
Полная версия
Ключ. Замок. Язык. Том 1
– Французы, может, их и едят, а русские с ними живут, – заметил на это её рассуждение Раскольников. – Иван-царевич нашёл жабу и женился на ней. Слышала такую сказку?
– Я-то слышала, а ты не дослушал. Жаба та в царевну превратилась.
– Что-то ты никак не превратишься, – неосторожно ответствовал Раскольников.
Но Алёна Ивановна пришла в восторг.
– Ква! – заверещала она. – Ква-ква-ква! – И врастопырку заскакала по Раскольникову, шлёпая мясами и слюнявя разинутым ртом.
Что и говорить, она сама была сказочным персонажем, демонической нелюдью из древнерусских легенд, хитроумно обосновавшейся в Петербурге под видом дюжинной мещанки. Рядом с ней Раскольников ощущал себя лишь наполовину, если не на четверть русским, каким-то карликом с большой головой, вздутой западной учёностью, на слабеньких подворачивающихся ножках. Ему не было доступа в те ухающие косматые народные глубины, в которых она была укоренена всей нечистой своей силой, играючи мешая стихии языческого мифа с перебродившим христианством. У него, как и у всех его образованных современников, была слабая корневая система, русская интеллигенция вырастала в цветочном горшке на слое наносной почвы толщиной кому в сто пятьдесят лет – считая от Петра, а для большинства – в полвека, от Пушкина. Чахлые ростки национального самосознания криво тянулись к тускло преломленному свету европейского культурного солнца и легко загибались без импортной идейной подпитки. И Раскольникову поневоле приходилось дивиться творческой мощи народного духа в лице своей истязательницы, с её не ведавшим затруднений бесшабашным характером и всесторонней эротикой воображения.
Если бы ему поступило задание от геральдической комиссии – составить герб для Алёны Ивановны, то он, разбросав по полям фаллосы и империалы, на девизной ленте написал бы одно слово: «Запросто»; а как по латыни – вопрос, ни facilis, ни simpliciter далеко не выражают беспардонное русское понятие. Поучительная, непринуждённая и целеустремлённая тварь, верная залихватской этике собственного варианта категорического императива: относись ко мне так, как я хочу, чтоб ко мне относились. Ничего рыхлого – ни в отношении телесном, ни в характере и устремлениях – в ней не было.
Что касается движущих сил мироздания, она придерживалась орфической концепции мистического эроса. Незнакомство с теорией страстного влечения Фурье помогло простой русской бабе усовершенствовать её трудами личного опыта. По её мнению, гонимые такой страстью мужчины вечно ищут женщин, которые не могут без них обойтись. На самом же деле человек ищет не того, кто ему нравится, а с кем он нравится сам себе. Беда, понимал Раскольников, шалая купидонша очень с ним себе нравится, что делает его положение совершенно безвыходным. Занюханная его каморка была сколочена не просто в ведьмином логове – на самом дне колодца судьбы, ниже низкого, – и колодец всё углублялялся и углублялся, так что уже всю Подъяческую и Питер целиком всосало в это жерло, весь белый свет оползнем съезжал туда же – и сходился клином в бесконечном самочьем шурфе окаянной бестии, – который строптивый холоп призван был разрабатывать, учась при этом ещё и получать удовольствие от самого себя.
Раскольникову любопытно стало ковырнуть ростовщичью натуру вопросом о деньгах: разве не они истинная страсть? за деньги душу закладывают. Нетушки, деньги состоят на службе того же всеобщего сладострастия, – просто то, чего нельзя добиться по естеству, приходится покупать. «За денежки и сам оденешься, и кого хочешь разденешь».
Любви без плотских утех она напрочь не признавала. «Здрасьте вам на все копыта. Это как по картинке обедать». Женщин, сторонящихся противоположного пола, считала гнусными притворщицами: «всё одно с огурцом живут», – и держать их надлежит не в монастыре, а сразу в жёлтом доме.
Как-то раз Раскольников поведал ей историю Робинзона Крузо – кратко и без назиданий, которых там отыскать для неё было мудрено, единственно с целью отвлечь её настырный эрос от полноты воплощения. «Двадцать восемь лет один, на острову и без бабы? – возмутилась она. – Ни в жизнь не поверю». Однако основы её миропонимания были восстановлены, когда она узнала, что помимо попугая и Пятницы Робинзон приручил ешё и козу. «На безбабье и коза царевна. Мимо нашего хутора башкирцы гурты гоняли, так для них всё едино – что коза, что овца, что княжна Шувалова».
Из этого разговора Раскольников уяснил две вещи: что детство её прошло в одной из степных губерний и что ни в коем случае не надо пересказывать ей Апулея, – сюжет с ослом, соблазнённым женщиной, только распалит ее на новые половые бесчинства.
Вообще при всей склонности хозяйки поточить лясы с милёночком от двух тем она решительно уклонялась: от биографических подробностей и от ссудной своей коммерции, выжимательного ремесла. По прикидке Раскольникова выходило, что она даже старше его матери. Прискорбный этот факт смущал его до тех пор, пока он философски не нейтрализовал его, отделив функционал от темпоральности, как блуд от морали. У ведьмы на такой случай имелся под рукой кладезь народной мудрости: « penis и vulva всегда ровесники» – если облагородить прямоту латынью.
В пятидесятых широтах тоже есть жизнь, и ещё какая. Или лучше так: шторм занёс его утлый чёлн в неведомые широты и выбросил странника на знойный берег первобытных страстей… Вам бы романы писать, Родион Романович. Были, разумеется, неизбежные возрастные детали, которым он предпочёл бы их отсутствие. Синие венки в подколенном сгибе, складки на шее, сборки морщинок у глаз. Особенно ей не шло, когда она усаживалась на него верхом, пуская похоть вскачь по спазмам бездорожья: тогда он закрывал глаза, чтобы не видеть склонённого над ним лица, – оно отставало от костей и свисало чужой рыхлой маской. Или просил задёрнуть шторы, и когда она голая шла к окну, и круглые ягодицы гуляли ходуном… Он поневоле не сводил глаз с её ладной фигуры, узких щиколоток, дуги плеч и особенно – с удивительного перелива тонкой талии в пышные бёдра… с двумя ямочками на крестце… И при виде этого срамного кувшинчика пакостный магнетизм охватывал Раскольникова липкими щупальцами, превращая в собственную присоску… и всё в нём восставало самым пасхальным образом.
Сколько же можно, шептал он, сбиваясь со счёта её оргазмов. Бутоны женского исступления вспухали и лопались на бесконечном фаллическом стебле. Собственно, она вся была сплошным оргазмом, и не только в постели, живя от одного упоения к другому. Пусть мил-друг считает, коли приспичило, а её дело – мотаться всем своим алчным предназначением, скручивая в жгут простыни, стенать, вспухать всеми губами, лепетать соколику про любовь до гроба и кропить соком хлюпающей матки их тело-сложение, – её и соколика, а может быть, не только их, может, кто-то ещё, большой и парящий, тоже наслаждается этими вспышками, слизывает с укарауленной случки пряную испарину…
Священный огонь её срамоприимных чресел рождал в Раскольникове вместе с ответной вспышкой трепет ненависти и изумление обречённости. Это дьяволово отродье было пусть и карикатурной, но несомненной инкарнацией самой Венеры, Анадиомены и Каллипиги, Пенорождённой и Прекраснозадой, и, конечно, Пандемос – общедоступной, готовой всегда расточать ласки воинам, кузнецам, зверям и растениям. И студентам. Гордись, темнота ниверситетская, ты еси избранник космического Эроса, лупи эту вечную женственность, Ewig-Weibliche, елдой по стонущей наковальне, твой член – только выворотка её влагалища, соединение их – метафизический долг, лишь так претворяется ущербное наше существо в блаженную полноту, настолько абсолютную, что она сама себе есть предназначение, воздаяние и проклятье. Если naturalia non sunt turpia45, то сверхъестественное – богоугодно.
В этом отношении ведьма вполне была вровень с судьбою, понимая своё жуткое дарование как священный долг и исполняя его со жреческой истовостью. Дело не просто в разнузданной «барыне», сам по себе сучий потрох во взбитом соусе ничего не значит и даже отвратителен, – тут подымай выше, тут именно служение святыне, потому лишение себя плотских утех в её понятии было кощунством, оскорбляло вселенский замысел, являемый в ее особе к вящей славе. Смолоду прельстясь своей женской приманчивостью, она воспринимала мужской пол как своих прихожан, верную паству, как паломников к райской благодати её чудес. Плотский её организм топографически был уподоблен разумно устроенному монастырю: вот купола, вот паперть, вот святой источник, неиссякаемый ключ, вокруг – монастырские угодья, – молись, священнодействуй, возделывай, пресуществляйся, возносись, бей поклоны, утопай в таинстве и окаянстве, греши и кайся, греши и кайся под незаходящим солнцем блаженного непотребства.
С богом она была накоротке, такая взаимная простота свойских отношений открывала ей возможность всё своё существование, вплоть до любой придури, считать родом священнодействия. Вот лежит она, справив удовольствие, на смятых простынях, одна пышная ножка воздета по ковру, как бы попирая настенную клумбу, другая закинута на милёночка. А милёночек и рассказывает, и рассуждает, и всяко разно интересничает, и она внимает ему и слухом, и зрением, и коралловым гротом цвета голубиных лапок… – а потом заводит на церковный распев страстной тропарь: – Да молчит всякая плоть человеча и да стоит со страхом и трепетом!.. – и наглядно даёт понять, какая именно плоть должна стоять.
Древние мудрецы объединяли беспредельное и необъятное в соотносительную пару. Алёна Ивановна представляла из себя натурфилософски нечто вполне объятное, но совершенно беспредельное в эротическом устремлении. Воистину правду глаголил слепец Тиресий, которому боги позволили побыть и в мужском теле, и в женском: наслаждение в соитии у женщин сильнее мужского в девять раз. Ведьма, узнав о такой пропорции, закаялась превращаться: «На кой надо рубль на гривенник менять. И без того знаю, чем ваш брат дышит». Но, прикинув и выспросив, точно ли для такой метаморфозы достаточно ударить спаривающихся змей, размечталась, что не помешало бы «стать добрым молодцем на месячишко, поубивать кой-кого и обратно. Лизка! По весне пойдём гадюк искать!»
Раскольникову приходилось признать, что до Алёны Ивановны он женщин-то и не знал, как со стороны физиологической, так со стороны психики. (Из такого утверждения напрашивалось предположение – что настоящая женщина должна быть ведьмой.) Варвара и Генриетта в подметки ей не годились: по табели о рангах в империи блуда она была генерал-аншеф, а они – заурядными прапорщицами. В интиме с Варварой было что-то поросячье, казалось, вот-вот побежит она, повизгивая, на копытцах. И копчик прорастёт хвостиком. Что касается Генриетты, то он всегда ощущал некоторый однополый оттенок в их отношениях, словно она немножко притворялась женщиной. Ей проще было вести себя как «свой брат», – иногда отрабатывая постельный оброк. Она и по конституции была чересчур сходна с Раскольниковым – тоже черноволосая, худая, узкая, плоская, с символической грудью и приблизительным задом. Лёжа на ней, он стучал об её колени своими; и лобок был костистый, не подковкой, а скобкой с твёрдыми углами.
В ведьме он утопал. Принципиально иная особь, полной своей противоположностью достраивающая его до самого себя. Что-то вроде патрицы с матрицей, если привлечь типографскую ассоциацию. В полушариях её роскошного зада таилось не меньше влекущей силы, чем в магдебургских. Уже прикосновение к ней будоражило в нём всех зверей и ангелов. Так ведь и шкурка у неё была волшебная, особенно на бёдрах, коленях, плечах, груди… да всюду, сравнимая с гладкой внутренностью морской раковины, отполированной водой. Удивительное свойство: под кожей гуляло пламя, а пальцы скользили по ней, испытывая ощущение прохлады. Вот какую кожу поэты именуют «атласной». В детстве у Раскольникова была атласная розовая рубашечка, в ней его выводили к гостям, ставили на стул, и он читал им из Жуковского: «Там Котик усатый по садику бродит, а Козлик рогатый за Котиком ходит. И лапочкой Котик помадит свой ротик, а Козлик седою трясёт бородою». – Помнится, его очень удивляло, что Жуковский сочиняет не про жуков, стрекоз и бабочек, а про кота и козла, – какое он имеет к ним отношение? Потом жизнь переломилась, они переехали в скрипучий дом в Ельце, а из рубашонки матушка сшила чехол на диванную подушку. И ей много лет прикрывали дыру в обивке, прожжённую свечой, которую юный Родион уронил, читая лёжа на диване… Мда.
При огромном преимуществе в возрасте предшественницы далеко уступали Алёне Ивановне в страстности и сладости, течке и ласковости. В недрах её бушевала свирепая неукротимая космогония, над которой и олимпийские боги не властны: ею всё содеяно, ею же пожрётся. Там миры выворачивались диким мясом, лопались звёзды, как глазные яблоки, истошная кровь, шипя и брызгаясь, запекалась на топлёном ангельском сале. Экстазы цеплялись за обмороки, обмороки за спазмы, и в этом кольце распалённая лиходейка сама плавилась и плавила всё кругом.
Вот она, только что изнурялась в жгучей припадочной сцепке, рычала в подушку, запускала когти в спину соколику, потом лежала бездыханная и опалённая, ресницей не в силах шевельнуть, – и уже воскресла, опять тугая и прохладная, уселась напротив, привалясь к кроватной спинке, развесила вымя, развалила щедрые ляжки, выставив напоказ запенившиеся створки вульвы. «Ох, раком настоялась, козой набле-я-лась, мандой нашлёпала-ась…». А сама уже пальчиком постукивает по розовому, как кошачий язычок, секелю, так она именовала свой похотник, крошечный хохолок, через который можно было вогнать её в безумие, не сравнить с вялым лоскутом лошадиного клитора Генриетты. Не говоря о запахе. Жидовочка пахла сапожным клеем и железной окалиной, полунемочка – конопляным семенем и обмочившимся козлёнком, а из ведьминой промоины веяло свежо и душисто, так пахнет на рынке в рыбном ряду весной, когда корюшка косяками идёт в Неву, и сверкающие груды её красуются на прилавках; а внизу под прилавками драные плешивые коты с мордами в чешуе, давясь, заглатывают рыбью требуху… О чём это я, подумал Раскольников.
Он столь же бесстыже лежал перед ней, тараня её расщелину уже только взглядом, ясно сознавая, что у сути бытия и не может быть иного воплощения. Истина была двуспальна, непроглядна, идиотична, залита сопливым перламутром. Она походила на гнездо и на птенца в нём – с клювом, разинутым поперёк себя шире. И на заплаканный глаз. Глаз циклопа нынче обрыдался. Стон вдруг вырвался из его губ, груди, из всей подноготной обречённости. Глаз циклопа! Вот кто Полифем! Женщина и есть чудовище с одним-единственным беспощадным глазом. А мужчина раз за разом вгоняет в него заострённое обугленное бревно, надеясь в её краткой слепоте спастись от собственной погибельности.
Поли-фем, женщина как множество, такая греко-латинская химера. Разумеется, корень совершенно иной, «фем» от «фам», знаменитый. Но народная этимология куда точнее, – бесконечная женственность, вечно голодная, прицельно щурящаяся. Жаль, что такую теорию нельзя опубликовать. А ведь она справедлива! Видимо, самым верным мыслям не положено быть высказанным. Вот сейчас Полифем проморгается, облизнётся – и утянет его под своё бельмо в кровожадную давильню…
И в злобе и отчаянии Раскольников крикнул, как некогда Гораций столетней развалине с чёрными зубами: – Ora46!
Глава VIII. РИСТАЛИЩЕ
С утра сам вымылся в корыте, но острых предметов ему по-прежнему не доверяли, – хозяйка выбрила его собственноручно «княжеской» бритвой, под дворовый аккомпанемент музыкального соседа. Он исполнял самый подходящий романс – «Ты не поверишь, как ты мила», точнее, одну эту фразу, заменяя в ней последовательно местоимения: ты не поверишь, как я мила, он не поверит, как я мила, я не поверю, как я мила… После завтрака последовал кофий с перчёными сливками, – давший повод к лизкиной взбучке.
– Ты попа встретила? Нет? А почему сливки скисли? Тебе сколько раз велено было – не брать у той чухны! Встала!
Дурында послушно подошла и наклонила к сестре рогатую голову.
– Ниже! В какое ухо влетело? – Лизавета показала. – А в какое вылетело? Ну так получай. – И съездила её по вылетному уху.
Сливки на вкус Раскольникова были богатейшие. Впрочем, Алёна Ивановна быстро отошла от гнева, а за гаданием и развеселилась.
– Где ты рот с зубами углядел? Голубь! Да не ты голубь, а вот же он – крылышко поднял, головку завернул. А значит это, что с тобой рядом хороший человек, да!
Кофейная гуща на этот раз вражью силу ей не сулила, и, порадовавшись, что учёный раб не смог отгадать очередную загадку («что у тебя спереди, а у бобра сзади?»), она с мурлыканьем удалилась в келью и вскоре явилась в полном параде, облачённая на сей раз не во вдовство и благочестие, а в платье шелковое, с сиреневыми лентами, с нарядным шорохом. Волосы под газовой косынкой, щёчки-яблочки, глазки добрые-добрые, – амплуа щедрой тётушки с бонбоньеркой для крестника за пазухой. Явно гастроль намечалась в приличном доме, где после трогательной интермедии должны были проникнуться к ведьме сердечной признательностью за обираловку.
«Трепет разлился по его внутренностям» – так, кажется, говорится в романах. Раскольников потянулся с нарочитым равнодушием.
– На охоту идёшь, Алена Ивановна? По грибы-ягоды, золотые да алмазные?
– Ты читал, что на денежках написано? – осведомилась хозяйка, укладывая прядку перед зеркалом.
– «Pecunia non olet»47.
– На денежках написано, что у них ног нету. И потому в кошелёк они сами не придут. А мы им… – И двумя пальцами изобразила, какие ножки она им приделает. А потом этими же перстами ухватила Раскольникова за нос. – Не скучай, оладушек. Лизку мою не забижай.
Чувырла ухнула, а заодно и пёрнула с громким треском, будто передник разодрала. Ведьма погрозила ей кулаком и обратилась к Раскольникову.
– Может, купить тебе финтифлюшек каких к чаю? Пряничка медового, петушка на палочке?
– Мне на палочке! – басом сказала Лизавета и от избытка чувств снова пустила руладу из-под юбки.
– Дристунья! Только и дрыщет! Хватит гнилую репу жрать! Фу, навоняла! Я тебе покажу «на палочке»! Чтоб никаких гостей! Запру и ключ унесу. К моему приходу чтоб ни пылинки нигде! Полосушки вытрусить. Самовар начистить. Чтоб блестел, как лысый в бане. Балда Ивановна!
Сестрицы удалились в переднюю, а Раскольников спешно стал подбирать в ворохе страничек что-нибудь увлекательное для идиотки. Почитает, отвлечёт, рассмешит и внезапно… Жаль, гирька у ходиков маловата, эту тушу надо валить с одного удара…
Дурында вернулась и, как обычно, соляным столпом с раззявленной пастью застыла посреди комнаты. Но не за мухой охотилась, а выпялилась, будто впервые заметив, на картинку, где ветер уносит даму в зонтичном кринолине с прицепившимся к ноге франтом. Должно быть, размышляла, что бывают такие ветры или даже что есть такие страны, где женщины летают, похищая себе мужчин. Стояла долго, пока не испустила собственные ветры, оглушительно разрядившись, как полуденная пушка, так что даже юбка всколыхнулась. После чего, оставив постояльца в душистой атмосфере, утопала на кухню и загремела там посудой.
Раскольников, не вставая с дивана, подтянул к себе ветку фикуса и обмахнулся зелёным опахалом. Такая у тебя теперь жизнь, оладушек: чего стоит, тем и пахнет. Он отложил в сторону несколько листков сказочной дребедени: выручай, художественное слово. Волнение и предвкушение слиплись в тугой комок под кадыком. Он поднялся, пропихнул комок в желудок и пошёл в кухню; пан или пропал; fortes fortuna adjuvat48.
На кухне едко пахло уксусом: Лизавета смешала его с солью и натирала смесью самоварные щёки. Он потоптался в проёме, вытер вспотевшие ладони занавеской, потрогал кофейник: вещь лёгкая; всё подходящее – ухват, топор, поленья, сковороды – находилось в дальнем углу, за лизкиной тушей, её же не прейдеши.
– Что, Лизавета, убираешься, да? Это хорошо. Всё должно быть в аккурате, правда? Ты у нас молодчина, ей-богу. Я сам чистоту люблю, а ты баба чистая, не то что какая-нибудь… Марья Петровна. Знаешь Марью Петровну?
Дурында зыркнула на него, но ничего не ответила. Спина у неё была шириной с пролётку, ручищи ходили, как шатуны паровоза. Тоже ведь рабыня, тварь подневольная, но тем и счастлива. Хотя и не без трагизма: мужского пола недодают. «Бедная Лиза».
– Селёдочки к водочке! Кильки ревельские! Селёдочки голландские, а ну кому!.. – завопила, как резаная, разносчица со двора.
– Куры битые, куры битые, кому куру битую! – грянул поверх неё мужской рык.
Осторожно приблизившись, Раскольников зачерпнул кружкой воды в ведре.
– Ай да Лиза, ай да умница, как она хорошо самовар чистит! Ты только не устань – посиди, отдохни. Хочешь, я тебе сказку почитаю? Интересную, волшебную, про добрых молодцев? – Идиотка что-то хрюкнула. – Ладно, ты работай, а я тебе читать буду. – Он пошелестел страничками. – Вот слушай. Один богатырь хотел спасти девицу-красавицу. А её похитил страшный дракон. «Страшное девятиглавое чудовище, имеющее львиные ноги, исполинский рост и хвост змеиный, выскочило из дыму и бросилось на меня, чтоб разорвать на части. Когти передних лап его были больше аршина, и челюсти во всех головах наполнены преострыми зубами. Я обнажил саблю мою… и одним ударом отсёк ему две головы и обе лапы. Кровь полила, чудовище застонало, но вместо отсечённых голов выросло у него по две новых, так что стало оное с одиннадцатью. Чудовище с новою яростью бросалось на меня, и я посекал головы его неутомлённо, но не возмог бы я истребить оное, для того что головы его вырастали с приумножением, если б не вспало мне на мысль перерубить оное пополам. Я напряг остаток сил моих и одним ударом пересёк оное. Пол разверзся в сие мгновение пред моими ногами, земля растворилась и поглотила труп чудовища». Не правда ли, захватывающе? А дальше прилетела в ступе Баба Яга – костяная нога. «Глаза её были как раскалённый уголь, из рта лилась кровавая пена, и клыки её скрыпели престрашным звуком. – Ого! – заревела она, скоча со своей ступы и брося перст. – Насилу я дождалась тебя, богатырь! Я пообедаю ныне вкусно, я очень голодна. Сказав сие, выпустила она ужасные свои когти и протянула руки, чтобы разорвать богатыря. Но он успел выхватить саблю и начал рубить её. Сражение было жарко, богатырь не щадил, и ведьма лишилась всех пальцев с когтями. Богатырь схватил железный кол, чтобы раздробить ей ноги. Тысяча ударов, из коих каждый раздребезжил бы дуб, нанесено в костяные ведьмины ноги, но ноги сии состояли из таковой крепкой кости, что только малые отщепки от них откалывались. Ведьма ревела, хотела колдовать, но лишь высунула для того язык свой, как богатырь ухватил за язык и оный вырвал. А среди двора был вкопан медный столб, к коему Баба Яга привязывала, как коня, свою ступу. Богатырь вырвал столб, размахнулся, и с двух ударов костяные ноги по самые вертлуги отлетели. Баба Яга заревела и бросилась под ноги к богатырю, но сей улучил её ударом в голову так, что оная расплющилась, и скаредная её душа оставила гнусное своё обиталище и низверглась во ад. Хищные птицы, виющиеся над местом побоища, усугубили вопль, спустились к трупу ведьмы, расклевали оный в мгновение ока так, что не осталось оскрёбка косточки, и улетели прочь».
Лизка давно уже забыла про самовар и, сгорбясь, исподлобья таращилась пустоглазо на Раскольникова. Вид был таков, будто до неё никакие смыслы не доходили, однако это было не так: лапы её непроизвольно крючило при описании каждого удара.
– Знаешь, Лиза, я устал стоять. Пойдём в комнаты, там дочитаю.
Завороженная орясина без звука двинулась за ним. Раскольников уселся на диване, Лизка на стуле напротив, гипнотическое чтение продолжилось. Пересказав ещё несколько эпизодов, Раскольников заметил, что дурища начала зевать во всё лукошко. Причем зевала она, скучала и чесалась в лирических местах, вроде: «Ах, прекрасная княжна, можно ли быть нечувствительну, имевши счастье вас видеть?», и, напротив, заслыша: «Тумак был толь жесток, что голова ушла совсем в тело, выскочила в противуположной части на низ и вынесла на себе желудок, ровно как шапку» – тут же сосредотачивалась на лакомой картинности и начинала вострить когти. Такая боевая готовность вовсе не улыбалась ему, размякни, гнида, умились голубиным терзаньям нежных душ… «…Я с первого взгляда на тебя восчувствовала всё действие твоих совершенств, заключила вечно воздыхать, не имея надежды тебя увидеть, и не быть ничьею. Не видеть тебя! Какие мучительные родились от того в душе моей воображения! Я не могла заснуть и, конечно бы, не преодолела себя идти искать тебя в сей пустыне, если б мучительница моя не запирала меня по всякую ночь в чулане…»
– Что за чёрт?! – возопил зачитавшийся Раскольников, отшвыривая гнусное пророчество из прошлого века. Образина подобралась, как медведица при потраве. Он тут же взял себя в руки. – А дальше, Лиза, был пир на весь мир, столы ломились от кушаний, шипели кубки, полные вина, ещё бокалов жажда просит залить горячий жир котлет, по усам текло, а в рот не попало, и почему бы нам, Лизонька, не устроить пир горой? Давай собирай на стол всё, что бог послал, и страсбурга пирог нетленный, и трюфли, роскошь юных лет, а главное, водочку, наливочки, настоечки, стопочки да рюмочки, фонарики-сударики…