке Фомину!.. Да пускай огород крапивой зарастёт, пускай кроты всю глину наверх поднимут, пускай гуще растёт осот: никогда!
В августе кабаны повадились в деревне картошкой лакомиться. В очередь ночами с фонарём по деревне сторож ходил, Коля Петрищев не вышел. Водокачка отказала, три хозяйства сложились новый насос купить, Коля Петрищев рубля не положил. Я, сказал он сам себе, с кружкой на реку буду ходить, но чтобы благодетельствовать для кого-то!..
Слякоть. От холода ломит всё тело.
Стал верстаться вечер, к Фоминым прибежала закутанная шалью Варвара Петрищева.
– Олёксан, беда: Миколай умирает!
Александр сидел на диване, тихо играл на гармони длинные, печальные вальсы. За стеной в горнице жена смотрела телевизор. Шла какая-то муть, много стреляли, бегали, дрались.
– В правом боку жмёт. Стонет. В больницу надо. Видно, шаньгами объелся.
– Здравствуйте вам, оголодал. У меня и топлива-то нет.
– Ась? – Варвара выпростала ухо, сунулась лицом вперёд. – В правом боку страсть как колет.
– Хоть в правом, хоть в левом… Топлива, говорю, нет!
– У нас бочка в гараже полная!
– Ага, бочка у них. Всю грязь, поди-ко, ещё при колхозе со всех цистерн слили. А как насос топливный запорю? Знаешь, сколько топливный насос стоит нынче? Двадцать пять тысяч! Три мои пенсии!
– Не, хороший керосин. Ему зимой мужик, что перед выборами дорогу прочищать приезжал, налил.
– И до свидания вам: дорогу по сельсовету последних лет пять не чистили.
Лицо соседки напряжённо-плаксивое. Она боролась с собой, чтобы удержаться от соблазна закричать сейчас на равнодушно внимающего чужую боль соседа. Вроде как рад, ирод, что у них горе!
На шум вышла из горницы жена. Говорит Александру:
– Дело соседское: надо.
– Надо… Случись со мной, он бы тебя за порог не пустил, надо, – тихо сказал Александр.
Не зря жену величают шеей мужчины, – уговорила Александра ехать.
Что переживал Коля Петрищев, вынужденный лезть в чужую кабину? О, слабость пера писателя! Какими словами изобразить ощущение человека, готового поступиться своей независимостью, багажом нажитых привычек? Он весь отвердел, наполнился тоскующей слабостью, защемило под сердцем, страшные душевные муки выдавили из глаз слёзы.
– Ну-у, залезай, давай, – подтолкнула сзади Варвара. – Чего остамел-то?
Согнувшись червяком, забрался Коля Петрищев в кабину. Тесно, на одного водителя рассчитана заводом кабина.
Доехали до того места, где некогда лежали через ручей железобетонные трубы, Коля Петрищев рукой показывает, куда ехать:
– Выше возьми. Выше – крепче берег.
Выше так выше, не поперечил Александр и, поддав газу, прямиком направил трактор по указанному курсу, и угодил в глубокую ямину.
Выезжали долго.
А снег всё шёл и шёл, и облеплял трактор, и бесформенными кусками валился под колёса. Жиденький свет вырывал из тьмы нищенские кусты ив, завёрнутые в серые лохмотья.
Коля Петрищев сидел на карачках поодаль, как бывалый тракторист видел, что сосед не очень-то торопится добраться до больницы. Лучи света фар только начнут упираться в чёрное небо и обратно уползают в грязную завесу. Выйдет Александр из кабины, не спеша походит, под трактор посмотрит, под колёсами землю попинает сапогом, и опять в кабину. Казалось, всем существом своим он пытается передать трактору плавную осторожность.
– Блокировку! Да что ты, мать твою!.. Развернись на одном тормозе! – кричит с дороги Коля Петрищев.
Выбрался трактор из ямины, теперь, спрашивает Александр, куда ехать прикажешь?
– Ну, Санко! Жив останусь – гад буду, припомню! – ответил сосед глухим, зловещим голосом.
– Его везут как буржуя лыком шитого, он ещё и грозой идёт.
– Мстишь?
– Мсти не мсти, ты обратно трубы не положишь. Трактор мне ещё надобен будет, чего его рвать зря.
– Это я «зря?!»
– Ты. Всю жизнь мир для тебя, а не ты для мира. Ржавый человечек, одним словом. Всяк человек состоит из всего того, что он при жизни сделал доброго людям. Поедешь или пешком пойдёшь?
Ближе к полночи добрались до больницы.
Хирург с сурово-жёстким выражением лица пощупал впалый живот у Коли, готовьте, говорит медсестре с копной рыжих волос на голове, к операции. Потом Коля Петрищев скажет Александру Фомину:
– Воспаление пошло, ещё бы час, – и на приём к ключнику Петру.
– Зря не загнулся. Праздник был бы, – упрямо скажет сосед. – Сын бы твой приехал на дорогой иномарке. Нанял бы гусеничник в райцентре, притащил бы на пэне машину – надо удивить деревню богатством, нажитым непосильным трудом.
Коля Петрищев насупится, переступит с ноги на ногу, произнесёт скорбно:
– Гад же ты, Санко, гад вредный, но правильный.
Прожит день.
Лютеет ветер, поёт смычковыми голосами. Побежали на свежие пастбища, полоня высь, толкаясь и дымясь, сбиваясь в широченное стадо, пахнущие сыростью облака.
Ночью через Ванин Починок ехал в санях Дед Мороз, чихал – земля всё сильнее и яростнее пахла сильным и здоровым телом своим – бросал использованные скомканные белые носовые платки. Народившийся месяц – ребёнок, с сонным и ликующим выражением лица, улыбался матушке Земле, с любопытством тянул платки к себе один за другим, на одни садился, другими играл, отдувая под самый небесный купол.
В тот день, когда больничную «скорую» для подстраховки сопровождал Александр Фомин в Ванин Починок, злобилась вьюга, сухой, как толчёное стекло, снег заворачивал в белые саваны четыре жилые и сорок четыре заброшенные дома.
Коле Петрищеву было и совестно, и радостно. Радостно, что домой едет, да врач при выписке обронил: «Живучий, долго проживёшь»; совестно потому, что впереди «скорой» тарахтит на своём тракторе сосед, которому всю жизнь слова доброго не сказал. А ведь они с соседом уже не первой молодости…
Под синим небом
Нет ничего восхитительнее прикосновения славы. Славу отымом не возьмёшь, в пестерь не затолкаешь. Слава, что вода к ночи кротка; как месяц всплыть в торжестве изволит среди тёмной ночи, – обняло! – тут даже грешник не ровен бывает в поведении своём, и грешник приветному лучику рад. Слава, она, всех без разбору слепит да терзает. Коль довелось кому быть у радости пайщиком, в известности пожить привалило, так надобно кланяться народу большим обычаем, по-нашему, по-северному, как чин кладут: лбом до полу.
Весь район, да что район, и два соседних района знают про самодеятельный коллектив колхоза «Светлое утро». Знают люди про такой коллектив и с вдумчивым почтением читают в газетах, как хорошо поют и пляшут в орденоносном колхозе «Светлое утро». Для красоты мысли колхозники из других колхозов могут представить себе эту артель, как воплощенную в жизнь вековую мечту крестьянства дышать свободой. На первое время хватит одной этой осязаемой духовной субстанции, а что касаемо обязательств перед государством, паспортов, налогов, всевидящего партийного ока – потом, всё потом, сначала без узды бы побегать!.. Да-а, хорошо жить в таком колхозе, думают люди в других колхозах. Там, загадывают, председатель ого-го! Вот прошлый го «Светлому утру» вручили Переходящее Красное знамя, да тамош ние доярки чтят Брема лучше, чем «Отче наш!»
Богатый колхоз «Светлое утро». Но есть одна закавыка: председатель никак не хочет признавать власть партийную выше власти народной, т. е. советской. Кто такие рядовые коммунисты, он понимает: лучшие люди, лучшие труженики, достойные уважения. А власть партийная – божки, хитрованы, лодыри, которых он не уважает. Он знает, как народ проклинает до сих пор тех, кто выселял раскулаченных, кто пропивал кулацкие шубы да медные рукомойники.
Секретарь райкома партии подумывает о новом председателе в «Светлом утре». Строптивых подчинённых он не держит.
Сила колхоза в людях. Председателя все любят, председателю верят. И чем больше любят, тем острее подковыривают партийного гусака. Умерла болезная Наталья Кошерина, оставила детей сиротами. Старший парнишка в шестой класс ходит, сестрёнка в пятый. Пришёл председатель к Кошериным, нищету, грязь, слёзы горючие видит. Дети тощие, заморённые, в избе вонь, запустение, потолок захватила в полон усатая тараканья орда. Куда детишек девать? Стыдно ему, обидно. В оскале старой рамы зияет столбами света полутьма. Предчувствие чего-то необычайного дрожью подкатило под колени: коммунизм строим и весь мир в «светлое завтра» за собой зовём, в космос летаем…
– Дуй, – велит секретарю колхозной партийной организации, – в свой поганый райком, и чтобы!.. Понял?
– Чё ты мной помыкаешь? Чё ты меня… – взвивается секретарь.
Неучтиво: в годах партийный секретарь, уже собачьи морщины у него по сторонам рта, и стрижен «под горшок» дома перед зеркалом овечьими ножницами.
– В детдом проси взять ребят, и немедленно. Во все кабинеты свои стучись, прогибайся, понял?
– И кабинеты мои, и райком поганый мой, а ты-то каких кровей будешь? – как пойманный в капкан заяц верещит и багровеет лицом секретарь.
– Я – народ, вот кто я, а ты – около народу припёка! Будто ты не знал, что Наталья три года больная на печи лежит, будто ты не знал, что бабы всей деревней семью кормят! А?
Секретарь закипел как самовар, речь из него струёй хлобыщет:
– Ага, я один не знал, весь сельсовет знал! И ты знал! Знал да молчал, чтоб меня рылом в дерьмо сунуть! Сунул, доволен? В задир идёшь, нарываешьсе! Не советую. Перестань партию костерить, Николай Фролович! Одно моё слово, и найдут тебе совковую лопату Беломорканал копать!
– Дуй!
Ничего «не выдул» секретарь. Директор школы подключился, до председателя райисполкома дотолкался: «Знаем. Вопрос на контроле».
– Ты у нас по печному делу дока, так хоть маленькую печку сложи. Ведь замёрзнут детишки, – миролюбиво говорит председатель партийному гусаку.
– Печку так печку, так бы и сказал, – согласился довольный партийный гусак. – А кирпич где?
– Где-где… по деревне собирай. Где пяток, где десяток.
– Собирай… в овчарне печь развалилась, в свинарнике постенами собаки ползают. Свинарки у тебя, знатный хозяин, зи мами в резиновых сапогах на босу ногу хлопают, в мешке дыру сделали, чтоб голову просунуть – вот и вся одёжка! Тебе только поголовье подавай, мяса больше подавай!
– Смотри ты, какой он стал зрячий да заботливый! Устроили, видите ли, советское крепостное право! По струнке иди, уздой не брякай! Твой райком мне всю плешь переел: «Череповцу надо мясо! Мясо! Рабочий класс голодает!»
– Ну, ладно, чего разорался? Надо Череповцу мясо.
Горькое отчаяние овладевает председателем.
– Какой-то паршивый заводишко кирпичный без власти нашей скумекать не можем! И за такую власть легли миллионы!
Народ деревенский к председателю стучится: детишки Натальины голодают. Зима на носу, помёрзнут сироты, Николай Фролович! Не идут люди бить челом партийному гусаку: гусак партийное собрание провёл, протокол в райком партии почтой отправил, и свободен до следующего собрания.
На прошлом отчётном собрании колхозников председатель потребовал тишины и внимания. От такого заявления сидящий в последнем ряду, давненько не брившийся Валентин Колупаев, доселе тихонько покуривающий ядовитую цигарку, даже встал с места, а тлеющий окурок опустил в карман галифе. Он едва не вывернул толстую шею, оглядывая из-за столба авторитетное общество, внимающее гласу председателя.
– Зажили мы хорошо, – торжественно и тихо сказал председатель. На глазах оттаивал и теплел вожак, чувствующий поддержку мужиков. – Не вернулось с войны 186 человек. А если бы эту силу!.. – Председатель замолчал, глядя перед собой в пол и соображая. – Хорошо, говорю, зажили. Перед государством по всем статьям полный баланс, прибыль имеется. Нам бы кирпичный заводик стоптать, стали бы строиться капитально. Как мы избу строим? Четыре камня под углы закатили, да скорее, да тяпляп, а потом виноватых ищем, в когти дуем…
Тут как взвыл Валентин Колупаев, издал грудное, похожее на зов коня клубящееся ржание, – и к выходу.
Ужас охватил колхозников. Все видели змеящийся дымок, что, жаждая воли, торопился выскользнуть из шерстяных галифе Колупаева. Как разобрались, в чём дело, веселью не было удержу.
«Светлое утро» тоже ходит в узде.
И мечта стрясти узду – имеется.
И всё же не мешает другим колхозам равняться на «Светлое утро». Очень приятно, что так хорошо думают совсем незнакомые люди. Они верят, что в колхозе «Светлое утро» весь народ дружно встаёт с первыми петухами, весь народ бежит к умывальникам, мужья моются на улице и обязательно по пояс холодной водой, жёны стоят с махровыми полотенцами, когда мужья пытаются их облить тоже холодной водой, они дурачатся, визжат; потом весь народ дружно выходит на работу, по дороге, чтоб не терять темп жизни, все поют, пляшут, воздают хвалу председателю. А что делается на колхозных собраниях? – возвышенные и горделивые речи, шумные похвалы и одобрения курса партии.
Примерно так ворочает народ мозгами в других колхозах. Не сказать, чтобы гадко думали сами про себя в «Светлом утре», но некоторые расхождения есть. Первое: председатель не «огого!», так себе, просто мужик какой-то неувядаемый и… беспечный. С виду беспечный, безмолвный и мрачный, а внутри… в других колхозах не знают, какую печку засунула природа под одёжку Николая Фроловича. Так-то он мужик обходительный, деликатный, а если разозлить, крестит матом, не стесняясь чинов и заслуг. Второе: вода в деревнях дорогая, чтоб её разливать зря. Например, в деревне Костин угор пять колодцев, глубина каждого до десяти саженей (простите: здешние аборигены во множественном числе слово «сажень» произносят «сажон»). Воду надо достать, принести, сохранить… а вы – жёны дурачатся. Есть им когда дурачиться. Жёны как проклятые каждый день добывают её. Корове – клади четыре бадьи, овцы, поросёнок, домашние – ещё пять-шесть, по субботам баня – бадей десять, да стирка… деревня не город, – открыл кран, стой да в носу пальцем ковыряй. Третье: не верится, чтобы в деревне на работу шли стройными рядами и с песней. Деревенский житель склонен увильнуть от строя, склонен пропустить строй вперёд, а сам идти тихонько позади. Всё же, колхоз не армия, хотя дисциплина в колхозе на соответствующем уровне. В кино – да, чего час не погорланить, пока массовка идёт. Четвёртое: где вы нашли счастливую долю, про которую в песне поётся «…ой, вязала девка, пела, что в колхозе любо жить…»? Какое-то сомнение берёт. Когда снопы за жнейкой вяжут, распевать-зевать не пристало: замужние женщины осудят. Пятое-десятое… небольшие расхождения есть.
Осень.
У колхозной конторы на вкопанном столбе висит на проволоке лемёх от плуга. В лемёх бьют гусеничным пальцем в двух случаях: пожар, не приведи Господи, и сход. На пожар бегут все, на сход с охоткой идут старухи, работный народ идёт с негодующим рычанием: чего Фроловича опять разорвало?
В конторе колхоза «Светлое утро» в красном углу стоят свёрнутые красные знамёна. Это свидетели славных трудовых побед.
Собрал Николай Фролович своих правленцев, держит речь:
– Так… – сказал председатель, осаживая себя, – что посеял – уберу, и… пора чур знать: сдаю печать. Образование моё война съела, народ вы грамотный, а я ничего не знаю. Стыдно, однако… Отправили мы глину на анализы, видно лет пять проходят. А без анализов, – председатель стал разглаживать ладонью на столе бумаги, – без них – хана всякой стройке. Червяком гнёшься перед каждой дверью, а нет тебе ходу, и всё тут! Да что за сволочи такие премудрые сидят в кабинетах, а?!
Взгляд председателя остановился на партийном вожаке колхоза. Врезать бы сейчас правду-матку про сволочей в кабинетах!.. Ты-де, своя сволочь, маленькая такая, вредная, пакостливая… Он, и только он, главный тормоз, главный бюрократ, почему год ходит по лабораториям глина из колхоза «Светлое утро»!
– Прибавить красной страсти!
Вытянутый указательный палец метнулся в сторону прижавшегося возле двери хитренького партийного секретаря.
– Какой страсти? – секретарь едва не подпрыгнул на месте. Встряхнулся он: как уйдёт Николай Фролович с должности председателя, будет у него головная боль, ой, какая будет!
– Такой! Один плакат на стене у бабки Якунихи висит обшарпанный со времён царя Гороха! Ты пятый год в думных дьяках ходишь, лозунг бы новый выдумал, да на магазине приладил… Вот такой: «Хлеб свой – хоть у попа стой!» Что нам обрисовал последний Пленум партии?! А то он нам обрисовал, чтоб жили мы богато, крыши крыли шифером, работали без понукала, и всё прочее. Идём в первых рядах! Всем понятен мой приказ?
Каждое слово председателя ершом топорщится под черепом секретаря.
Вытянул шею председатель: в себя ушли думцы, молчат, и торжествующе рассмеялся.
День в день – кончилось пригожее бабье лето, и хлынул дождь. День и ночь набухшее небо выжимало тяжёлое одеяло. Река под деревней Костин угор наливалась мутной водой. Льнотреста на размокших полях начала чернеть.
Николай Фролович нервничал. Проворно перебирал пальцами костяшки счётов. Поглядывал в окно, видел падающие с крыши колхозной конторы вздрагивающие отвесные дождевые нити, вздыхал, торопливо покрывал лист бумаги цифрами. Он мечтал о хорошей шоссейной дороге, которая должна вот-вот прийти в колхоз «Светлое утро», и тогда колхоз станет ещё светлее, о новом председателе с высшим образованием… Новый председатель в его воображении должен быть высокий ростом, обязательно из офицеров запаса, физически сильным. Чтоб зашёл такой председатель в райком партии размашистым и уверенным шагом, и выпорхнул ему навстречу из-за стола с телефонами сам секретарь райкома, и первым руку протянул. Долго терзался так председатель. Потом не выдержал, пошёл в ремонтную мастерскую, нашёл партийного вожака, говорит:
– Дуй в райком, надзиратель хренов!
Секретарь был занят серьёзным делом. Он разложил на верстаках обои и писал красной тушью лозунг. В мастерской было сыро и пахло застоявшимся угарным газом. Другой бы партийный функционер встал на дыбы от нанесённого оскорбления, а этот… сиротливо завопил с отчаянием:
– Что ты меня с грязью мнёшь?
– Да тебя… печник ты и плотник, да попутно гегемон долбанный!..
Секретарю страсть обидно. Обидно, а зависть обожгла горло: вот председателю можно унижать его всячески, а ему нельзя. Почему? Почему он должен сносить унижения?
– Райком дождь не отменит, – с показным отчаянием сказал секретарь, хотя в душе съязвил: ага, сейчас! Райкому больше нечем заняться, как разгонять вениками тучи.
– На рывок возьмём! Как только солнышко выглянет… понял? Чтоб всей силой, понял?
– Понять-то понял…
Николай Фролович стал изучать лозунг.
Вдруг лицо его приняло выражение суровой решимости, он закричал:
– Ты что малюешь, ирод? «Хлеб у попа свой…»
Дальше речь председателя пошла гиблая – он имел на это право, право труженика, отдавшего всю свою жизнь деревне. В противовес ему идейный вдохновитель был мелким гордецом, окончившим курсы печников. Печники любят думать, что кирпич в их руках летает – какое убогое мышление! Чтобы неуклюжий, упорный кирпич летал? Это чудодействие доступно мастерам высокого разряда, а секретарь не был таковым.
Быть не был, а от нужды печки варганил.
Ночью светила опухшая от туманов луна. Она прикорнула одним боком на облаке, вроде дремала, а, может, перебирала в глубоких карманах серебро.
Дождь кончился, шевелился туман, вода в реке продолжала бурлить, прибывать, топить низинные участки. Выше по течению, в соседнем районе, дождь только набирал силу. «Ну… – вздохнул, мучимый бессонницей Николай Фролович, – кажись…» Он подошёл к окну, отодвинул занавеску, стал смотреть в ночь. Мысли к человеку должны являться бесшумно. Что он видел новенького на деревне? А ничего. Ночь как ночь. Прозрачность, на сколько глаз хватало, была необычайная. Если бы кто-то посторонний (жена насмотрелась на своего благоверного ночами: то молча сидит на кровати, то стоит у окна, уперев руки в переплёт рымы) взглянул сейчас в глаза Николая Фроловича, он увидел бы в них скорбное выражение, и от жалости к этому беспокойному, хлопотливому хозяину колхоза, всё нутро бы заныло уважением.
Вот настало утро, захрипели, прочищая глотки, петухи, тяжёлое солнце ощипало вершины берёз, растолкало крыши домов, принялось расправлять траву, усеянную крупной и яркой росой, солнце кинуло на водную гладь дрожащий серебряный шлейф, забрякали подойники… ветер зазнобил деревья с мокрой листвой, зашевелил прибрежную осоку, высвистывая небылицы про деревню Костин угор, – много всякой всячины родило утро. Встала жена председателя Елена Борисовна, потянулась, разминая тело, одёрнула на себе ночную рубашку, смотрит в окно: ходит по двору муж её, Николай Фролович, костюм на нём тот, в котором сидит в президиуме, сапоги начищены. Втайне всегда Елена Борисовна наслаждалась гвардейской выправкой мужа. А когда её батько выходит к трибуне, оглядывает народ внимательным взглядом, здоровается с большим достоинством и удовольствием, подчёркивая таким образом отеческое отношение к каждому в отдельности, Елена Борисовна вся подаётся вперёд, слушает внимательно, и в то же время чутко ловит сторонний шёпот в рядах – какие она кидает испепеляющие взгляды на тех, кто посмел перебить докладчика! «Чего бы это… вчера ничего не сказал…» – беспокойно подумала она, и быстрее на улицу.