Полная версия
Пионерская правда
Но тот встретил его брошенным не глядя резким пренебрежительным тоном:
– Тебе чего? – подался чуть вперёд, расцепил пальцы и кратко развёл ладони.
В новой ситуации Кибальчиш опешил.
– Ну?! Я жду, – терпеливо настаивал Чёрный Костюм.
– Чего ты хо́чешь?! – выпалил строго Мальчиш, так как позади него в этот момент точно была Москва![14] Тут у него всё оборвалось внутри от собственной отваги, но он упорно продолжал смотреть Чёрному Костюму прямо в глаза.
– Я просто сижу здесь, посиживаю себе, никого не трогаю. Что спрашиваешь? – с каким-то индифферентным достоинством ответил Чёрный Костюм.
– Нет! Я́ тебе не ве́рю! – пронзительно надрывался Мальчиш, словно заводя мотор, ощущая себя целым танком «Т-34», обнаружившим для себя цель пушечной стрельбы и намеревавшимся подъехать на гусеницах поближе к этой заветной цели.
– Ну и не верь себе, мне-то что! Са́м-то что́ пришёл? Что́ хо́чешь-то? – продолжил безразличный Шейх.
Мальчиш молчал, и его «Т-34» заглушил мотор, поскольку в эту минуту Каспер действительно забыл и не просто забыл, что́ он тут забыл, а даже забыл, забыва́л ли он тут вообще́ что-либо когда-либо или не́т. И бо́лее того: он совершенно позабыл в эту минуту даже спроси́ть себя о то́м, не забы́л ли он тут что-либо в большой взрослой комнате. И от этого складывалась ситуация, в которой хотеть что-либо было неактуально.
– Или, может, потеря́л там что-нибудь? – не отставал Тип.
– Где та́м? – заинтересовался Мальчиш частностями.
– Откуда мне знать, где́. Я́, что ль, потерял? Может, та́м, а может, зде́сь, – увернулся Чёрный Костюм, сразу вязко уводя за собой в болото непознанного.
– А я что́ потерял? – не унимался Кибальчиш-Потеряшка, надеясь этой зацепочкой всё-таки выведать, о чём вообще идёт речь, так как было бы всё-таки особенно обидно, если потерявшийся предмет относился бы к чему-то ценному из его сокровищницы детских игрушек.
– Я не знаю, что ты конкретно потерял, если ты вообще что-нибудь терял. Кстати, а ты теря́л что-нибудь? – вдруг заинтересовался, словно очнувшийся от долгого сна, чахнувший досе́ле в забытьи над златом Кащей Бессмертный[15], он же сам Главный Буржуин, и строго посмотрел на Мальчиша́.
– А что, нашли́?! – руки в бо́ки, потянул было за ниточку Мальчиш-Кибальчиш.
– Что́ нашли?! – тут же ушёл Чёрный Костюм от темы, словно тема и не затрагивалась.
Воцарилось неловкое молчание.
– Ладно, – примирительно прервал паузу Чёрный Костюм, – с каким вопросом пришёл-то?
Мальчиш задумался. И как-то надолго, если не насовсем.
– Тебя интересовало же там что-то… Или уже не интересует? – уже явно показывал Чёрный Костюм, он же – Кащей Бессмертный, свою искреннюю готовность идти на компромисс, хоть и явно конъюнктурно обусловленный. И Главный он или не Главный, и Буржуин он или не Буржуин, Мальчиш – вновь обретя своё изначальное рыцарское достоинство – уже начал подвергать серьёзным сомнениям.
Напоследок бросив Мальчишу-Кибальчишу:
– Ну ладно, поду́май покамест, может, вспомнишь, – ЧК вдруг куда-то испарился.
Мальчиш, застыв в этом судорожном поиске безвозвратно утраченной последовательности полночного разговора, в безуспешной, путаной обратной отмотке собственных аудио- и видеозаписей в голове, уже даже не замечал, как взрослые визитёры Мамы теперь преспокойненько разбрелись и шлялись себе туда-сюда по квартире, о чём-то свободно, в голос, переговариваясь, – то из комнаты в комнату, то на кухню, где они то спонтанно собирались в могучую кучку[16] и и́здали в голос хохотали, то, подозрительно замолкая, возвращались поодиночке, всё подсмеиваясь в его адрес над чем-то… До его детских ушек всё время долетал взрослый гогот то вновь осмелевшего дядьки-обнима́шкина, то жопастой и грудастой тётьки, называвшей себя дядькам то Любой, а то вдруг целой Любовью, не перестававших «то вместе, то поврозь, а то попеременно» гнусно улыбаться ему свысока. На его строгий вопрос: «Над чем вы там всё смеётесь?!» – они подло включали интригу: «Да так… над анекдотом одним…». И когда он, застав их сборище в кухне, грозно и громко потребовал выложить ему этот развеселивший всех, кроме него, анекдот, – предварительно получив от кого-то, на минуточку оторвавшегося от их компашки и непредвиденно завалившегося к нему в детскую, объяснение того́, что́ вообще есть «анекдот», – то вынужден был, уже не помня, в какой комнате сам находится, тоскливо и безропотно ловить покрасневшими от стыда ушами претендовавшее на неназойливое, звучавшее всякий раз в форме искреннего дружеского напутствия пожелание «вспомнить», и что мнимый, но так пока никем не озвученный анекдот – это якобы как раз он сам и есть. При этом они упорно называли его каким-то неведомым Лариосиком[17] и всё время повторяли: «Закрой рот!» О чём или что́ вспомнить, а также о чём анекдот, он так и не догонял, но уже был почти уверен, раз все повторяли ему одно и то же, что что-то всё-таки потерял: не зря же он стоит здесь, у себя в детской, и пытается вспомнить неизвестно что́ и даже роется то тут, то там. И наконец, ему по́д ноги, как собаке кость, была вальяжно-пьяно брошена этими взрослыми дураками реплика:
– Ладно, иди пока к себе и подумай! Может, вспомнишь. Может, заодно и найдёшь, что потерял, в случае если вспомнишь.
И тут, после продолжительных сомнений, к нему всё-таки пришло то, о чём говорилось в последнем разговоре. Пошёл, разыскал Чёрного Костюма, как раз двигавшегося на него по коридору, и призвал того к неумолимому ответу:
– Стой! Я вспомнил! Я скажу! – молвил Кибальчиш.
– Так. Что нужно?! – мнимо опешил Чёрный Костюм.
– Что ты хочешь?! – задиристо спросил Мальчиш.
– Что́? Кто́? Я́ что хочу?! – наигранно испуганно отпрянул Чёрный Костюм. – Я ничего́ не хочу! Что надо-то?! От-ва-ли́!
– Надо, чтобы ты срочно сказал, что́ ты хо́чешь! – бойко повторил Мальчиш своё требование.
– Сказа́ть?! – вдруг приостановился в коридоре и, внимательно посмотрев Мальчишу-Кибальчишу в лицо, спросил Чёрный Костюм, строго и таинственно продолжая глядеть на него сверху, явно пугая и проверяя готовность испытуемого, осмелившегося преследовать его́ – самого́ Чёрного Костюма, встретить с честью то́, что́ будет сказано сейчас, но что сказанное уже невозможно будет после этого ни измени́ть, ни отмени́ть, ни замоли́ть, ни попра́вить.
– Говори́! – самоотверженно потребовал Мальчиш.
– Я хочу зна́ть, что́ ты видел во сне́! – резко и прямо, как неподкупный экзаменатор, задал свой вопрос ЧК.
– Не скажу́! – насторожился Кибальчиш, вту́не подозревая, не изме́на ли это, и не Мальчиш ли Плохиш перед ним в эту минуту, собирающийся выведать у него Военную Тайну и затем – за банку варенья и коробку печенья – самым диверсионным и самым подлым манером применить бертоллетову соль с целью подзорвать все пиротехнические склады́ уже вот-вот подступающей к мальчиша́м на подмогу Красной Армии?!
– Па́дал? – поинтересовался Чёрный Костюм.
– Нет! – не дрогнул Кибальчиш.
– Ну, нет – так нет… – ЧК помолчал, потом уточнил:
– Но упал назад в траншею или вперёд на бру́ствер?
– Какой ещё брусвир? – покрутил Мальчиш у виска, подумав, что его первоначальная оценка Чёрного Костюма как достойного умного врага была явно поспешно завышенной. И всё равно Мальчишу казалось странным, что ЧК что-то знает. Это и пугало его, и заманивало смело продолжать разговор.
– Немецкий-то знаешь? – крайне аккуратно, стараясь не задевать внутреннего достоинства Красноармейца, полюбопытствовал ЧК. – Vielleicht auf Deutsch?[18]
– Ну-у… И чё? – хитро́ прищурился Мальчиш, не желая выдавать в эту ответственную минуту своих познаний немецкого.
– Бруст-вер. Brust знаешь? – Грудь. А Wehr – защита. Защита груди! От выстрелов. От летящих пуль и осколков снарядов.
– О! Ве́ер! – искренне порадовался и даже как-то по-весеннему просветлел Красноармеец. – Это я в Большом театре вида́л у же-енщин не́ктрых с бино-оклями. Мне даже доста-алось ветерку. Когда с Ма-амой ходили, – Красноармеец посмотрел снизу вверх на ЧК сквозь кулачки-окуляры.
– Почти́ как веер. Так и говорится. Долго. Если для дам, – стараясь вернуть разговор в строгое деловое русло, приосанился Чёрный Костюм. – Так в какую сторону завалился-то?
– Не по́мню! – решительно отрезал Кибальчиш, сделав полшага вперёд – в направлении Чёрного Костюма.
– По-ня-атно. Значит назад упал, в траншею, – констатировал, хоть и как-то примирительно, Чёрный Костюм.
– А вот и не упал! Не упа́л! – гордо топнул Мальчиш.
– Ну, не упал, значит падал. А раз падал, значит упал. А кровь видел? – Чёрный Костюм изобразил искреннюю товарищескую заботу, присев перед Мальчишом на корточки и рассматривая его лицо.
– Нет! – Мальчиш автоматически, против воли, схватился за живот рукой и на секундочку глянул вниз.
– По-ня-атно – ви-идел, – сделал с лёгким вздохом свой вывод Чёрный Костюм и, слегка оживившись, мимолётно глянул поверх буйной головы зардевшегося Красноармейца – на Мать, подошедшую бесшумно сзади.
– Как пуля летела, ви́дел? Ладно, неважно! Выстрел-то видел?! – форсировал дознание ЧК, слегка улыбнувшись краешком рта в ответ на расплывшуюся младенческую улыбку, которую допрашиваемый им Красноармеец больше не мог сдерживать, уже признаваясь себе внутренне в том, что только что был уличён во лжи:
– Ну-у…
– Так, теперь вопрос: Дымок ви́дел? – спросил ЧК.
– Ну-у… – угрызения совести мешали Мальчишу думать над правильным ответом или над тем, как бы соврать похитрее.
– На что похоже-то было, на какое время?
– Да ва-аще-е, какой-то дре-евний, ста-арый-ста-арый, про-ошлый-про-ошлый-пазапро-ошлый ве-ек, каро-оче, – Мальчиш вяло и криво качнул назад рукой, сам не заметив, что только что в чём-то признался.
– Этого ты как раз и не до́лжен помнить! Если потом вспомнишь, то никому́ не говори. Всё можешь говорить, но про дымо́к – не говори́! Даже когда шампа́нское будешь открывать. Если ска́жешь – тогда всё! В общем, ты меня по́нял, – разъяснил ЧК.
– Не по́нял! – не сдаваясь, зло ответил Мальчиш, а на самом деле грустно посетовал в сердце: «Было полбеды, а теперь кругом беда. Много буржуинов, да мало наших».[19] Э-хх! – и он почувствовал себя та́к одино́ко…
– Ну, не понял – так потом поймёшь. Иди! – подытожил разговор Чёрный Костюм.
И Мальчиша, всё ещё не желавшего прерывать этот только что затеянный им же самим серьёзный деловой разговор «на равных», поймав момент его безнадёжной и по-идиотски улыбчивой задумчивости, когда Чёрный Костюм, привставая с корточек, напоследок задал Матери, преданно вставшей за спиной сына, вопрос: «Что с ним?» – Та почти что силой увела в детскую, сопроводив его невольную увольнительную привычным дисциплинарным напутствием ждать и свято верить в Её скорое возвращение к любимому сыночку. Он устало присел на свою детскую кроватку и скучно ссутулился, как маленький кораблик, хоть и пытавшийся по своей революционной заносчивости что-то там резать, но в итоге потрёпанный на бушующих волнах гражданской войны и утомлённо прибившийся к берегу[20].
Вдруг дверь в детскую отворилась, и Мать с порога с язвительным ехидством и свысока обратилась к его поглупевшему на несколько сот лет сознанию:
– Ну? Что?!
Он, полный сомнений, как ёжик в тумане[21], вышел в коридор.
– О чём беседовали-то, помнишь? – продолжила Мать.
– Мы в каком веке живём? – попытался очнуться он.
– Неважно! В двадцатом. Ну?! Что помнишь?!
– Помню… э-это-о… Про сон! – встрепенулся он, почёсывая свою русую макушку.
– А ещё что ты помнишь? – поинтересовалась Она с некоторой насмешливой снисходительностью, но и с заботой Старшей Медсестры, говорившей в настоящую минуту с раненым в голову, которую Она теперь, в силу своего профессионального долга, но и в силу своей нескрываемой симпатии к раненому в голову, попавшемуся Ей в бережные, но хваткие руки, – вынуждена будет лечить и перебинтовывать.
– Что-о? – он никак не мог понять, чего от него хотят.
– Всё, что́ бы́ло! Вспоминай по порядку. Вспоминай, если сможешь вспомнить, – и Она ушла, вероятно, за перевязочным материалом, уверенным, цепким движением своих длинных, чётко наманикюренных в красный лак пальцев прикрыв прямо перед носом Ветерана Крымской войны и за собой дверь в детскую.
Обретение
В который день, Мальчиш не помнил, сидя один дома, он услышал за стенкой трезвон телефона. Не подходил долго в надежде на то, что авось рассосётся. Но, чувствуя, что звонки никак не прекращаются, вынужден был придти к внезапной мысли о возможной важности настойчивого вызова и поплёлся в большую комнату, вяло снял трубку:
– Алло?
– Ты посмотри там хороше́нько, что́ потеря́л-то. Са́м знаешь, что́, да́?.. – быстро произнёс Отец своим далёким, каким-то недосягаемым, ни в физическом смысле, ни для его скудного сыновнего понимания, голосом, но голосом, всегда уверенным и в итоге чётко бившим в ту́ точку его мозга, в которую и ме́тил. Хоть дойти могло и не сразу, а с некоторым опозданием. И после краткой паузы, сопровождённой тихим сопением сыночка в трубку, добавил:
– По крайней мере, я там то́чно видел твою пропажу. В общем, ты меня понял, сам разберёшься. Или ещё в прихожей можешь гля́нуть среди книг. Сориентируешься, короче, – Отец повесил трубку, оставив за собой в эфире только многозначительную очередь тревожных коротких гудков «занято».
Задумался. Вернулся, помаялся в прихожей в какой-то странной тишине, звеневшей в ушах гулкой пустотой после недавнего телефонного разговора. Пробежался взглядом по книгам, давно знакомым по корешкам, плотно сжатым в застеклённых полках от пола до потолка. Прошёл в детскую. Оглядевшись внимательно, замер. И вдруг увидел перед собой то, что искал! Даже скорее сперва вспомнил, где оно – то́ припрятанное и вновь обретённое им, впредь бывшее с ним всегда в течение всей жизни, а тогда – материализовавшееся в находку, обнаруженную им в собственной детской, неожиданно вернувшуюся теперь в его искательскую мальчишескую ладонь даже не по прямой наводке, а по Его далёкому намёку, по туманной подсказке, зашифрованной Им пу́тано, но на́мертво, – нахо́дку, хранимую с тех пор у сердца лёгким прохладным металлическим грузиком – Отцов гвардейский значок.
Посиделки
Хлопнув в темноте нао́тмашь рукой по стенке – по предполагаемому выключателю света, но промахнувшись и так и не добившись необходимого освещения, сын сломя голову влетел в большую комнату, скача вприпрыжку на одной ноге, при этом еле касаясь левой ступнёй, болтавшейся как тряпка, прохладного ночного паркета и при каждом таком задевании мучительно корча свою заспанную помятую фи́зию. Мать сразу проснулась, скинула ноги с постели, машинально, как лунатик, потянулась рукой и включила ночник, слепо поискала тапочки, обречённо, но мужественно поднялась в своей изящной бледно-розовой шёлковой пижаме в мелкий серенький цветочек-пятилистник, прикрыла рот рукой и, еле продирая глаза, спросила:
– Чего тебе? Совсем, что ль?! Чё не спишь-то?
– Да боржо-оми опять в ноге-е! – пожаловался сын.
– Что? – Она снова слегка зевнула в руку.
– Ма-ам, ну но-огу свело-оу! Булькает и щиплет! Ущщь! Ну, как всегда! – и он согнулся от нового колющего и тянущего приступа, перемежавшегося волнообразным, то отпускавшим, то вновь прихватывавшим онемением, и стал старательно растирать левую икру, стремясь вывести, как умел, сам себя из этого невыносимого, иногда застававшего его врасплох состояния.
– Судорога? Пойдём! – и Она, выведя его, скачущего за Ней под руку на одной ноге, в коридор, – скомандовала:
– А теперь прыг-скок к себе! И сядь! – и ушла.
Он кое-как, по стенке, добрался до своей кровати.
Мать вошла, сияя радужной ласковой улыбкой и ловко вертя в пальцах цыганскую швейную иглу – самую большую, какую он когда-либо замечал у Неё, и уж точно никогда раньше не извлекавшуюся Ею из шкатулки со швейными сокровищами: всевозможными пестрящими катушками хэбэшных, шёлковых, нейлоновых и капроновых ниток, разнокалиберными клубками шерстяных, пронзённых иголками и иголочками разной величины, с коробочками английских булавок, миниатюрными ножницами, желтометаллическим напёрстком в косую рифлёную сеточку по стенкам усечённого конуса и с пупырышками на макушке, а также оранжевым клеёнчатым рулончиком сантиметра.
– Ты чё это? – с опаской поглядел он на гигантскую иглу, хватко зажатую в длинных пальцах Мамули и как бы невзначай наставленную Ею своим опасным стальным остриём прямо на него.
– А что?! – уверенная в своих намерениях ничтоже сумня́шеся уточнила Она. – Чему́ удивля́ешься? – и, прицелившись остриём в направлении его болезной ноги, Мать, словно мастер спорта по фехтованию, молниеносным выпадом вперёд прошила ночной воздух, не коснувшись ноги.
– У тя всё нормально, Ма?! – вскрикнул он.
– Ну! А ты? У тебя-то как? Всё нормально, сынок?
– Я-а – да-а… – решил он срочно выбрать наиболее уместный в данной, новой для него, ситуации вариант ответа, втянув голову в плечи, – всё-о норма-а-льно, всё-о норма-а-льно, Маму-у-ля, – и, заворожённый собственным внезапным ужасом перед увиденным весёлым инструментом, явно трофейным орудием из хирургического набора гестаповских палачей, – резко подался на своей кровати назад, схватил подушку и прижал её к животу, судорожно комкая в пальцах.
– Ага, ну раз всё нормально… – и Она, резко приподняв подбородок и саркастически кривя рот, торжественно и гордо вытянула вверх иголку в угловато согнутой в локте руке, – словно это был сияющий в ночи́ факел на каком-нибудь нацистском факельном шествии, – и уверенно ушла, больше не произнеся ни слова.
А он, потерев свою левую икру, как-то вдруг обнаружил, что нога, и впрямь… уже, кажется, ничего… вроде прошло.
Минут через десять выполз на кухню. Мать сидела с чашкой из своего любимого китайского сервиза за квадратным лакированным столиком, закинув ногу на́ ногу.
– Ма, у тя чё-нить сладенькое е-есть? И попи-ить…
– Те чего? Сла-а-денького ему захотелось, смотри-ка!
– Ну хоть бы сушечку какую-нить. И посидеть немножко.
– Ладно, горе ты моё, сади-ись уж. Но чаю не налью. А то будешь бегать потом всю ночь.
– Ну, я так тогда. Мне бы просто посидеть с тобой за компанию.
– Ладно уж… Тоже мне мон-шер-ами вы́искался! Садись, плесну чайку, так и быть, – видя его плохо скрываемое разочарование, душевно пригласила Она и ловко взялась своими по-домашнему свободными от привычного яркого маникюра пальцами за бамбуковую дужку заварочного чайника тонкого фарфора.
– Урра-а!
– Не ори! Соседи спят.
– Ой… Просто так хочется иногда с тобой побыть. А ты всё время занята, – сын скучно пожал плечами.
– Не мы такие – жизнь такая. Разговор про войну помнишь?
– Помню, – он почесал макушку. – Ма?!
– Что?
– Так война ж давно закончилась уже? Мы ж победили вроде?
– Ты про какую? Про Великую Отечественную, что ль?
– А какую же ещё?!
– В том-то и дело, дружок, что они но́вую войну собираются начать, теперь уже в другой стране.
Сын автоматически бросил взгляд вниз на кухонный линолеум, где абсолютно бездеятельно томилась спонтанно припаркованная с вечера, катавшаяся ещё вчера по срочным вызовам через всю квартиру, а теперь брошенная своим экипажем после боевого дежурства большая металлическая пожарная машина – с выдвижной высотной лестницей, контрастировавшей своим стальным блеском с красным сиянием лакированного кузова, – игрушка, подаренная ему Отцом после очередной командировки вместо такой же по габаритам, а если честно признаться, даже ме́ньшей в размерах, зелёненькой стратегической ракетной установки, которую сынуля поначалу так долго и настырно умолял родителей купить. Пожарная машина, подаренная ребёнку родителями с упором на недосягаемость радиуса действия выдвижной лестницы по сравнению с дальностью действия этих двух убогих стратегических пу́калок, вылетавших, словно хамский плевок забулдыги, под действием скрытых пружинок из мрачного нутра ракетной установки, в свою очередь приводимых в действие посредством пускового механизма шаловливыми пальчиками соседских пацанов, свято веривших в недосягаемое хитроумие конструкторов, техническое превосходство конструкции доставшегося им от их взрослых мощного игрушечного вооружения, а также всепоражающую убойную силу боевых частей, которыми их игрушечки из их детского мира были оснащены. Но, как бы там ни́ было, сила толчка в пружинках со временем заметно ослабевала, – если рассматривать под лупой военно-полевые достижения этих школьных и соседских мальчишек-агрессоров, кошмарную боевую квалификацию и кошмарный боевой опыт которых их маленькому завистнику родители так перенять и не позволили, строго и чутко наказав ему, не сталкиваясь аварийно ни с какими материальными объектами и своевременно избегая каких-либо повреждений как своего собственного, так и любого корпуса, смело двигать своей красной пожаркой по всему паркетно-линолеумному периметру в досягаемости, вовремя подъезжая к воображаемому очагу возгорания на максимальное расстояние, позволяющее крайней площадке выдвижной лестницы дотянуться до всевозможных бытовых бед и чрезвычайных ситуаций с целью всяческого тушения. И противопожарный выдвижной механизм, находившийся, как и мобильное устройство семейно-национального спасения в целом, в ве́дении, под контролем и в ручном управлении недоросля, ещё очень долгое время как раз таки прекрасно позволял добиваться требуемого со стороны предков и в итоге осознанного младенческим мозгом отпрыска Необходимого и Желаемого Результата, всякий раз по первой команде легко и безупречно выдвигаясь на нужную дистанцию, как в то́ счастливое время детских игрищ и отважных битв с воображаемым огнём, так и после, когда недоросль из недоросля уже вырос, с успехом и интересом прочитав «Мещанина во дворянстве»,[22] и свободно, равно как и безвозвратно вышел далеко за рамки своего собственного и личного, а также любого мещанства любых мещан, как во дворянстве, так и во дворе, да и вообще где бы то и когда бы то ни было.
– Мне понравилось! – улыбнулась Мать одними глазами. В Её левой руке была теперь зажата крышечка красного лака с кисточкой, которой Она уверенно и ровно провела по острому ногтю большого пальца правой руки. На столе компактно стояли ещё какие-то, по Её приказанию временно занявшие свой пост на ночной кухне, разноцветные баночки из Её маникюрно-косметического хозяйства, и лежало бордовое этуи.
– Что? – не понял он.
– Твой взгляд. Что у тебя мысль затушить всё это дерьмо сразу появилась. У тебя откуда такая красота́-то?
– Па-а-па подарил! – торжественно похвастался сын.
– Смотри-ка, ва́жный он како́й! Па-а-па ему подарил… Погляди́те-ка все на него! – Она презрительно пригнула уголки губ вниз.
– И чё? Папа обещал мне машинку подарить – во́т и подари́л.
– Не чё 'от! Узнаешь чё! И не чёкай! Не доро́с ещё чёкаться! – Она продолжала спокойно маникюриться.
– Да чево́-о? – сразу стушевался он.
– Вот то́! То, что у многих, в отличие от тебя́, вообще́ нет отца – ни с до́мом, ни без до́ма – никако́го! А игру́шек – так тем бо́лее не во́дится и не води́лось никогда. Кстати, как «Отец» пишется? Какие буквы в слове «Отец»?
– Ну, о-о там, т-э-э, е-э-э, ц-э-э,! В пинджаке и га́ллсухе! – принялся он обезьянничать.
– Это какая цэ ещё? Муха цэцэ, что ль? Или муха-цэкату́ха из ЦэКа́? Или всё-таки дрозофила?
– Это не цэце, а цэка́! И без му́хов всяких там. Му́хов ты сама́ выдумала!
– Не му́хов, а му́х! – это во-пе́рвых. А во-вторы́х, вторая буква какая?
– т-э
– А третья?
– е-э!
– Так, это мы зна́ем. А как пишется? – и Мать начерта́ла в пустоте атмосферы своим свежим красным указательным маникюром показательный кириллический символ. Чуть пригнув голову и вопросительно заглянув ему в глазки, Она подсказала:
– е обычная? или э оборотная?
Он, хоть и не поняв вновь услышанного термина, но чётко закрутив пальчиком в воздухе куда требуется нужную закорючку е, – терпеливо дал немой ответ этой выискавшейся среди ночи и заставшей его врасплох своей полночной дидактикой Училке-Мальвине, на поучительный разговор с которой он сам и нарвался по собственной глупости или от скуки.