
Полная версия
Ключ. Замок. Язык. Том 1
– Нет, bonum est supra aequitas!25 – крикнул Раскольников.
Сердился он оттого, что сам чувствовал себя нетвёрдо в механике – химии? – алхимии? – перехода добра в справедливость. Ещё менее он был уверен в их обратном перетекании.
Между тем в своём перипатетизме они добрели до торцовой стены и, уткнувшись в неё, повернули вспять по гулкому, косо обрезанному солнцем коридору.
– По словам Цицерона, – с пафосом объявил профессор, – если справедливость, э-э, не проистекает из природы, то её вообще, э-э, не существует.
– Вы какую природу имеете в виду – natura naturans или natura naturata26? – поинтересовался Раскольников, обходя мелко семенящего наставника. Оказавшись за спиной, он дёрнул за фалды его сюртука с такой силой, что с груди у того посыпались форменные пуговицы.
– Nemini nocere!27 – взвизгнул профессор, хватаясь за орденские звёзды, неизвестно по какому случаю нацепленные сегодня.
Раскольников оборвал у него крестик с шейной ленты и скользом запустил по блестящему паркету. Профессор заморгал и вострепетал дымчатыми бакенбардами. Раскольников возложил длань на рамена наставнику, приглашая к дальнейшему променаду.
– А как же второе начало справедливости по тому же Цицерону, – ласково сказал он в шелудивое ухо спутника, – приносить пользу обществу? – После чего ударил профессора в живот.
Профессор скорчился и закашлял.
– Justus dictus… quia jura custodit… ээ… et secundum legem vivit…28.
– Eo ipso…29 – возгласил Раскольников и накинул на шею профессора верёвочную петлю.
Профессор заплакал.
– Голубчик, но по закону Петелия… долговое рабство уничтожено в 326 году от Рождества Христова…
– Cujus est potentia, ejus est actum30 (), – ухмыльнулся Раскольников и поволок Семендяева на аркане в первую же отворенную дверь. Аудитория была пуста. Из профессорской шарманки с шипеньем вылетали лексемы.
– Divina lex31… Помилосердствуйте, голубчик… Aegnabilitas32… Юлий Павел утверждал… De caelo prospexit33… Верховенство права…
Раскольников ударил его слева.
– Aequitas dictat! Summum bonum contra infinitum malum!34
Профессор заплакал крупными слезами, как конь Калигулы, умолявший ввести его в Сенат. Увидев на стене карту земных женственных полушарий, Раскольников надвинул одно на другое и, указывая на Семендяева настоятельным жестом по Квинтиллиану, то есть два средних пальца прижимая большим, возвестил urbi et orbi35:
– Reus multorum scelerum accusatus est! Tantum umbra de viro et specie hominis!36
После чего распахнул с лязгом створки шкафа и пинками стал загонять в него профессора. Из шкафа посыпались книги, рулоны, черепа, реторты… Рушились полки, порхали бумаги, а Раскольников остервенело всё вбивал, вбивал профессора внутрь…
Шкаф вдруг озарился солнечным светом, и Лизавета с грохотом швырнула перед чуланом лохань для оправки.
Глава VI. ГВОЗДЬ
Кретинка топала по кухне так, что пол дрожал и утварь дребезжала. Раскольников вылез из каморки, растянул закосневшие члены и взял кружку напиться; но оба ведра были пусты.
– Где вода?
Идиотка повернулась и застыла с отвисшей челюстью. Ну и каланча.
– Пить дай.
Орясина стояла не двигаясь и его не замечая. Вдруг резким выбросом руки цапнула из воздуха муху и, довольная, поднесла к уху. Насладившись жужжанием и раздавив тварь, нацедила Раскольникову немного воды из самовара под столом. Он выпил – анисом не отдавало – и пошёл в «контору», но чуть коснулся ситцевой занавески, как над головой грянуло:
– Нишкни!
Цербер проклятый. У Цербера в Аиде было три головы, у дурищи ни одной, а туда же – гавкает. Мух ловит.
Ударил соборный колокол. А ну как хозяйка на службе, а он тут один на один с дубиной… Надо было что-то быстро придумать. Он сделал несколько шагов по кухне, держась подальше от своей сторожихи. Пахло какой-то малоприятной кислятиной. Он понюхал связку грибов на гвоздике, – нет, чем-то другим, не так деликатно-трупно.
– Чем это так смердит?
Ответом удостоен не был. Дух шёл откуда-то из угла. Поднырнув под бельё на верёвке, он поднял, согнав мух, полотенце, прикрывавшее кадушку: квас, ещё не перебродивший, в перхоти сусла. Но шибал сильно; он бы выпил, пока зелья не подсыпали. Внезапно ощутил бродильный эффект и в собственном кишечнике.
– Слышь, Лизавета, мне на двор надо.
Дурында опять стояла столбом с раскрытой пастью, являя высшую степень сосредоточенности, и выцеливала мух.
– Нишкни. – Она врезала ладонью по стене. Склянки на полке подпрыгнули.
– Не могу нишкнуть, подпёрло. Выпусти в нужник на лестнице.
Образина впустую хлопнула в ладоши и зарычала. Лучше бы тараканов давила, развелось, как нищих на паперти.
– Тогда я сам пойду.
Лизавета скосила на него пустой глаз, взяла кочергу и с размаху долбанула о дверцу плиты. Чугун загудел, Раскольников попятился.
– Что за благовест?
Хозяйка, оказывается, дома; но одета как с улицы – в голубой кофте с пуговицами-бусинами под горло.
– Опять Лизку дразнишь?
– Выпусти меня в нужник на лестницу – вот так на двор надо.
– Так Лизку испугался, что живот схватило?
– Срать я хочу, вот что! – крикнул Раскольников.
– Ну и серь. В такую рань самая срань.
– Я тебе сейчас в кадушку с квасом насру!
Ведьма разгневалась.
– Я тебя там же и утоплю! Вон горшок, вот подтирка – брысь в конуру!
О, погодите, суки, вы у меня доиграетесь. Посадить тварей на цепь и кормить мясом друг друга. «Едет!» взревела Лизка и загремела вёдрами. Он выставил лохань наружу, «фу, навонял», сказала хозяйка, пихнула его назад в чулан и закрыла на засов. Что это значит, гадина? Видимо, боится оставаться с ним наедине, пока Лизка бегает к водовозке. Учтём, в другой раз надо заговорить её, отвлечь хоть бы и нежностями…
Наконец позволено было ему выйти. Алёна Ивановна оглядела его с неудовольствием.
– Почему одёжа как жёваная? Спал не раздемшись?
– Никак нет. Всё снял, стал искать шкаф с вешалками и заблудился.
Хозяйка порылась в каком-то ящике, извлекла здоровенный гвоздь и кликнула сестру.
– Вбей ему заместо крючка. Не в стену, а в дверь. Снаружи, анафема!
Дурища в два удара обухом топора загнала гвоздь через две доски остриём внутрь.
– Вот тебе вешалка. У меня тут не швальня, чтоб всякий день тебе новые порты отпускать. Я нерях не люблю. – По знаку её Лизка сняла корыто со стены. – А сейчас скидавай всё. Мыться будем.
– Зачем?
– Сказано – нерях вонючих не люблю.
– Сделай одолжение – не люби!
– Охохонюшки. Поздно. Полюбила овёс кобыла. Хватит щетиниться, раздевайся. Ну, хочешь, мы с Лизкой тоже разденемся. Лизка, заголяйся!
Раскольников моментально разделся и встал в корыто. Не стыдно, ибо полагалось бы стыдиться. Хозяйка поливала его из ковша и, охаживая мыльной мочалкой, приговаривала:
– Худоба учёная, голова мочёная… Эк как я тебе давеча спинку —то ободрала-а… Сам виноват, довёл сироту…
Раскольников отворачивался, прикрывая пах. Но совладать с проклятьем не мог: попёрло, встопорщилось, в ладошки не умещается… Алёна Ивановна с усмешечкой гуляла вокруг, в то же время сама стараясь заслонять от Лизки тревожный соблазн.
– Возьми, муде сам вымой. Не всё мыло ещё покрали.
Чёртово мыло. При всей беспредельной унизительности его положения эти шуточки про мыло ввергали его в какую-то абсолютную бездну позорища. За мыло, что ли, ему всё это отливается?
Хозяйка, вручив полотенце, пошла переодеть забрызганную кофту. Он натягивал штаны, как вдруг Лизка больно ущипнула его за бок. Он шарахнулся и ногой, не продетой в штанину, перевернул корыто с водой. Крик, гром, плеск, идиотка закатилась счастливой кикиморой, прибежала ведьма и покрыла их на все корки.
– Полудурья, скотина-мякина, получишь у меня! А ты, оглоед, утопить нас хочешь? Мало того, что ночью чуть не утопли, так он море разливанное напустил…
Раскольников, морщась, растирал бок. Кто ночью чуть не утоп? Как же, буря была страшенная, всё летало и стучало, как в крещенской бане, неужто не слыхал? Ну, батюшка, ты спишь, как корову продал. Так второе пришествие проспишь, тёпленьким и смоет. Господь прогневался, потоп наслал по души наши, да праведники на горах Кавказских молились сильно и упросили помиловать, их, может, два всего праведника таких осталось, чья молитва сразу к Богу в уши…
Старая потаскуха вчера, должно быть, высосала с песнями весь штоф с человечком, вот ей гнев Господень и приснился. Смыв небесный не работает со времён патриарха Ноя. Босиком – шлёпанцы промокли – он двинулся из кухни, но Алёна свет Ивановна встала на пути грудью навыкате, покамест прикрытой капотом.
– Куда? Сейчас бриться будем.
– Зачем это я бриться буду?
– Затем, что у меня бритва есть. Да погляди, какая.
Явилась блестящая коробочка, оказавшаяся дорожным несессером с богатым набором миниатюрных полезных вещиц – пилочки, ножички, щипчики, ну и бритва. Всё с вензелями, в серебро оправленное.
– Вещь! Княжеская. – Хозяйка выдвинула табурет. – Садись.
– Какой ещё князь! – Раскольников отступил к чулану.
– Тот князь, что помер вчерась. – Ведьма раскрыла бритву и обдула лезвие. – Кажись, волосок с покойника. Вдовица заложила. Может, ещё и выкупит для полюбовника.
– Алёна Ивановна, дай я сам побреюсь, – попросил Раскольников прыгнувшим голосом.
– Чего удумал. Тебе дай – ты нас с Лизкой на кусочки порежешь. Садись, не боись, у меня рука лёгкая, только на расправу тяжёлая.
Раскольников сел. Лучше быть бриту, чем биту. Борода у него росла небогато – очерчивала нижнюю челюсть и густела около рта. Ведьма брить умела, никак впрямь на покойниках наловчилась: живо намылила лицо и принялась скрести, балаболя, как положено цирюльнику. …А они с Лизкой пошли спозаранок поглядеть, – а за мостом-то, батюшки! – вместо воды – чистое золото! Чудеса! – а это барки разбило с конопляным маслом. На Неве, сказывают, корабли все перевернуло, мосты снесло, в царском дворце все стёкла выбило, а народу потонуло пропасть, прямо с берега сдувало…
В окно со двора поплыли струнные переборы, и местный баритон сладко и кругло зарокотал:
Хочу признаться в этот час,гоня напрасные тревоги, —я не люблю не только вас,я недолюбливаю многих.Наверно это тяжкий грех, —вы хороши, как дева рая! —– но не люблю буквально всех,себя отнюдь не исключа-а-я…Раскольников открыл рот, намереваясь сказать: вот и певец, и на гитаре игрец, и по соседству, – что бы тебе, матушка, в постели его не испробовать? – но Алёна Ивановна цыкнула и мазнула пеной по губам.
– Не вертись! Бритва не вилка, после неё кровь шиш заговоришь.
Голосистый сосед ни с того, ни с сего опять соскочил на свой идиотский припев.
Хынча, хынча-ча!Хынча, хынча-ча!Хынча, хынча, хынча, хынча,хынча, хынча, хынча-ча!Если не идиот, то азиат.
Окончив бритьё, ведьма похвалила себя за работу и ожгла ему щёки каким-то спиртовым настоем.
– Чистый прынц! Всем хорош, кабы не нехристь.
Раскольников обозлился за все утренние каверзы сразу.
– Кто бы говорил! Уж я-то как раз православный, крещёный…
– Да? А крест твой где?
– Крест? Дома забыл.
– Вот так и Бог тебя забудет.
Ядовитая какая гадина. Ужалила и пошла, играя фигурою – и плечиками, и крутыми боками. Крест Раскольников не дома забыл, а ещё у Генриетты посеял. Очень уж просила снять: ей-де распятие в известной позе щекочет кошерную шкурку и мешает сосредоточиться…
В конторе он первым делом поглядел в окно. Похоже, стерва правду сказала, была буря. Лазурь чиста, и солнце безмятежно, – но в доме напротив мужики латают взлохмаченную крышу, оба берега усыпаны мусором и сломанными ветками. Воды в канаве не видать, вся в сене и щепе, расторопный народ поленья вылавливает и даже на дрожки грузит. Вон барка лежит на боку, с берега крючьями не то перевернуть хотят, не то доламывают…
Хозяйка тоже сунулась к окошку – выставить его тапки на просушку, – не преминув задеть его тугим выменем. Тут же окропила из лейки свои кущи на подоконнике.
– Как цветам цвести-цвести, так деньгам расти- расти… Твой-то куст так и прёт. Умней тебя будет. Ничего, и ты у меня обрыкаешься.
Шиповник, точно, весь залоснился, набряк и оброс розовыми поцелуйчиками; в нём появилось нечто скотское.
– А что, Алёна Ивановна, – Раскольников качнул птичью клетку у окна, – кто у тебя тут жил – чижик? канарейка?
– Щегол.
– Птичку, значит, выпустила. А человека взаперти держишь.
– Щегол сам улетел. Моя балда не доглядела, он в васисдас и упорхнул. Хочешь, и ты попробуй. С четвёртого этажу – а я погляжу. А к зиме себе снегирика куплю.
Лизавета накрыла на стол, сама встала на карауле возле кухни, перекосив рожу большим обломком сахара за щекой. Ой, да кто это к нам яичком чокнуться тянется, – душа-матушка, сама аппетитная, улыбчивая, вся из щедрот неотвратимых, – нелюдь драная, дрянь рассыпчатая… Бей яйца мои, не жалко: первое ему ведьма разбила, вторым он оба её кокнул.
– Стой! Коли не нехристь – читай молитву.
Раскольников со сжатыми кулаками пробормотал чин предтрапезный. Тут обрыкаешься.
Хозяйка, облизнув желтое розовым – яичко язычком, – подпёрла рученькой пряник свой румяный и мягким голосом, как по повидлу, напела:
– Мы сидели коло ели,ели то, на чём сидели!Как того бы не имели,то сидели бы на щели!Понял, про что пето, студент?
Куда уж не понять. Сказочное исчадье. Глазки лучистые, щёчки лоснистые, между ляжек слякоть. Сядет на пенёк, съест пирожок.
Налила милёночку чаю.
– Тогда другую загадку отгадай. До дела – сухой и твёрдый, после дела – мокрый и мягкий.
– У тебя, Алёна Ивановна, на уме кроме блудодейства что-нибудь бывает?
– Дур-рак! – радостно, по-скворчиному гаркнула хозяйка и постучала ножом по заварнику. – Чай это, пока не заваришь – сухой и твёрдый, после – наоборот. Да ты небось сыпного никогда не пил, одни опивки.
Подловила ехидна темноту ниверситетскую. В ней хитрости не меньше похоти. Раскольников облупил яйцо… потом другое… ел их ложечкой… Мытый, бритый… Так и будет здесь пресмыкаться, пока новая буря крышу не сорвёт, тварей потолком придавит, и он вылезет на стропила. Или можно опрокинуть на ведьму самовар, кретинке бросить стул под ноги и бежать… А в передней отловят и забьют насмерть. Вчера чуть по стенке не размазали.
Хозяйка подошла и потрепала за подбородок.
– Гладкий, как штоф. По глазам вижу – в постельку хочешь. Перебьёшься: у Алёны Ивановны дела поважнее есть. …Эх, сирота я, сирота, ходят пышки мимо рта!
Что за чёрт – не пил он её микстуры, а в паху всё равно засвербело. В чай подмешала, не иначе, или какой-то блудливый приворот ему сделала, с неё станет. И не только на блуд – ещё и на аппетит, иначе откуда этот жор, вот опять всё смёл со стола. Находясь в положении недоеденного капитана Кука, продолжает набивать себе утробу без удержу, – разврат во всём… Кажется, поправился даже за сучьей пазухой. Раскольников встал перед зеркалом – старинное, в посеребрённой раме, от каких-нибудь промотавшихся вельмож. В амальгаму, поеденную чернозубым временем, грудой вплющились тусклые аристократические рыла в париках и буклях, – а поверх них – некто в белой фрачной сорочке, черноволосый, с лицом недюжинным… Он подтянул рукава, разложил воротничок: что-то испанистое, байроническое, юноша бледный со взором горящим…
Щёлкнули кольца на портьере – ведьма явилась, как из кулис, при полном параде. Платье тёмное, строгое, волосы гладко стянуты в пучок, губы в ниточку, глаза потуплены, в руке ридикюль: в одежде скромность, в лице смирение, – не распутная подлая тварь, а прямо-таки вдова квартального идёт к причастию.
– Тебя не узнать, Алёна Ивановна.
– Четверг не вторник, а я не дворник, – важно отвечала хозяйка. Покрутилась перед зеркалом, осталась довольна и вдруг выбила чечётку под пошлейший куплетец:
– На цырлах пришёл,просит шёпотом!А мне пусть бы чем,хоть и штопором!Стало быть, она уходит, оставляя его один на один с идиоткой, – отлично, посмотрим, кто кого. Главное сейчас – не настораживать.
– Надолго, Алёна Ивановна?
– А ты поскучай, касатик. Разлука чаще – встречи слаще-е-…
Раскольников не стал уворачиваться от её чмоков.
– У тебя книжки почитать не найдётся?
– Мало ты их ещё прочёл. Лучше делом займись, вон ходики стоят – возьми и почини.
– Я не умею.
– Экая ты чичирка корявая, – фыркнула ведьма, повязывая на голову кружевную косынку. – Ни на гитарке сыграть, ни ходики починить. Грамотей! Там, под божницей возьми листики, я Лизке из них сказки читаю. А молитвенник не трожь! Ибо ты еси нехристь.
– Ты лучше Лизке накажи, чтоб меня не трогала, – искательно сказал Раскольников и кивнул на орясину, шмыгавшую с высоты своего гвардейского роста. Ему вдруг показалось очень неуютным пребывание наедине с этой кикиморой.
Алёна Ивановна взмахнула жёлтым коленкоровым зонтиком.
– Чтоб тише воды, ниже травы! – Гугукнула филином и пошла в переднюю, Лизка за ней.
Раскольников взял на полке под киотом стопку бумаг и перенёс разбирать на диван. Листы разного формата, разрозненные страницы из старых книжек, без начала, без конца… Должно быть, предназначались для обёрток всяких фунтиков, а хозяйка по рачительности и любопытству прибрала для себя.
Из коридора слышны были наставления ведьмы:
– В строгости! Но не пришиби. А то я тебя знаю.
Что мало обнадёживало. Надо подобрать что-то связное, он начнёт читать дуре сказку, а затем… Но обрывки представляли собой разрозненную ахинею, и мудрено было увязать религиозные причитания со страничкой из «Арифметики» и надгробной лирикой.
…«Между тем дражайшая та ночь и окончилась и утренняя заря наступала; зефир приятный, колебая листы на древах густых, отменным своим и возражающим чувства шумом стал восхищать наши мысли, а восклицающие в роще птички пением своим начали услаждать наш слух; тогда клонить стал сильный и приятный Анету сон»…
…«Разумная душа рассуждает, избирает и выводит следствия, или делает заключения, и оная в некоторых животных по простоте и малости их мозга, весьма мала; как-то, в насекомых, в коих простая и одинакая только мозговая жилка или волоконце до головы простирается; или в черепокожных, т.е. в раковинах, которые только знают открыть себя, всосать в себя пищу и затвориться»…
Встречались глубокомысленные вирши, тяжелоступно влачащиеся с одической осанитостью.
«Скажите, от чего родились То и Сiо?Что всяку всячину произвело и всiо,Что есть на свете сем пред нашими глазами,И смертными понять возможно что умами?Как Всякой Всячины, так и Того Сего,Начало сделалось обех из ничего.Ничто родило их, в ничем они скрывались,Но в свете зримыми вещами показались.Теперь пришла чреда явиться ничему.Возможность к бытию стремится к своему»…Заперев за сестрой-владычицей, идиотка вернулась и встала посередь конторы истуканом с распахнутым ртом. Раскольников уже знал, что в моменты такой вкопанности за тупейшим – ни мысли, ни чувства – выражением физиономии напряженно работает её кошачий мозг: простая и одинакая мозговая жилка.
«…Сказанное пред сим о изобильном из рта пьяных людей пароисхождении, приводит на память всеобщее то предание или мнение, что хлебное вино в довольном количестве выпитое, в гортани у пьяных загорается; ибо простолюдины вскорости приносят парное молоко к загашению сего чрезвычайного пожара, или возжжения»…
Лизавета повернулась к зеркалу и долго пялилась в явившееся ей виденье. Затем засунула палец в нос в исследовательских целях, в своей оригинальной манере: она не пальцем крутила в ноздре, а голову вращала вокруг пальца. Прочистив норки, сдёрнула рогатый платок, поплевала на руки и пригладила встрёпанную голову, воткнула гребень в белёсый хохол, сняла передник, юбку перекрутила заплатой назад и нацепила на шею неотразимые свои жёлтые бусы.
Уж не ко мне ли подбирается, забеспокоился Раскольников. Дурында в самом деле остановилась перед ним, опять что-то долго обмысливала, потом рявкнула: «Дай!» и ручищей твёрдой, как весло, выхватила его с дивана и, одним движением проволочив через кухню, втолкнула в чулан. Он и вякнуть не успел, как за ним клацнул засов.
– Стой, гадина! – заорал он в неистовстве вслед грузным удаляющимся шагам и заколотил в дверь. – Открой, дрянь, быстро! Вернись, скотина!
Она вернулась. Постояла возле чулана, затем последовал такой страшный удар по доскам, что сотрясся весь короб.
– Нишкни! – сказала она хрипло и так жутко, что Раскольников вжался в кирпичи. Хорошо, что с утра опростался.
Лизавета потопала прочь, прогибая половицы своей тушей, и с грохотом захлопнула дверь.
Вот и всё национально-освободительное движение. Раскольников застонал. Какой там Одиссей, тем паче Геракл, – пёс с поджатым хвостом. С отчаяния он чуть не распорол руку об острие гвоздя, вбитого поутру в дверь конуры. Попробовал его пошатать – тот не шелохнулся. А гвоздь серьезный, плотницкий, вершка в два, этой погани его бы в глотку. Потрогал пронзённую вчера руку, – от вилки осталось только крошечное двоеточие. Зажило, как на собаке. Двоеточие – знак препинания, после которого следует дополнение или объяснение предыдущего… Да уж, хорошо бы дожить до объяснения.
Из конторы донеслись голоса. Раскольников прислушался. Бурчала идиотка, ей вторил низкий мужской голос. По комнате широко шагали, вроде бы даже скрипнули сапоги. Дурища, видать, с такой силой хлопнула дверью за собой, что та отскочила, и потому за тряпицей, прикрывавшей проём, теперь отчётливо различались все звуки.
– Здеся разве? – прогудел бас.
Э, да кикимора маляра снизу в гости зазвала. Раскольников напрягся: крикнуть? что именно – караул? спасите? Это ли шанс? Но что он из себя представляет, этот маляр, может, тоже полуразбойник.
Гость между тем зычно расхохотался.
– Мы ребята ушлые, мух выплёвываем!
Опять скрипят сапоги, а, нет, это скрип дивана.
– А ну как сломаем? – усомнился маляр.
Лизка что-то прогундела в ответ, похоже, уже сомлела.
– Ну, тады давай, – степенно прогудел маляр и вдруг рявкнул: – Подь сюды, курва!
Ай да парочка. Любви все пакости покорны. Кретинка, скорей всего, упёрлась ручищами в диван и выставила свой говяжий ландыш… Вовремя он придушил зов о помощи, любовнички его на пару бы притоптали.
В конторе всё заходило ходуном, было не разобрать, что скрипит, кто рычит, чем хлопают… Только когда бухнул упавший стул, возня прервалась, затем маляр грянул удало: – Грузи возы, считай разы! – и козломордый ангел совокупления вновь взметнул мясистые сопливые крыла. Вот сапоги маляра застучали по полу – или Лизкина башка о стену, – и совместный сдавленный вой вырвался из двух потрохов и полетел унылым злобным эхом над мятыми питерскими крышами.
Всякое животное после соития печально; а что чувствует животное при случке двух скотов при себе – этого Аристотель не описал. Собственно, подобный низменный разврат был Раскольникову не в диковину, такая похабень то и дело мелькала вонючими ошметками в подворотнях трущоб вокруг его жилища, входящих в гнойную систему Сенной площади. Но в нынешнем своём катабасисе животное Раскольников само было с головы до ног вымазано в этой блудливой требушине, походя изнасиловано до выворотных швов и натыкано носом – чуть ли не до последнего издыхания – в жалкую скверну своей никчёмности. И помимо зоологической солидарности, выгибавшей ширинку, помимо презрительного снисхождения к радостной гнуси народных забав – в нём ещё мучилось чувство своей особой опаршивленности в сравнении с кишечно-полостной простотой и могучей свободой пыхтящей на диване четы. Вот сейчас прохрюкаются, маляр вытрет своего сизого голубочка о Лизкину юбку и войдёт восвояси, скрипя сапожищами…
Но маляр не спешил, – душа потребовала песен. Зычно, как с лодки, завёл он тупейшую плясовую.
Кто насерил у ворот?Тишка-кот, Тишка-кот!А кто водку носом пьёт?Тишка-кот, Тишка-кот!А кто дальше всех плюёт?Тишка-кот, Тишка-кот!Горлодёрство сопровождалось притоптыванием, шлепками по голой ляжке и прочим ухарством. Лизка ревела «Тишка-кот!» с утробным восторгом.
Справив два удовольствия, русская натура запросила третьего, наиважнейшего.
– Выпить дашь?
Лизавета решительным рыком отказала.
– Ну и лады. Меньше выпьешь – больше зашибёшь. А больше зашибёшь – больше выпьешь, – рассудил маляр. По конторе забухали его сапожища. – Ну, Лизка, ты баба, хоть стой, хоть падай. Домой вертаюсь – тёлку Лизкой назову.
Идиотка польщенно ухнула. Спровадив дружка, навела порядок в комнате, после чего зашла на кухню и отперла чулан. Раскольников недовольно, со сна поморгал на неё:
– Лохань дай.
Аромат похабной опрелости, шедший от Лизки, замечательно сочетался с тухлятиной квасного брожения: единодушная атмосфера уютной житейской опоганенности. Раскольников зачерпнул кружкой из кадушки и выглянул в окошко на шум и визг во дворе – и даже обрадовался впервые за три или сколько там дней: петрушечник давал представление. Уже стояли ситцевые ширмы, надрывались пищик и шарманка, красная фигурка металась над тряпичной рампой. Публики была горстка, в основном мальчишки, хвостом бегавшие за кукольником по дворам, но всё больше нечёсаных голов подскакивало в отворенных окнах, и всё новые зрители валили в подворотню. Сверху видно было, как прыгал за ширмами лысый петрушечник со вдетыми в куклы руками. Слов было не разобрать среди общего гогота, сплошной верещащий пищик, но Раскольников знал наизусть всё представление, – он никогда не пропускал ни одного вертепа. Петрушка уже посватался к купеческой дочке: « Я жених – без порток лих! Покажи поросят, что за пазухой сидят!»; вот он препирается с соперником – квартальным, вот бьёт палкой по голове и убивает.