Полная версия
Фантомная боль (сборник)
– Ага, – кивнула мама. – Ты молодец, Сашка.
На кухне мама набрала воды и выпила еще две таблетки, потом рассеянно посмотрела по сторонам. Я вспомнила, что тоже хочу пить, а еще хочу в туалет, но отойти от мамы не решилась.
– Сашка, а есть у нас что-нибудь сладенькое? Так хочется сладкого, не могу.
Пока я соображала, мама сама взяла со стола сахарницу, начала доставать и по одному рассасывать кубики рафинада. Мне еще больше захотелось пить.
– Можно попить?
– М-м, конечно, что за вопрос? И мне налей.
– Мама, ты проводишь меня в туалет?
– Сашка, сходи сама, не маленькая ведь.
– Я боюсь.
– Сходи сама. Прости меня, мне очень… не по себе. Ты не бойся, я здесь. А папа где?
– Не знаю. Хорошо, мамочка, я сама схожу. Ты сядь, посиди.
Я все-таки сходила в туалет, набралась храбрости, очень уж сделалось невтерпеж. Еще больше страха натерпелась бы, если бы в доме не оказалось света, но тогда еще он был- отключился только через пару дней.
Когда я вернулась на кухню, мама стояла у окна, смотрела на улицу.
– Что-то произошло, Сашка, – сказала она, не оборачиваясь. – Это не только со мной. Господи, это везде. И телефоны не работают. Я же не дойду до больницы.
Я подошла к маме и тоже с опаской посмотрела на улицу. Первое, что увидела, сильный пожар вдалеке, даже не сам пожар, скрытый множеством домов, а клубы черного страшного дыма, неспешно возносящиеся в небо, отраженное от низкого неба зарево.
И никаких людей, хотя это «хоп-хоп» не прекращалось. И никаких едущих по дороге машин, но на углу, сбоку, на самом перекрестке были видны сразу несколько – покореженных, перевернутых. Даже один автобус. Я отвернулась прежде, чем до сознания дошло, тела ли там, рядом, или просто тени, или еще что-нибудь.
Потом мы вернулись в спальню. Мама была очень плоха, пару раз чуть не упала, а добравшись до кровати, сразу легла. Но она продолжала говорить со мной бесконечно усталым, слабым голосом. Говорила о папе, обо мне, о своей болезни, о лекарствах, обо всем сразу. Большую часть из сказанного я не воспринимала, просто бездумно слушая мамин голос и держа ее за руку, но, сама того не осознавая, запоминала, откладывала в себе, чтобы извлечь в нужный момент.
Голос мамы все слабел, язык начал заплетаться, слова путаться, а рука становилась все горячей.
– Мы уйдем, – шептала она. – Нам помогут… или ты уйдешь… одна… вдруг… а вдруг… кто-нибудь… то… что…
И в какой-то момент мама вдруг вскинулась, огляделась в тревоге.
– Сашка, чем это пахнет? Ты не чувствуешь? Сука, чем так пахнет? Где мое чертово тело?
И я увидела, как ее взгляд… просто уходит, и взамен на поверхность выплывает… пустота, только пустота.
Конвульсии, звериный оскал, чужое лицо.
Ребенок не знал, да и не смог бы осознать, что его привычный хрупкий мир уже никогда не вернется.
Я просыпаюсь от тишины. Мама успокоилась. Всегда успокаивается, впадает в это состояние, лежит как камень, иногда с открытыми неморгающими глазами, почти не дышит. Я выползаю из своего убежища. В коридоре привычный сумрак, но на улице день – тот же самый или другой, какая разница. Время иллюзия, как и все на свете, и не имеет значения.
Я чувствую голод, не могу вспомнить, когда ела в последний раз. Подхожу к спальне, заглядываю: мама никуда не делась, лежит на постели – это хорошо. Потом пробираюсь на кухню. Я теперь всегда хожу по дому именно так: осторожно, крадучись, на цыпочках. Или стремительными перебежками.
Что из продуктов осталось? Немного макарон, немного круп (оказывается, я люблю овсянку), бульон в пакетике, чуть-чуть муки, из которой я научилась делать лепешки, еще сухофрукты, но тоже почти закончились. Продукты практически на исходе, но сколько-то протянуть еще можно. Лекарство для мамы важнее, а его нет.
Об этом я боюсь думать. Теперь сложно представить, как это я гуляла целый день, и меня даже с трудом могли затащить домой. Память кажется такой… невзаправдашней.
На кухне сталкиваюсь с еще одним проявлением реальности: у нас больше нет газа и воды в кране. Растерянно сажусь на стул, не могу поверить. Почему-то совсем не задумывалась, что так может случиться. Когда пропало электричество, я тоже этого не ожидала. Мне бы, наоборот, удивиться, что газ и вода продолжали поступать так долго, но это выше моего разумения. Я даже не могу осознать, насколько теперь все осложнилось, насколько критично для выживания, и какие у меня шансы и дальше оставаться в своей квартире.
Я не плачу, воспринимаю все с жалкой покорностью, долго сижу на стуле, совсем нет сил и желания шевелиться. Вот бы укрыться, спрятаться от того, что ждет впереди, вот бы прилетел Фалькор и унес меня в волшебную страну. Вместе с мамой. А там бы папа, улыбаясь, вышел из красивого дворца и встретил нас.
В последнее время я все больше обитаю в грезах и все меньше в реальности, я и не знаю, что такое реальность. Мама как-то сказала, что этого никто не знает. Никто и никогда не контактировал с реальностью напрямую, человек так не устроен. Возвращаясь, мама говорит все более странные вещи, а ребенок слушает, хотя и не понимает.
Я не ем, голод исчезает, как любая иллюзия, поглощается той проблемой, что как неприступная гора встала передо мной: до меня начинает доходить, что именно сегодня, а не в гипотетическом «когда-нибудь», очень-очень скоро мне предстоит выйти из дома.
Я сижу, пока не замечаю, что вновь и вновь совершаю одно и то же движение: кручу головой вправо-влево в неосознанном жесте отрицания. И вдруг тишина вокруг становится столь плотной, а груз на мне таким тяжким, что я не выдерживаю, кажется, вскрикиваю и бегу к маме.
В спальне, как всегда, сумрак. Какой-то новый запах, который я не могу определить. Нехороший запах.
Мама неподвижна. Лежит на спине абсолютно прямо, вытянув руки вдоль тела. Лежит страшно, но я уже привыкла видеть ее такой.
Пугаюсь я позже, когда беру маму за руку. Жесткая, почти несгибаемая, но и это привычно… много долгих мгновений проходит, прежде чем я понимаю, что рука холодна как лед.
Огонек ушел.
Наверное, что-то взрывается в моей голове – беззвучно, безысходно, – меня накрывает беспросветным темным облаком. Все уходит, ничего не остается.
Времени больше нет. Где-то внутри своего бесконечного кошмара я прихожу в себя: мамина рука все еще в моей, мои губы что-то шепчут, сердце стучит, бьется все сильней от безумной надежды – мама проснется, я принесу лекарство, все будет хорошо.
И вдруг мама открывает глаза. Они кажутся неправдоподобно огромными на чужом заострившемся лице. И похожи на две дыры, словно пустые глазницы на брошенной маске, провалы в черные бездны. Глаза поворачиваются, смотрят на меня. Этот взгляд… в нем нет моей мамы, в нем никого нет, но ребенку это неважно, а тело реагирует по-своему: замирает в ужасе, цепенеет.
Мамины губы, до этого плотно сжатые, бескровные, расходятся, воздух странно шипит меж зубов.
– Один, – говорит мама. Это не голос, это призрачное клокотание, шелест песка на ветру. – Один… два… три… пять… восемь…
Она все еще смотрит на меня, и на какую-то секунду ее взгляд вдруг проясняется, я вижу, как дрожат зрачки, впиваются в меня… а потом скользят куда-то дальше, пропадают, мутнеют, будто кто-то подышал на оконное стекло. Глаза останавливаются и уже никуда не смотрят, рот так и остается приоткрытым.
В моем прошлом, настоящем и будущем, которые суть одно, во все мои времена это – самые страшные мгновения моей жизни.
Я стою посреди комнаты, вижу перед собой стену с ободранными обоями, на маму не смотрю, не вижу этих глаз, которые убили и похоронили во мне всякую надежду. Я как будто не здесь, меня самой уже нет. Ничто не узнается, все проплывает мимо. И нет никаких точек отсчета на опустевшем листе, чтобы сказать, сколько это продолжается, но (чего могло бы никогда не произойти) меня пробуждает звук. Непонятный, но смутно знакомый, позабытый звук на улице – растянутый, нарастающий, продолжающийся, удаляющийся, исчезающий.
Я иду в большую комнату, выхожу на балкон.
Улица пуста, если не считать Лешки, который все так же стоит внизу – одинокий, потерянный. Больше Лешка меня не пугает. Этот страх, как и большинство страхов в моем ненастоящем и настоящем мире, перегорел.
Смотрю вдоль дороги, в обе стороны. Разбитые машины на перекрестке никуда не делись, они меня уже никак не тревожат, но, глядя на них, я узнаю, что это был за звук. Машина. Громкая, может быть, грузовик. Он проехал прямо по этой улице, под моими окнами, и скрылся, но что-то ведь это значит, что-то это должно значить. Лешка, что за сила так настойчиво гонит меня куда-то?
Стою возле входной двери, прижавшись к ней ухом, пытаюсь что-нибудь услышать кроме шума собственного сердца. Тишина, вроде бы, тишина. На мне кроссовки, джинсы, футболка и толстовка. На улице не так уж прохладно, но мало ли. Волосы собраны в хвост, у ног стоит рюкзак, на котором картинка с летящей Блум – он совсем легкий, там только Орех. Я никогда не буду готова, но кто меня спросит.
Оборачиваюсь. За углом во мраке коридора мне мерещится тень, будто воздух там более густой и плотный. Почти уверена, что это мама стоит там, невидимая, смотрит своими глазами, молчит и не дышит.
Сердце мое почти выпрыгивает, в глазах опять непрошенные слезы. Подхватываю рюкзак, выхожу. Закрываю дверь, замок щелкает.
Я перебежала дорогу, иду совсем по другой стороне улицы, но Лешка все равно увязался за мной. Почему-то это меня совершенно не удивляет, как будто я знала, что так и будет. Если что, ему за мной ни за что не угнаться, он плетется довольно далеко, ковыляет, его ноги, кажется, совсем не гнутся. Пусть себе идет, старается ведь.
Я не захожу в аптеку, не захожу в магазин, иду себе по тротуару в этой нереальной тишине, прохожу мимо площади, мимо парка, на мосту через речку останавливаюсь. Лешка тоже останавливается в отдалении посреди проезжей части. Его лицо повернуто в мою сторону, но я не знаю, куда он смотрит, что вообще видит.
Однажды в школе нам читали дневник блокадной девочки. Я запомнила, хотя и не могла представить, что стоит за этими строками: «Умерли все. Осталась одна Таня». А теперь, думаю, я знаю.
– Осталась одна Сашка, – шепчу я.
Смотрю на мутную воду. Ребенок верит, что мама каждый раз пыталась что-то донести, нечто очень важное. Ребенку так хочется верить. В то, что смерти нет, что мы не существуем сами по себе, всегда разбросаны во всех и во всем, что нас окружает. Нас нет нигде, и мы всегда где-то есть. А значит, и уйти насовсем не можем. Мама где-то рядом. Как и ребенок – в прошлом, настоящем, будущем. Все мгновения не растянуты на какой-то шкале, они всегда одновременно, и из любого можно посмотреть на себя и вокруг.
– Пойдем, Лешка, – говорю я. – Куда-нибудь и придем.
Лешка делает мучительно неуклюжий шаг.
– Один, – говорю я.– Один… два… три… пять… восемь… тринадцать…
Несколько нитей в узоре судьбы
Подойдя к окну, Колокольников в задумчивости придавил бьющуюся о стекло муху, потом взял ее, оборвал крылышки и рассеянно бросил. После чего отошел и сел за стол, размышляя о возможностях изменения структуры общества, о метаболизме, факторе риска и диагностике психозов.
«Где грань, за которой мысль, неявное желание становится навязчивой идеей?» – риторически спросил он себя и попытался переключиться на комплексы, ведущие к депрессии и аномалиям поведения. Склонный к рефлексии, но с налетом профессиональной скуки, он хотел углубится в самоанализ в эти свободные минуты раннего утра, но в этот момент разразился мелодией мобильный телефон на его столе. Неожиданность звонка вынудила Колокольникова потерять сознание на какое-то время.
«Бесовская машинка!» – подумал он, придя в себя, не понимая, как нечто столь малых форм может работать и приносить, при этом, столько головной боли. Открыл и прочитал сообщение: «Сударь! Оплатите счета за связь!»
«Конечно. Хоть бы что хорошее! Нет, в отпуск, определенно надо в отпуск. Бежать от всего. На моря, непременно на моря. Возьму билет на дирижабль и – в Коктебель.» Его мысли плавно потекли к неге солнца, песка, плеска волн, но и в этот раз не удалось додумать – кто-то постучал в дверь его кабинета, впрочем, достаточно вежливо – поскребся как будто.
Дверь, на которой с обратной стороны было написано: «Психиатр», и ниже: «Часы приема…» etc., приоткрылась, и в узкий проем просунулась мрачная, подозрительная, несколько плешивая голова немолодого человека. Вслед за этим он протиснулся полностью, весьма тучный господин, почему-то не став распахивать дверь.
– Прием начнется через пятнадцать минут, – с порога осадил посетителя доктор Колокольников, восседая за столом у дальней стены кабинета не в благодушном настроении.
– Я знаю, – испуганно молвил посетитель. – Мне срочно!
«Хм… – подумал Колокольников, – какой неприятный человек…»
– Хм, – сказал он вслух. – Вам назначено?
– Нет. Но мне нужно срочно! – В его голосе звучала явная обреченность, и весь он был подобен зверю затравленному.
– Хорошо, проходите, садитесь, – вздохнул Колокольников, не выказав профессиональной заинтересованности, но наметанным глазом оценив кредитоспособность клиента.
«Еще один невроз, – вяло подумал он. – Назначу транквилизаторы и отправлю восвояси.» И однако же, что-то задевало его в этом посетителе, надо бы это проанализировать.
Пациент сел. Колокольников хмуро посмотрел на него поверх очков.
– Излагайте, – просто сказал он.
Посетитель еще более помрачнел лицом, бросая косые взгляды и хватаясь пальцами за мочку уха, потом выдавил из себя:
– Меня хотят убить. – Веско и тяжело, со всей уверенностью.
Колокольников вскинул брови, постукивая карандашом по психиатрическому оценочному бланку.
– У нас здесь не жандармерия, знаете ли, – сказал он.
Казалось, сие простое утверждение заставило посетителя опешить на несколько мгновений, но затем он затряс своей огромной головой.
– Нет! Нет-нет! Я догадываюсь… вы знаете… мне кажется… в общем, я полагаю, проблема во мне самом. Доктор, по-моему, я схожу с ума. А ведь я здравый человек, заметьте.
«Если сходишь с ума, какой же ты, батенька, здравый? – подумал Колокольников. – Юмор.»
– Это чувство появилось вчера и повергло меня в полнейшую панику, представляете? Увы, я ничего не могу с собой поделать, хотя умом понимаю, что все это нелепо, необоснованно, иррационально как-то. Но в то же время… Вы можете поверить, я не спал всю ночь, да-да.
Клиент подался вперед в неожиданном порыве, заставив доктора слегка отшатнуться, и почти вскричал:
– Помогите, разъясните, избавите меня от этого! Ведь как будто сверлит что-то: тебя хотят убить, тебя скоро убьют!
Последние слова нашли странный отклик в душе Колокольникова, и он поневоле заинтересовался случаем, тем самым следуя профессиональному долгу.
– А скажите, милейший, подобные… гм… явления с вами раньше случались?
Больной замотал головой.
– Нет. Как на духу говорю: никогда.
– А вот скажите… род ваших занятий, если мне позволено будет полюбопытствовать…
– Вполне понимаю ваш вопрос. Я действительно… некоторым образом… занимаюсь коммерцией, но оборот моего бизнеса настолько мелкий, что глупо… и потом, зачем? Да, дела идут неплохо, но кому я могу мешать? Или кто может мне позавидовать? Да и в личной жизни врагов у меня нет. Ничего такого не приходит в голову.
– Ну, это вы так думаете. Наш разум обладает очень тонкой организацией, смею вас уверить. И порой неявные… неявные…
Доктор замолчал, внезапно погрузившись в собственные переживания, и даже вздрогнул, когда ход его суровых мыслей бесцеремонно оборвали.
– Так вы мне и растолкуйте, что к чему! Я словами не могу передать, какой ужас меня одолевает!
– Пожалуй, – медленно произнес Колокольников, – я возьмусь за ваш случай.
Он продолжил задавать простые вопросы и установил следующее: вероятный больной проявляет явное депрессивное состояние при спонтанной вербальной и невербальной коммуникации; чувство вины отсутствует; склонность к суициду – отсутствует; соматическая озабоченность – тяжелая, и прочая, прочая.
Наконец Колокольников в упор посмотрел на пациента. Тик-так, тик-так… Части головоломки начали складываться удивительным образом, и доктор, приходя к осознанию факта, испытал неожиданный и весомый приступ злорадства. Теперь становилось понятным, что именно подспудно задевало его в этом запуганном и жалком человечке громадных размеров.
Конечно, конечно…
«Поистине, – подумал он, – линейкой не измерить. Но как все правильно. Как все восхитительно организовано! А этот мой странный сон… теперь я понимаю: он исполнен мудрости. Очищение через разрешение конфликта, успокоение. Идеальная сфера… концепция…»
Где-то за окном позади него что-то резко громыхнуло – железно и стеклянно, – следом донеслось шипение воздуха и отборная ругань. По всей видимости на улице столкнулись два паромобиля, и водители начали выяснять отношения. Доктор Колокольников почувствовал себя несказанно хорошо. Он улыбнулся, ошибочно считая свою улыбку загадочной, и спросил, пребывая в подобном же заблуждении и насчет величественности собственного голоса:
– И как, вы говорите, вас зовут?
Аркадий Семенович Грушниковский весело шагал по залитой полуденным солнцем улице, слегка пьяный от своего настроения, от воздуха, в котором, несмотря на жару и некоторую одышку, умудрялся находить приятственную свежесть, пронизанную тонким ароматом любви. Аркадий Семенович Грушниковский направлялся на долгожданное свидание, и в конце этого пути сидела у раскрытого окна и томно вздыхала удивительная Эллочка – бледная, с темными губами, с неподатливым локоном волос, как диктует последний писк моды.
А в кармане торжественно покоится коробочка с милой безделушкой, приобретенная накануне в весьма дорогом ювелирном магазине «РоскошЪ» братьев Каспарян. Не забыть купить красивый букет, коробку конфет, бутылочку шампанского. Надо полагать, Эллочка будет весьма благосклонна – этакое трепетное капризное создание.
На секунду словно тень набежала на солнце: на прекрасный образ Эллочки с ее трагически черными тенями на веках наложился образ серой, затюканной жены Грушниковского, а позади – для полноты радости – замаячил лик его дебиловатого сына-студента. Аркадий Семенович волевым усилием стряхнул досадное наваждение. К бесам, к бесам их!
Грушниковский вновь преисполнился самодовольства и радужных предвкушений, и в этот момент взгляд его упал на брусчатку под ногами и вполне логично переполз на уверенно и жизнеутверждающе переступающие лакированные туфли – белые, с черными мысами. Аркадий Семенович нахмурился. Туфли были пыльными и тусклыми, не блестели так, как им полагается в столь великолепный, солнечный и памятный день. Неприятная мелочь и причина дискомфорта.
Глазки Грушниковсого тревожно забегали, взгляд метнулся через площадь, которую он сейчас проходил, и на самом углу он заметил чистильщика обуви с его кремами и щетками, нахмурено сидящего без работы, выжидая. Аркадий Семенович с превеликим облегчением заторопился к нему. Вкус жизни вернулся. Костюм сидит как влитой, шляпа неотразима, дорогой парфюм благоухает тонкими, но мужественными нотами, теперь и туфли не испортят общей превосходной картины.
Подойдя к чистильщику, он, слегка отдуваясь, но сверкнув покровительственной улыбкой, выставил перед ним туфель, и скромный труженик благодарно склонился, приступив к работе.
Мысли Грушниковского снова унеслись к Эллочке. Он рассеяно глазел по сторонам, ибо газеты полистать у него не оказалось, потом посмотрел вверх: над ним разлилось огромное, горячее небо.
На один, много два удара сердца лицо Аркадия Семеновича потеряло всякое выражение и внезапно перекосилось страшным образом, и на нем выступили крупные бисерины холодного пота. И как будто раскаленное небо двинулось к нему, безжалостно нависло, готовое обрушиться.
Грушниковского затрясло, его пронзило мгновенное озарение, и в голове загремел гром и ударила мощная, злая, ужасная мысль:
«Меня хотят убить!»
Совершенно слепой от ужаса, он уставился на чистильщика обуви, принявшегося было за второй туфель, и отпрянул, словно получив пулю в сердце на безрассудной дуэли.
«Меня скоро убьют!»
Невообразимо мучительный стон вырвался из его могучего горла, а через секунду Грушниковский уже бежал прочь, решительно не разбирая дороги. Эллочки более не существовало.
Оглушенный, ошеломленный, шокированный, он желал только одного: спрятаться, спрятаться, спрятаться!
Держа щетку в вытянутой руке в нелепом и несколько беспомощном жесте, Фельцман удивленно, как завороженный, смотрел вслед сбежавшему клиенту.
– Эй! А деньги?! – запоздало закричал он. Но куда там! Того невероятного потного толстяка давно и след простыл. Проклятье! Трижды проклятье, прости господи!
Такая обида – ничем не заслуженная и, главное, неожиданная – основательно переполнила чашу терпения скромного чистильщика обуви Изи Фельцмана, зарабатывающего свой насущный хлеб ежедневным тяжелым трудом, и губы его задрожали от праведного негодования. Как будто в душу наплевали. И ведь с самого утра день не задался. Сидит на жаре, и ни одного клиента! Можете в такое поверить?
Хватит! Всему есть предел. Фельцман раздраженно бросил щетку и принялся угрюмо собирать свои нехитрые вещи. И ведь нельзя сказать, что это именно сегодня – раз, и случилось. Видимо, давно копилось, а сегодня просто лопнуло. Как все несправедливо. Вся эта неуверенность и неустроенность, да еще с благоверной отношения испортились. Эх, Мария опять пилить будет.
– Все! Я закрываюсь! Конец смены! – едва ли не закричал он на неожиданно подошедшего клиента, после чего мрачно поплелся домой.
«Ты пойми, – проговаривал он про себя, подходя к дому, в котором у них с супругой была маленькая, но, видит бог, уютная комнатка, – это все временные трудности. Скоро, очень скоро я-таки встану на ноги. И все будет. Ты изумишься, будет все.»
…Растрепанная жена выскочила к нему навстречу в коридор, освещенный единственной тусклой угольной лампочкой, и лицо ее было каменным, а пышная, вздымающаяся грудь закрывала дверной проем. Но через секунду гримаса превратилась в мордашку, и она расплылась в фальшивой улыбке.
– Изя! А почему так рано? До вечера же далеко еще! – Голос ее при всех своих вкрадчивых интонациях, был предельно взвинченным и нервным, срывался и рыскал, и точно также бегали ее красивые глаза.
Фельцман, отчего-то мрачнея еще больше, прошел в комнату, насколько мог нежно отстранив с дороги супружницу.
– Нет работы, – обронил он, – надоело сидеть на жаре. Я есть хочу. А что это?..
– Есть? – воскликнула Мария. – А ты заработал? Откуда же еда возьмется?
– А что это? – повторил Фельцман, указывая на смятую постель и на чей-то носок, валявшийся возле нее на полу.
В их доме, если можно назвать столь громким словом такое скромное жилище, мало что было, мало для чего нашлось место: кровать, неказистый столик со швейной машинкой, пара табуреток, простенькая керосиновая морозилка. Но, помимо всего этого, значительную часть комнаты занимал здоровенный сундук, доставшийся Марии по наследству. Внутренняя сторона массивной крышки сего монстра была обклеена старыми открытками на рождественские темы и с видами недостижимых стран и космических просторов, а сам сундук вмещал в себя невеликое количество бижутерии Марии и внушительный ворох разноцветных тряпок для пошива лоскутных одеял и рукодельных плетеных половичков.
Но сегодня, в этот во всех смыслах примечательный день, сундук уместил в своих недрах еще и преогромного волосатого мужика, полуголого, с лихо закрученными усами, как-то по-лошадиному сверкнувшего на Фельцмана тревожным глазом, едва тот поднял крышку.
– Ввы… все объяснимо! – попытался изречь румяный незнакомец некую философскую истину, но тут Фельцман с силой захлопнул тяжелую крышку, и из-под нее раздалось глухое «Ух!».
Изя вновь поднял крышку и с силой опустил. И так неоднократно.
– Ух, ух! – доносилось всякий раз, когда рождественские пожелания припечатывали бесстыжее тело.
Между тем Мария, подавшись вперед, наблюдала за всем происходящим с неким хищным восторгом и азартом, и Фельцман, заметив это, помрачнел куда уже более. Воспользовавшись заминкой, детина, таящийся и весьма пострадавший в сундуке, выскользнул и побежал за кровать. Там он заголосил:
– Машенька! Да объясни же ты! Это не то, что вы думаете! Я… я… портной! Т-то есть к портному! По объявлению! Подождите! Дайте отдышаться! М-мюсли разбегаются…
Вообще, Фельцман был довольно-таки спокойным и уравновешенным человеком, которого нелегкая жизнь научила сгибаться практически перед каждым и относиться к этому с мудрой отстраненностью, но сегодня, как оказалось, выдался не тот день. Да еще эти «мюсли», и преотвратно вытянутые, как для поцелуя, губы под гусарскими усищами.