Полная версия
Пушкин. Тридцатые годы
Но на этом воспоминании Корфа следует еще остановиться, потому что те части его текста, которые здесь выделены курсивом, в советских изданиях нередко стыдливо опускались[54]. Например, в популярном двухтомнике «А. С. Пушкин в воспоминаниях современников»[55]. По существу же следует заметить, что «известная болезнь» не оставляет никаких «ран» на теле и тем более на лице, которое, надеемся, только и было доступно взгляду императора. Поэтому «раны» эти остаются на совести Корфа, не испытывавшего, как известно, теплых чувств по отношению к своему не сановному и не титулованному, но прославленному в России и в мире соученику по Лицею.
Что же касается «пропасти комплиментов» в адрес Николая I, то это утверждение Корфа хорошо согласуется с признаниями самого Пушкина, например, в письме Дельвигу от 20 февраля 1826 года: «Меры правительства доказали его решимость и могущество» (13, 262). «Решимость и могущество» правительства – читай Николая I. Пушкин действительно, как уже отмечено нами, был против бунта и революции, кровопролитие отвергалось им принципиально. Сравним с записью Вяземского от 4 декабря 1830 года, в которой он в связи с польскими событиями обращается памятью к восстанию на Сенатской площади, произошедшему пять лет назад: «В мятежах страшно то, что пакты с злым духом, пакты с кровью чем далее, тем более связывают. Одно преступление ведет к другому или более обязывает на другое»[56].
Здесь восстание декабристов совершенно однозначно названо преступлением.
Но продолжим нашу тему.
Об освобождении друга Вяземский письмом известил А. И. Тургенева[57], узнав все это, несомненно, от самого освобожденного: «Пушкин здесь и на свободе ‹…› Государь посылал за ним фельдъегеря в деревню, принял его у себя в кабинете, говорил с ним умно и ласково и поздравил его с волею ‹…› Государь обещал сам быть его цензором»[58]. Свидетельство Вяземского достоверно по всем пунктам. Пушкин действительно был возвращен из ссылки, и Николай I вызвался быть его цензором. О том, что царь принял его «самым любезным образом»[59], Пушкин сообщил своей тригорской соседке по Михайловскому П. А. Осиповой письмом от 16 сентября 1826 года (13, 296).
Через три недели после конфиденциальной аудиенции ссыльного поэта у императора Николая I во дворце Чудова монастыря в Кремле Бенкендорф[60] написал Пушкину письмо. Это письмо от 30 сентября 1826 года явилось началом их многолетней переписки.
В письме, написанном по поручению Николая I, официально подтверждалась устная договоренность между императором и поэтом, достигнутая во время упомянутой личной встречи, касающаяся цензуры: царь в вежливой форме обязывал Пушкина знакомить его со всеми новыми произведениями и при этом брал на себя функции цензора. Не менее важным выглядит в письме следующий призыв императора к поэту: «… употребите отличные способности ваши на передание потомству славы нашего Отечества, передав вместе бессмертию имя ваше»[61]. То есть, по мнению императора, только воспевание славы Отечества гарантирует поэту бессмертие. При этом Отечество, конечно, представлялось ему тождественным системе управления Россией, системе власти, которая существовала в это время. Следует заметить, что все последующие правители России, включая коммунистических, рассматривали искусство исключительно под тем же углом зрения.
Пушкин же, как известно, имел отличный от императорского взгляд на свое творчество (и на искусство вообще), в частности на обеспечивающие бессмертие его имени основания; он позднее сформулирует это в своем итоговом «Памятнике»[62]:
И долго буду тем любезен я народу,Что чувства добрые я лирой пробуждал,Что в мой жестокий век восславил я СвободуИ милость к падшим призывал.Это концептуальное противоречие между императором и поэтом будет постоянно отбрасывать тень на их личные отношения, возникшие 8 сентября 1826 года и длившиеся вплоть до трагической смерти поэта.
В том же письме Бенкендорф передает Пушкину поручение царя «заняться предметом о воспитании юношества» (13, 298).
Исполнением этого поручения явится записка «О народном воспитании», которую поэт напишет полтора месяца спустя, находясь в Михайловском (13, 314).
Друзья и поклонники Пушкина торжествовали, и сам поэт был счастлив вернуться к нормальной жизни. Есть свидетельство современника, свидетельство «из первых рук» (приведем его опять-таки в качестве исключения), что и Николай I сразу же после встречи отозвался о поэте необычайно лестно. Это через много лет после гибели Пушкина рассказал первому пушкинисту П. И. Бартеневу граф Д. Н. Блудов, сам лично слышавший поразивший его отзыв царя о Пушкине. Обратившись к Блудову[63] во время бала, происходившего в тот же день, 8 сентября, в Кремле, Николай I сказал: «Знаешь, что я нынче долго говорил с умнейшим человеком в России?»[64]
Отметим, однако, что как бы лестно ни отозвался царь о Пушкине в разговоре с Блудовым, в гоффурьерском журнале посещение Пушкиным дворца не зафиксировано. Это свидетельствует о том, что Николай I, прежде всего, руководствовался дворцовым этикетом – встречу царя с человеком, не имеющим ни должности, ни звания, в гоффурьерский журнал заносить не надлежало! В дальнейшем, когда Пушкину будет пожаловано звание камер-юнкера, он ощутит на себе все тяготы этой мелочной приверженности Николая I к исполнению формальных правил. Нельзя не отметить также, что за поэтом сразу же после освобождения из ссылки было установлено тайное наблюдение, осуществлявшееся агентами III Отделения.
Николай I произвел на Пушкина самое благоприятное впечатление, что через несколько месяцев вдохновило поэта на «Стансы» (22 декабря 1826 г. – первая редакция), где острота восприятия в обществе недавно свершившейся казни декабристов снималась сопоставлением с казнями стрельцов в начале петровского царствования, а царю предлагалось брать пример с Петра I:
В надежде славы и добраГляжу вперед я без боязни:Начало славных днейПетра Мрачили мятежи и казни.Но правдой он привлек сердца,Но нравы укротил наукой,И был от буйного стрельцаПред ним отличен Долгорукой.Самодержавною рукойОн смело сеял просвещенье,Не презирал страны родной:Он знал ее предназначенье.То академик, то герой,То мореплаватель, то плотник,Он всеобъемлющей душойНа троне вечный был работник.Семейным сходством будь же горд;Во всем будь пращуру подобен:Как он, неутомим и тверд,И памятью, как он, незлобен.«Стансы» были опубликованы лишь через год в № 1 «Московского вестника», и в этом нет никакой скрытой подоплеки. Просто Пушкин не мог представлять на просмотр царю, вызвавшемуся быть его цензором, отдельное стихотворение. Поэтому лишь в середине 1827 года он передал ему через III Отделение и Бенкендорфа сразу несколько произведений, среди которых была и окончательная редакция «Стансов». Ответ пришел через Бенкендорфа 22 августа 1827 года (13, 335). Вот почему № 1 «Московского вестника» со «Стансами» вышел из печати только 15–18 января 1828 года[65].
Само сопоставление Николая I c Петром I в пушкинском стихотворении, конечно, поднимало царя и в собственных глазах, и в общественном представлении.
Не только во враждебных Пушкину кругах, но даже и среди части друзей «Стансы» были восприняты как измена поэта прежним идеалам, как лесть императору. На самом деле в этих стихах, обращенных непосредственно к Николаю I, разговор ведется «на равных», автор ощущает себя личностью, во всяком случае, равновеликой адресату стихотворения, обращается к царю на «ты» и даже позволяет себе давать ему советы, что будет продолжать делать и в дальнейшем.
В возможности хоть в какой-то мере влиять на царя в соответствии со своими представлениями о пользе отечеству, творить таким образом общественное добро, в частности способствовать освобождению сосланных в Сибирь декабристов, состояла теперь принципиальная позиция Пушкина.
Именно в таком ключе следует рассматривать и стихотворение «Во глубине сибирских руд…», написанное буквально через несколько дней (26 декабря 1826 года) после возникновения первой редакции «Стансов» и трактовавшееся в советское время как чрезвычайно радикальное.
На самом деле связь двух этих стихотворений не случайна. В послании к декабристам, которое 2 января 1827 года увезет с собой А. Г. Муравьева[66], едущая к мужу в Сибирь, содержится «система намеков на возможное в обозримом будущем освобождение»[67] по милости царя. Пушкин всерьез надеялся на такой исход.
В таком же духе следует воспринимать завершающую строку послания – «И братья меч вам отдадут» – как «возвращение дворянского достоинства, полное восстановление в правах»[68].
Но возвратимся к «Стансам» – они явились несколько отсроченным результатом того впечатления, которое произвел на Пушкина Николай I во время встречи в Чудовом монастыре 8 сентября 1826 года, когда поэт был очарован великодушием и простотой поведения монарха, обладавшего, по воспоминаниям современников, хорошими артистическими данными[69]. Это «очарование» сохранялось долго, чуть ли не до 1833 года.
Однако своеобразный договор с царем, заключенный во время личной встречи, был устным, и некоторые вещи были восприняты сторонами по-разному, что уже в ближайшее время стало проявляться и давать о себе знать.
В уже упомянутом письме от 30 сентября 1826 года Бенкендорф сообщал Пушкину с определенной долей придворного лукавства, что царь не только не запрещает ему посещать Петербург, но и предоставляет ему полную свободу в этом вопросе, «с тем только, чтобы предварительно испрашивали разрешения через письмо» (13, 298). То есть поехать можно, но не так, как мог поехать любой российский верноподданный: только получив разрешение.
А 22 ноября 1826 года Бенкендорф запрашивает Пушкина, верны ли дошедшие до него сведения о том, что он «изволил читать в некоторых обществах сочиненную им вновь трагедию», имея в виду «Бориса Годунова» (13, 307), и рассматривает этот факт как нарушение поэтом обещания представлять все вновь написанное на просмотр Николаю I.
Пушкину письмом от 29 ноября 1826 года приходится оправдываться. Он признается, что «читал свою трагедию некоторым особам («…конечно не из ослушания, но только потому, что худо понял Высочайшую волю Государя») (13, 308), и обязуется представить «Бориса Годунова» на рассмотрение императору.
Пушкин не мог знать тогда и, вероятнее всего, так и не узнал до своей кончины, какое впечатление произвело это его письмо на императора. И мы бы об этом, возможно, никогда не узнали, если бы заведующий императорской библиотекой Р. А. Гримм[70] не сделал по приказанию императора Николая II выписку из писем А. Х. Бенкендорфа к императору Николаю I, касающихся Пушкина. Как следует из этих выписок, Николай I написал Бенкендорфу следующее: «Я очарован письмом Пушкина, и мне очень любопытно прочесть его сочинение; велите сделать выдержку кому-нибудь верному, чтобы она не распространялась»[71].
Этим «верным» для Бенкендорфа был Ф. В. Булгарин[72], который и подготовил отзыв о пушкинской трагедии для Николая I.
И как бы ни был царь «очарован» упомянутым письмом Пушкина, его отзыв о трагедии не принес радости ее автору. Высочайший отзыв о трагедии Бенкендорф сообщает Пушкину в письме от 14 декабря 1826 года. Вместе с рядом пометок в тексте трагедии ему было предложено переделать ее в «историческую повесть или роман, наподобие Валтера Скота» (13, 313).
В ответном письме от 3 января 1827 года Пушкин выражает формальное согласие с критикой высочайшего читателя, но по сути ответ его тверд и непреклонен: «Жалею, что я не в силах уже переделать мною однажды написанное» (13, 317).
А в письме от 23 декабря 1826 года Бенкендорф сообщает Пушкину мнение царя о его записке «О народном воспитании», где главной является следующая сентенция Николая I: считать «просвещение и гений… исключительным основанием совершенству, есть правило опасное для общего спокойствия» (13, 314).
Этому письму Бенкендорфа предшествовало его донесение царю о пушкинской записке: «…он (Пушкин. – В. Е.) мне только что прислал свои заметки на общественное воспитание, которые при сем прилагаю. Заметки человека, возвращающегося к здравому смыслу»[73].
Бенкендорфу понравилось отсутствие радикализма в пушкинском сочинении, но царь, прочитав его, оказался проницательнее своего верного служаки…
Для Пушкина критический отзыв царя не был неожиданностью, но он брался за написание этой записки не для того, чтобы снискать высочайшее одобрение. В разговоре с А. Н. Вульфом[74] в 1827 году он скажет: «Мне легко было написать то, чего хотели, но не надобно же пропускать такого случая, чтобы сделать добро»[75]. Здесь ощутим тот же принцип общения Пушкина с царем, как и в «Стансах».
Таким образом, с самого начала отношения с Николаем I отнюдь не безоблачны, и Пушкину приходится лавировать в определившемся для него коридоре возможностей между опасностью навлечь высочайшее неудовольствие и невозможностью поступиться своими убеждениями.
При этом поэт находится под постоянным надзором агентов Бенкендорфа, о чем свидетельствует следующее его донесение царю: «Пушкин автор в Москве и всюду говорит о Вашем Императорском Величестве с благодарностью и глубочайшей преданностью; за ним все-таки следят внимательно»[76].
Пушкинское простодушие явно контрастирует с глубоко продуманным и по-прежнему недоверчивым отношением к нему при дворе. Так же, как Пушкин намерен при возможности влиять на царя в сторону либерализации его позиций («делать добро»), царь и Бенкендорф надеются использовать гений поэта в своих целях (направлять его), исходя из своего понимания государственных интересов. Это четко сформулировано в следующем донесении Бенкендорфа царю: «Отец поэта Пушкина здесь[77]; его сын приедет сюда на днях[78]. В день моего отъезда[79] из Петербурга этот последний, после свиданья со мной, говорил в Английском клубе с восторгом о Вашем Величестве и заставлял лиц, обедающих с ним, пить здоровье Вашего Величества. Он все-таки порядочный шалопай, но если удастся направить его перо и его речи, то это будет выгодно»[80].
В заключительной фразе – квинтэссенция всегдашнего в России исключительно прагматичного отношения власти к художнику: сам он из себя ничего для них не представляет, но его творчество может быть полезно, если удастся повернуть его талант в сторону государственных, в понимании власти, интересов.
Между тем продолжается еще дело о распространении стихов «На 14 декабря» (не пропущенные цензурой в 1825 году строки из стихотворения «Андрей Шенье»), начавшееся одновременно с вызовом Пушкина в Москву Николаем I.
13 января 1827 года московский обер-полицмейстер поручает привлечь к следствию самого поэта, чтобы получить его личные разъяснения по поводу «возмутительных» стихов. 27 января такие разъяснения в письменном виде были от Пушкина получены[81]. Этого оказалось недостаточно, и 29 июня того же года Пушкиным были вновь даны в письменном виде разъяснения, что речь в этих стихах идет о Французской революции и они никоим образом не связаны с восстанием декабристов[82]. И, наконец, 24 ноября того же года Пушкин письменно свидетельствует, что отрывок из «Андрея Шенье» стал известен публике, потому что все стихотворение ходило по рукам еще до представления стихотворения в цензуру[83].
На этом дело было прекращено.
15 октября 1827 года Пушкин сделал запись у себя в дневнике о случайной встрече с Кюхельбекером. Накануне, 14 октября, на станции Залазы Псковской губернии, где он менял лошадей по дороге из Михайловского в Петербург, внимание Пушкина привлек один из арестантов, предположительно поляк, которых тоже везли через Залазы, но в обратном направлении. Арестант стоял, «опершись у колонны». «Увидев меня, – записал Пушкин в дневнике, – он с живостию на меня взглянул. Я невольно обратился к нему. Мы пристально смотрим друг на друга – и я узнаю Кюхельбекера. Мы кинулись друг другу в объятия. Жандармы нас растащили. Фельдъегерь взял меня за руку с угрозами и ругательством – я его не слышал. Кюхельбекеру сделалось дурно. Жандармы дали ему воды, посадили в тележку и ускакали. Я поехал в свою сторону. На следующей станции узнал я, что их везут из Шлиссельбурга, – но куда же» (12, 307).
Сохранился рапорт фельдъегеря, руководившего перевозкой арестованных: «Господину дежурному генералу Главного штаба Его Императорского Величества генерал-адъютанту и кавалеру Потапову от фельдъегеря Подгорного.
РАПОРТОтправлен я был сего месяца 12-го числа в гор. Динабург с государственными преступниками, и на пути, приехав на станцию Залазы, вдруг бросился к преступнику Кюхельбекеру ехавший из Новоржева в С.-Петербург некто г. Пушкин и начал после поцелуев с ним разговаривать. Я, видя сие, наипоспешнее отправил как первого, так и тех двух за полверсты от станции, дабы не дать им разговаривать, а сам остался для написания подорожной и заплаты прогонов.
Но г. Пушкин просил меня дать Кюхельбекеру денег, я в сем ему отказал. Тогда он, г. Пушкин, кричал и, угрожая мне, говорил, что по прибытии в С.-Петербург в ту же минуту доложу Его Императорскому Величеству, как за недопущение распроститься с другом, так и дать ему на дорогу денег, сверх того не премину также сказать и генерал-адъютанту Бенкендорфу. Сам же г. Пушкин между угрозами объявил мне, что он посажен был в крепость и потом выпущен, почему я еще более препятствовал иметь ему сношение с арестантом, а преступник Кюхельбекер мне сказал: это тот Пушкин, который сочиняет.
28 октября 1827 года»[84].Из этого рапорта, как и из других документов, которых мы коснемся позже, видно, что Пушкин в особых ситуациях рассчитывает на помощь царя и Бенкендорфа, что он ощущает свою приближенность ко двору.
Расследованиео «Гавриилиаде»
В феврале 1828 года Пушкин посещает Бенкендорфа и передает на одобрение Николаю I шестую главу «Евгения Онегина» и стихотворение «Друзьям» («Нет, я не льстец, когда царю…»). Стихотворение «Друзьям» явилось реакцией поэта на критическое восприятие его «Стансов» в либеральных слоях читающего общества. В новых стихах он открыто признается в благодарности и любви к царю: возвратил его из ссылки, стал его цензором, оживил общественную жизнь «войной, надеждами, трудами». Что касается войны, напомним, что за месяц до коронации Николая I персы вторглись в Закавказье и началась Русскоперсидская война 1826–1828 годов. Кроме того, Николай I, в отличие от своего предшественника на троне, занял активную позицию по греческому вопросу. В октябре 1827 года Россия вместе с Англией и Францией участвовала в разгроме турецко-египетского флота (Наваринская битва), ослабившем Турцию. В ответ Турция выслала русских подданных и закрыла для России Босфор. Все это предвещало новую русско-турецкую войну.
В новом стихотворении, непосредственно связанном с персоной императора, Пушкин вновь поясняет свою позицию:
Нет, я не льстец, когда царюХвалу свободную слагаю:Я смело чувства выражаю,Языком сердца говорю.Его я просто полюбил:Он бодро, честно правит нами;Россию вдруг он оживилВойной, надеждами, трудами.О нет, хоть юность в нем кипит,Но не жесток в нем дух державный;Тому, кого карает явно,Он втайне милости творит.Текла в изгнанье жизнь моя;Влачил я с милыми разлуку,Но он мне царственную рукуПростер – и с вами снова я.Во мне почтил он вдохновенье;Освободил он мысль мою,И я ль, в сердечном умиленье,Ему хвалы не воспою?Я льстец! Нет, братья, льстец лукав:Он горе на царя накличет,Он из его державных правОдну лишь милость ограничит.Он скажет: презирай народ,Глуши природы голос нежный,Он скажет: просвещенья плод –Разврат и некий дух мятежный!Беда стране, где раб и льстецОдни приближены к престолу,А небом избранный певецМолчит, потупя очи долу.А позиция эта, как уже сказано, осознавалась Пушкиным в следующем: используя постоянную связь с царем как читателем и цензором его произведений, влиять на него в целях смягчения нрава самодержца, высказывать ему свои убеждения, облеченные в художественную форму, а иногда и в прямом диалоге – через Бенкендорфа или лично.
В частности, несмотря на отрицательный отзыв царя на важный тезис пушкинской записки «О народном воспитании», где просвещение провозглашалось, по мнению царя, «исключительным основанием к совершенству» (13, 314), Пушкин в стихотворении вновь возвращает этот вопрос царю упоминанием о плодах просвещения в предпоследней строфе!
Бенкендорф в своем письме от 5 марта 1828 года (14, 6) сообщил Пушкину, что царь остался доволен стихотворением «Друзьям», но не разрешил его печатать. Видимо, три последние строфы стихотворения задевали актуальную тему: «рабы и льстецы» находились в окружении императора в изобилии…
Во время упомянутого выше февральского посещения Бенкендорфа Пушкин, видимо, просил его сообщить императору о своем желании участвовать в начинающихся военных действиях против турок. Причем он собирался отправиться на войну вместе с Вяземским. Бенкендорф письмом от 20 апреля 1828 года извещает Пушкина, что царь не согласился определить его в действующую армию, но «воспользуется первым случаем, чтобы употребить отличные» его дарования «в пользу отечества» (14,11).
Точно такое же письмо, датированное 20 апреля, получил от Бенкендорфа Вяземский.
После отказа на просьбу участвовать в войне с Турцией, официально объявленной манифестом Николая I от 14 апреля 1828 года, Пушкин в письме Бенкендорфу от 21 апреля 1828 года (14, 11) обращается с новой просьбой: испросить у императора разрешения на поездку в Париж.
Но, судя по тому, что эта поездка не состоялась, вновь получает отказ.
Следующее письмо Бенкендорфу датируется второй половиной (не ранее 17) августа 1830 года. Пушкину приходится обратиться за защитой к царю в связи с неожиданно для него возникшим требованием обер-полицмейстера отдавать все новые произведения в обычную цензуру, вопреки установленному порядку, при котором царь сам являлся цензором Пушкина (14,25).
Но оказалось, что требование это было связано с расследованием по делу о «Гавриилиаде». Расследование было вызвано жалобой дворовых людей штабс-капитана В. Ф. Митькова на то, что он развращает их в понятиях православной веры, зачитывая развратное сочинение под названием «Гавриилиада».
25 июля 1828 года особая комиссия по расследованию доноса, созданная по указанию Николая I, постановила допросить Пушкина через петербургского генерал-губернатора П. В. Голенищева-Кутузова[85].
В первых числах августа 1828 года Пушкин был допрошен и на вопрос, им ли «писана поэма», ответил отрицательно[86].
Ответ не удовлетворил царя, и 12 августа 1828 года он дал указание вновь допросить Пушкина. 19 августа 1828 года Пушкин вновь письменно отрекся от своего авторства[87]. Причем в черновом варианте ответа авторство поэмы он попытался приписать князю Д. П. Горчакову[88], известному для современников автору рукописных сатир. Однако вносить в официальный ответ заведомую неправду Пушкин не решился и исключил упоминание о Горчакове из окончательного текста. Позже он все-таки включит этот сочиненный им «слух» в письмо Вяземскому от 1 сентября 1828 года, зная, что письмо будет перлюстрировано (14, 26–27).
28 августа ответ Пушкина был отправлен Николаю I, который находился в это время в Варне, на театре военных действий против турок. Ответ Пушкина вновь не удовлетворил царя, и он начертал на том же листке резолюцию, в которой одному из членов особой комиссии П. А. Толстому[89] предписывалось вновь призвать Пушкина: «Г. Толстому призвать Пушкина к себе и сказать ему моим именем, что, зная лично Пушкина, я его слову верю. Но желаю, чтобы он помог Правительству открыть, кто мог сочинить подобную мерзость и обидеть Пушкина, выпуская оную под его именем»[90].
Ситуация становилась для Пушкина все более серьезной. Недаром в стихотворении «Предчувствие», которое возникло в августовские дни 1828 года, он признается:
Снова тучи надо мноюСобралися в тишине;Рок завистливый бедоюУгрожает снова мне…Резолюция царя была получена Толстым в конце сентября, а 2 октября Пушкин был вызван к нему. Представ перед Толстым и выслушав резолюцию Николая I, Пушкин, буквально загнанный в угол, попросил разрешения написать лично царю. И, получив утвердительный ответ, тут же написал и передал Толстому письмо в запечатанном конверте. По-видимому, письмо царю содержало признание в авторстве «Гавриилиады». В дневнике Пушкина за 1828 год в записи от 2 октября значится: «Письмо к царю»[91].
16 октября Пушкин вновь был вызван к Толстому, и тот объявил ему, что «дознание о „Гавриилиаде“ прекращается»[92]. В дневнике Пушкина за 1828 год в записи от 16 октября значится: «Граф Толстой от Государя»[93].
Но официальным закрытием расследования явилась резолюция Николая I от 31 декабря 1828 года: «Мне это дело подробно известно и совершенно кончено»[94].
«Обласкан царем»
Не получив от царя разрешения на зачисление в действующую армию, Пушкин решает поехать на Кавказ частным образом, якобы для того, чтобы повидаться с братом, который служил в это время под началом давнего друга поэта Н. Н. Раевского-сына. Предположительно 10 марта Пушкин едет из Петербурга в Москву, где останавливается на некоторое время.