![Преображение мира. История XIX столетия. Том III. Материальность и культура](/covers_330/71192254.jpg)
Полная версия
Преображение мира. История XIX столетия. Том III. Материальность и культура
Если бы в 1720 году повидавшему мир наблюдателю обрисовали будущую картину промышленной революции и спросили, где скорее всего следует ожидать подобного развития, он наверняка назвал бы Англию, но вместе с ней также Нидерланды и Фландрию, Северную Францию, Центральную Японию, дельту Янцзы в Китае; возможно также, местность вокруг Бостона и Филадельфии. Все эти регионы объединяло то, что в них в различных вариантах произошли перемены в экономике: общее и все более распространенное уважение к труду и промышленной активности; высокая и все возраставшая продуктивность сельского хозяйства; высокоразвитое специализированное аграрное производство для реализации на рынке, часто вкупе со сложной обработкой c целью улучшения качества; существенное внимание к экспортным рынкам. Англия вырвалась вперед в определенных сферах уже к 1720 году, но ни тогда, ни позднее она не представляла собой единичный случай острова кипучей энергии в море аграрного застоя. Не для всех названных регионов эта убедительная гипотеза достаточно подтверждена, необходимо дождаться результатов будущих исследований. В качестве ее теоретической базы пока обсуждается концепция революции трудолюбия (industrious revolution). Она основывается на таком наблюдении: в процессе промышленной революции росло производство, однако темпы роста реальных доходов за ним не успевали. Согласно теории, положение на северо-западе Европы, в Японии и в Североамериканских колониях уже за столетие до начала индустриализации было схожим: вырос уровень частного потребления и вместе с тем спрос – а с ним готовность работать больше, чем раньше. Производили больше, чтобы больше потреблять. Промышленная революция использовала эту подстегиваемую спросом динамику. Одновременно это означает, что эксплуатация занятого физическим трудом населения, вероятно, увеличилась еще до начала индустриализации, а не выросла скачкообразно в тот момент, когда счастливые крестьяне стали пропадать на мрачных фабриках26.
ПреемственностьОтдельный аспект общей концепции «революции трудолюбия» составляет «прото»-индустриализация, которую открыли в начале 1970‑х годов и которая до сих пор составляет предмет научного интереса. Сильно упрощая, под ней следует понимать распространение в сельском производстве предметов для реализации на нелокальных рынках27. Обычно это производство организовывалось вне старых городских цеховых объединений городскими предпринимателями, скажем в системе надомных работников, и предполагало наличие избыточной рабочей силы и готовность в деревенских семьях к самоэксплуатации. Такое производство процветало в наибольшей степени там, где местные властные отношения оставляли крестьянам определенное поле для маневра в «предпринимательстве», но есть примеры, когда домашнее производство инициировал помещик-«феодал», а коллективизм деревенской общины ему не препятствовал28. Различные формы такой протоиндустрии обнаруживали во многих странах, в том числе в Японии, Китае, Индии или в России, для которой протоиндустрия хорошо исследована на примере домашней ткацкой и железоделательной промышленности. Однако предположение, что в этом случае речь идет о необходимой промежуточной стадии на пути к индустриализации, не подтвердилось. Как раз к Англии такая модель не особенно подходит. Промышленная революция в равной степени не стала результатом линейного развития из широкой протоиндустриализации29. Первые три четверти XVIII века были в Англии и на юге Шотландии эпохой настолько энергичного развития производства, что установка первых используемых в крупном промышленном производстве паровых машин представлялась скорее последовательным продолжением предыдущих тенденций, нежели абсолютным новшеством. Разумеется, протоиндустриализация существовала, но наряду с ней происходило массовое увеличение продукции и повышение продуктивности труда в ремесленном и мануфактурном производстве, например в кузнечном изготовлении ножей и ножниц в Шеффилде30. В некоторых других случаях протоиндустриализация способствовала последующей фабричной индустриализации. Наконец, при определенных обстоятельствах протоиндустриальные отношения стабилизировались, внутренняя динамика их развития так и не привела к тому, что они канули в лету.
В поисках еще более долгосрочной преемственности промышленную революцию можно поставить в одну развернутую шеренгу с теми подъемами, которые отдельные части юго- и западноевропейской экономической сферы переживали начиная со Средневековья. Исламский Ближний и Средний Восток в конце I тысячелетия н. э., Китай при империи Сун XI–XII веков, а затем вновь в XVIII веке при императорах династии Цин, приморские области Юго-Восточной Азии в 1400–1650 годах также пережили периоды необычайного расцвета экономики. Если сравнивать промышленную революцию с фазами подъема предыдущих циклов, эффект роста в ней не такой уж экстраординарный. Новым было скорее то, что промышленная революция и примыкавшие к ней национальные и региональные процессы индустриализации инициировали долгосрочную стабильную тенденцию роста, относительно которой проявляли себя циклические отклонения «длинных волн» и конъюнктуры. Промышленная революция и другие связанные с ней социальные изменения покончили с эпохой принципиально стационарной экономики, при которой рост продуктивности и благосостояния через определенное время был нейтрализован противоположными тенденциями – прежде всего ростом населения. В сочетании с демографическими тенденциями, которые в высокой степени были отмечены самостоятельной динамикой, промышленной революции и следующим за ней процессам индустриализации уже в первой половине XIX века удалось окончательно вырваться из «мальтузианской ловушки»31.
Вопреки аргументам двух противоположных лагерей – скептиков, которые подвергают сомнению экономический рост, опираясь на количественные данные, и приводящих аргументы культурного характера сторонников «институциональной» революции – по-прежнему правомерно говорить об уникальности английской промышленной революции. В то же время технический термин take-off (рывок), заимствованный из авиации, дает слишком драматический образ. С одной стороны, экономический подъем не проявился вдруг на фоне стагнирующей перед тем ситуации: британская экономика на протяжении всего XVIII века уже демонстрировала долгосрочный и постоянный подъем. С другой стороны, прирост в первых десятилетиях XIX века не был настолько впечатляющим, как это долго считалось32. Лишь со временем в Великобритании исчезли различные тормоза, мешавшие динамике новых процессов, пока примерно с середины XIX века они не стали развиваться свободно. Первые десятилетия XIX века были эпохой острых социальных конфликтов, переходным периодом – скорее инкубационным, чем прорывным – для индустриализации. Экономический рост едва держался на одном уровне с увеличением населения, хотя, с другой стороны, рост населения уже не приводил к снижению уровня жизни, как почти всегда до того в истории. Зато нужда некоторых групп рабочих достигла крайней точки. Новые технологии, включая использование угля как источника энергии, распространялись вначале не быстро. До 1815 года Великобритания находилась в состоянии войны со всеми его финансовыми тяготами. При анахроничной политической системе, с 1688 года не претерпевшей принципиальных перемен, правительство лишь в ограниченной степени было способно создать институты, которые соответствовали бы новым требованиям экономики и социальной жизни. Это стало возможным лишь после реформы политического строя в 1832 году. В результате был положен предел влиянию неконтролируемых интересов на принятие политических решений, прежде всего особых запросов крупных помещиков и торговцев-монополистов. Свободная торговля и автоматическое регулирование денежной массы через золотой стандарт повысили рациональность системы. И лишь после судьбоносного 1851 года, когда Всемирная выставка в Хрустальном дворце стала публичным дебютом индустриального Соединенного Королевства, был обеспечен переход от промышленной революции к собственно индустриализации Великобритании. Лишь после этого душевой доход стал ощутимо расти, паровые машины стали главным средством обеспечения энергии на фабриках, судах и железных дорогах, а тенденция к снижению цен на продовольственные продукты бросила вызов властной монополии землевладельческой аристократии33.
Не следует переоценивать изначальное преимущество Великобритании в сравнении с европейским континентом. Знаменитые британские изобретения быстро становились общим достоянием, и уже в 1851 году в Хрустальном дворце мир увидел, что в технологии машиностроения США перегнали Великобританию34. Несмотря на начальные экспортные ограничения, с британской техникой вскоре познакомились и на европейском континенте, и в Северной Америке – прежде всего благодаря британским инженерам и рабочим35. По хронологическим меркам экономической истории отставание на три-четыре десятилетия отнюдь не заметно. И некоторым изобретениям требовался иногда похожий срок, чтобы они могли утвердиться и распространиться. Постоянно предпринимались попытки точно датировать момент take-off в каждом национальном случае. По большей части это проблема надуманная. На самом деле в некоторых странах индустриализация началась внезапно, в других почти незаметно; в одних экономика сразу набрала темпы роста, в других ей понадобилось несколько попыток. Там, где индустриализацией начало заниматься государство, как в России примерно после 1885 года (при министре финансов Сергее Витте36), цезуры были более резкими в сравнении со случаями, где этого не происходило. Порядок следования отдельных европейских стран более или менее понятен: Бельгия и Швейцария начали индустриализацию рано, Франция – около 1830 года, Германия – после 1850‑го, остальные страны Европы существенно позже. Но важнее такого выстраивания по ранжиру общая картина. И она показывает принципиальное противоречие. С одной стороны, каждая европейская страна следовала по собственному пути индустриального развития. Не может быть и речи о простом копировании «британской модели», которая, заметим, для современников за рубежами Великобритании отнюдь не представлялась ясной и очевидной. Британские условия настолько уникальны, что такая прямая имитация была бы просто невозможной37. Но, отступив на шаг назад, мы различим, с другой стороны, в многообразии национальных путей крепнущие пересечения в рамках панъевропейской индустриализации. После середины столетия индустриализация почти везде пользовалась поддержкой правительств, торговый обмен и международные договоренности (включая свободную торговлю) способствовали интеграции общеевропейского рынка, а культурная однородность континента все более упрощала технические и научные обмены38. К 1870 году некоторые из европейских экономик достигли такого уровня развития, что начали конкурировать за рынки сбыта с британской промышленностью. К этому времени стало также вполне очевидным, что именно, кроме благоприятных естественных предпосылок, обязательно требуется для успешной индустриализации: земельная реформа, которая освобождает крестьян от внеэкономического принуждения, и инвестиции в создание «человеческого капитала», или, другими словами, в образовательную сферу, начиная с массовой ликвидации неграмотности и заканчивая созданием государственных исследовательских учреждений. Стандартное для нашего времени понимание, что хорошо обученная рабочая сила может компенсировать недостаток в территории и природных ресурсах, появилось в нескольких европейских странах и в Японии в последней трети XIX века39.
Преимущество промышленного способа производства состоит в том, что он не был революционным по меньшей мере в одном отношении: он не уничтожал все предыдущие формы добавочной стоимости и не создавал радикально новый мир. Иными словами, промышленность представала и предстает в многочисленных разнообразных формах и легко может подчинить себе неиндустриальные способы производства, не обязательно их разрушая. Большая индустрия с тысячами занятых почти везде была скорее исключением, чем правилом. Наряду с массовым производством, которое распространялось все шире, – вероятно, изобретение китайцев, которые уже столетиями опробовали раздельное, модульное и серийное производство в керамике или в деревянной архитектуре40, – продолжало существовать так называемое гибкое производство (flexible production)41. Там, где оно было особенно успешным, индустриализация протекала в диалектическом сочетании централизации и децентрализации42. Лишь в конце 1920‑х годов, со сталинской индустриализацией под центральным плановым контролем появилась радикальная обратная модель, эффективность которой была, однако, ограниченной. Электромотор, который можно изготовить в любом варианте мощности, и в целом энергия из розетки с конца XIX века придали мелкому промышленному производству новую динамику. Основная матрица повсюду – в Японии, Индии, Китае – оставалась одинаковой: вокруг крупных предприятий с их масштабными фабриками группировалась периферия мелких поставщиков и конкурентов. На мелких предприятиях при отсутствии вмешательства государства условия труда часто были существенно хуже, чем на крупных производствах с их урегулированными процедурами, потребностью в квалифицированной рабочей силе и их нередко патриархальных шаблонах.
Вторая экономическая революцияО «второй промышленной революции» нередко говорят, подразумевая смену в конце XIX века лидирующих секторов экономики с хлопчатобумажной и железоделательной промышленности на сталелитейную (с распространением «большой стали» – big steel – в гораздо больших масштабах, чем в начале 1880‑х годов), химическую и электроэнергетическую. С этой сменой секторов было связано также смещение динамики индустриализации из Великобритании в Германию и США, которые демонстрировали существенный отрыв в новых технологиях43. Впрочем, лучше, не концентрируясь на технологиях, понимать вслед за Вернером Абельсхаузером «вторую экономическую революцию» гораздо шире44. Она положила начало «концернам», которым в XX веке суждено было стать основной формой организации предпринимательства. Новый скачок, приходящийся на 1880–1890‑е годы, сыграл, согласно Абельсхаузеру, едва ли не большую роль, чем первоначальная промышленная революция. В том числе потому, что этот скачок имел прямое глобальное воздействие, тогда как первая промышленная революция стала оказывать удаленное влияние лишь долгое время спустя. Новую цезуру последней четверти XIX века со сменой ведущих технологий обусловили сразу несколько причин: полная механизация производства в наиболее развитых экономиках и, таким образом, ликвидация доиндустриальных «гнезд»; переход от индивидуального собственника-предпринимателя к наемному управляющему-менеджеру как основному социальному феномену и культурному типу; связанная с этим популярность анонимного объединения капиталов, которое финансируется через биржу; растущая бюрократизация частного экономического администрирования, появление конторских служащих – «белых воротничков»; концентрация и картелизация, отсюда – ограничение классического механизма конкуренции; возникновение мультинациональных концернов, которые при помощи брендов организуют глобальный сбыт своих товаров самостоятельно и создают для этой цели в сотрудничестве с многочисленными местными партнерами глобальные сети продаж.
Прежде всего именно это последнее обстоятельство способствовало глобальному эффекту от смены форм промышленного способа производства. Например, в Китае в 1890‑х годах появились американские и европейские «мульти» – такие, как Standard oil company (Нью-Джерси) или корпорация British American tobacco (BAT), – начав невиданное до того непосредственное проникновение на местный потребительский рынок. В качестве вертикально организованных концернов они контролировали свои собственные источники сырья, равно как и их переработку и сбыт своих продуктов. Из чистой промышленности развился бизнес, новый межнациональный комплекс экономического управления, при котором промышленные предприятия в большей степени сотрудничали и пересекались с банками. Такого рода бизнес стал «большим бизнесом» (big business) сначала в США. Япония, которая начала собственную индустриализацию только в середине 1880‑х годов, имела особое стартовое преимущество, поскольку некоторые крупные купеческие дома эпохи Эдо благополучно продолжили существовать в новых условиях, в определенной степени изобретя себя заново – в качестве дзайбацу (zaibatsu): крупных, диверсифицированных фирм, часто в семейной собственности, которые держали под своим олигархическим контролем большую часть экономики. Они мало походили на большие вертикально выстроенные конгломераты, которые к концу XIX века поделили между собой отдельные отрасли американской промышленности – холдинги (holding companies) с различными, скорее слабо связанными между собой направлениями деятельности. Примерно с 1910 года большие дзайбацу – «Мицуи», «Мицубиси» или «Сумитомо» – были реорганизованы по более жестким и централизованным критериям. В результате Япония – наряду с США и Германией, но в отличие от Великобритании и Франции – стала страной с крупными концернами, организованными как вертикально, так и горизонтально45.
Великое раздвоениеДискуссия последних двух-трех десятилетий об индустриализации, ведущаяся преимущественно на страницах журналов и научных сборников и еще не пришедшая к новому синтезу, дистанцируется от глобальных теоретических построений46. Исследования скромны по своим притязаниям, ведутся на ограниченном материале и в основном придерживаются привычных концепций роста. Иммануил Валлерстайн, наиболее влиятельный макроисторик 1970–1980‑х годов, в дебатах не участвовал. Он цитирует длинный ряд довольно устаревших возражений против концепции промышленной революции и считает ее «глубоко ошибочной», отвлекающей от собственно главного вопроса о развитии глобальной экономики в целом47. Возвращение большой теории в дебаты об индустриализации случилось в 2000‑х годах, парадоксальным образом благодаря интенсивным историческим исследованиям – но не о Европе. Региональные эксперты установили, что Китай, Япония, а также часть Индии и мусульманского мира XVII–XVIII веков отнюдь не соответствовали стереотипной картине нищей застойной Азии, которую европейские социальные науки автоматически воспроизводили с самого их зарождения, основываясь на более чем скудном исследовательском фундаменте. Некоторые вполне очевидные предпосылки промышленной революции там имелись. Отдельные авторы между тем в порыве компенсационной справедливости впали в другую крайность, рисуя домодерную Азию слишком радужными цветами, так что «чудо Европы» предстает либо оптическим обманом, либо ложью европейской пропаганды, либо результатом случайных совпадений без внутренней логики. На самом деле, говорят они, промышленная революция могла бы произойти и в Китае48. Так далеко заходить не стоит. Однако переоценка Азии раннего Нового времени может вдохнуть новую жизнь в дебаты «Почему Европа?», в которых все уже давно казалось сказанным. Теперь недостаточно составить список преимуществ и достижений Европы (от римского права и христианства к книгопечатанию, точным наукам, рациональному отношению к экономике и конкурентной системе держав и до «индивидуалистического образа человека»), а затем констатировать в общем, что где-то в другом месте все это отсутствует. Чем ближе друг другу представляются Европа и Азия раннего Нового времени, чем меньше их кажущиеся качественные и количественные различия – тем более загадочным представляется бросающееся в глаза самое позднее к середине XIX века «великое расхождение» (great divergence)49 мира на экономических победителей и проигравших50. Если ранее успех Европы представлялся запрограммированным в основах – из‑за географически-экологического благоприятствования (как у Эрика Л. Джонса)51 или особых культурных предпосылок (как в традиции Макса Вебера, у Дэвида Ландеса и большинства остальных авторов), – то теперь снова возникает детективный вопрос: а что же, собственно, составляет специфическое отличие Европы?
Эпоха, когда это отличие проявляет себя, отодвигается в XIX век тем далее, чем позже датируется относительный «закат Азии». Некоторое время речь шла о том, чтобы проследить особый путь Европы чуть ли не начиная со Средних веков (как Эрик Л. Джонс, а затем Михаэль Миттерауер) – эпохи, для которой другие историки вполне обоснованно ставят Китай (особенно в XI веке) и часть мусульманского мира на первое место в общественно-экономическом и культурном отношении. Но теперь время расхождения снова смещается в эпоху, к которой большинство относит промышленную революцию. Действительно, многое свидетельствует о том, что «великое расхождение» произошло именно в XIX веке. Особую актуальность и важность этой теме придает исчезновение общественно-экономической пропасти между Европой и Азией, чего не было еще двадцать лет назад. Подъем Китая и Индии (к Японии уже давно успели привыкнуть) воспринимается в Европе как часть «глобализации». В действительности за этим скрываются и настоящие промышленные революции, которые «догоняют», не повторяя в деталях, ту, которую Европа пережила в XIX веке.
2. Энергетический режим: столетие угля
Энергия как культурный лейтмотивВ 1909 году Макс Вебер считал необходимым задействовать все средства критики и полемики против «энергетических теорий культуры», выдвинутых химиком, философом и лауреатом Нобелевской премии того года Вильгельмом Оствальдом. Согласно Оствальду в пересказе Вебера, «каждое радикальное изменение в культуре […] вызвано новыми энергетическими условиями», «сознательная культурная работа» руководствуется «стремлением к сохранению свободной энергии»52. Как раз тогда, когда гуманитарные науки стремились добиться методологической независимости от естественных наук, их исконная тема, культура, встраивалась в монистическую теорию. Но не обязательно попадать во вскрытые Максом Вебером западни теории, чтобы все же признать энергию важным фактором истории материального мира. В эпоху Вебера экологической истории как дисциплины еще не существовало. А именно она прежде всего на фоне актуальных энергетических проблем показала значение энергетического фактора.
Энергетические теории культуры хорошо ложатся на XIX век. Едва ли какое-то другое естественнонаучное понятие занимало ученых и привлекало к себе публику более, нежели понятие «энергия». Из ранних экспериментов с животным электричеством, которые в 1800 году привели Алессандро Вольту к созданию первого источника электроэнергии, к середине столетия развилась обширная наука об энергии. На ее основе были выстроены космологические системы, прежде всего после того, как Герман Гельмгольц в 1847 году обнародовал свой основополагающий труд «О сохранении силы». Новая космология больше не нуждалась в предположениях натурфилософов романтизма. Она стояла на прочном фундаменте экспериментальной физики и формулировала свои закономерности таким образом, что они были способны выдержать проверку опытом. Шотландец Джеймс Кларк Максвелл открыл принципы и базовые соотношения электродинамики и описал спектр электромагнитных явлений после того, как Майкл Фарадей в 1831 году обнаружил электромагнитную индукцию и создал первую динамо-машину53. Новая физика энергий, которая развивалась в тесном соприкосновении с оптикой, способствовала целому потоку технических новшеств на практике. Одна из ключевых фигур эпохи, Уильям Томпсон (с 1892 года – лорд Кельвин, первый ученый, ставший лордом), отличился одновременно в управлении наукой и в имперской политике, выступая в качестве физика, работающего в области фундаментальных исследований, и практикующего технического специалиста54. После слаботочной – связавшей континенты – техники средств связи (с помощью которых заработали свои первые капиталы, например, братья Сименсы) начиная с 1866 года, когда Вернер Сименс открыл динамоэлектрический принцип, пришел черед сильноточной электротехники55. В электрификации все больших территорий земного шара принимали участие тысячи специалистов, от героев-изобретателей вроде Сименсов или американца Томаса Алвы Эдисона и до электриков-любителей. С 1880‑х годов стали эксплуатироваться электростанции и создаваться городские электрические системы. С 1890‑х годов небольшие трехфазные двигатели были доведены до серийного производства и производились дешево в большом количестве56. Но и в первой половине столетия уже действовали важнейшие для жизни изобретения в области производства и преобразования энергии. Ибо именно таковым была паровая машина: устройство для преобразования мертвой материи в технически используемую силу57.
Энергия стала лейтмотивом всего столетия. То, что ранее было известно лишь как сила стихийная, особенно в образе огня, стало невидимой, но эффективной силой с невиданными практическими возможностями. Вместо механизма, как в раннее Новое время, естественнонаучным ориентиром XIX века стало динамическое скоординированное действие сил. Прочие науки опирались на эту основу. С гораздо большим успехом, чем раскритикованная Максом Вебером энергетическая теория культуры, ориентацию на энергетические модели естественных наук еще раньше продемонстрировала политическая экономия. После 1870 года неоклассическая экономика страдала тем, что можно назвать завистью к физике, и обильно черпала образы из энергетических теорий58. По иронии судьбы именно в тот момент, когда энергия тел животных потеряла свое экономическое значение, была открыта энергетическая телесность человека. Тела людей также должны были составлять часть вселенной неограниченной и, как показал Гельмгольц, неисчезающей энергии. Под воздействием физической термодинамики абстрактно-философская «рабочая сила» классической политической экономии стала «человеческим мотором», комбинацией мускульной и нервной систем, которую можно адаптировать для планомерных трудовых процессов и в которой точное соотношение потребления и отдачи энергии можно установить экспериментально. Карл Маркс со своим понятием рабочей силы уже с середины XIX века находился под влиянием гельмгольцианства. Макс Вебер в начале своей карьеры также детально занимался психофизикой промышленного труда59.