Полная версия
Родить Легко. Как рождаются счастливые люди
Но сегодня у нас есть всё, чтобы наши дети были счастливее нас.
И мы не имеем права позволять кому-то отнимать у них эту возможность.
Глава 19. СОЧИНСКИЙ ВОЛЕЙБОЛИСТ И НОВОСИБИРСКИЙ ОЧКАРИК
Когда я закончила седьмой класс, мама взяла меня с собой в отпуск, в Сочи. Мы снимали какой-то чуть ли не сарайчик, с трудом находили места на забитом телами отдыхающих пляже, под палящим солнцем выстаивали огромные очереди в столовые – такой вот стандартный советский отдых «на морях». Но другого мы не знали, всё это казалось нормальным, а уж степень моего персонального счастья тем более сложно представить: я с мамой! рядом! круглосуточно! Да хоть на Северный полюс…
Я познакомилась там с местным пареньком – высоким плечистым красавцем-волейболистом. Он стал за мной ухаживать, мы гуляли под ручку. Тогда я впервые в жизни поцеловалась по-настоящему. Его звали Андрей, а фамилия – Звягинцев. После того как мамин отпуск закончился и я вернулась к бабушке, мы с ним даже переписывались, обменялись несколькими посланиями. А потом всё заглохло: обычное подростковое увлечение, прекрасное именно своей краткостью и несерьёзностью. Но имя и фамилия запомнились.
Поступив в ГИТИС, я с жадностью и удивлением стала впитывать царящую там атмосферу весёлого творчества и вольного полёта мысли. Интересные, умные люди: забавные, оригинальные, сногсшибательно красивые или красивые своей некрасивостью.
И все они постоянно рассуждали о таланте – он являлся главной ценностной позицией, тем, чем нужно гордиться. Юноша мог иметь самую нелепую наружность, девушка быть совсем не красавицей – но, если они обладали яркой харизмой, талантом, на внешность уже никто не обращал внимания. Главное – насколько ты оригинален, уникален, неповторим! Если человек талантлив, ему прощалось всё остальное.
Меня закружило в калейдоскопе впечатлений и событий.
На первом курсе мы поехали «на картошку», но пробыла я там недолго.
Плодоовощную продукцию собирали первые и вторые курсы. Парни со второго – уже все такие из себя артисты, деловые, важные – поголовно курили. Впрочем, и девушки тогда почти все курили. Артисты же! Стильно, модно, по-взрослому: такой вот шик советских времён.
И мне сказали, что надо курить – потому что круто. А мой организм категорически, на уровне инстинкта самосохранения, к курению не приспособлен. Пробовала, конечно (как и все, наверное): после нескольких затяжек натурально падаю в обморок. Попыталась и тогда, а вдруг получится? Затяжка, вторая – отрубилась. Все страшно перепугались и, сочтя меня совсем чахлой, отправили обратно в Москву. Но со второкурсниками перезнакомиться я успела.
И как-то на волне всеобщего интереса и жадной зависти к таланту пристала к парню с курса на год старше – кто у них самый талантливый? Мне ответили:
– Самый талантливый у нас Андрюха Звягинцев!
– Да ты что?! – говорю, – я же его знаю!
Думаю: вот это да, тот самый красавец-волейболист…
– Он такой высокий? – спрашиваю, – из Сочи, да?
– Нет, такой совсем не очень, из Новосибирска!
Через какое-то время я снова столкнулась в институтском коридоре с тем парнем:
– Привет! Познакомься, это мой лучший друг Андрей, ты про него спрашивала.
Смотрю на него – и сразу всё нравится. Такой интеллигентный, действительно невысокий, с умным взглядом и приятным голосом. Поболтали, а на следующий день вместе пошли на обед в столовую МГУ. Сидим за столиком, он очень внимательно смотрит, как я орудую ложкой:
– Мне так нравится, как ты ешь…
Смущаюсь.
На третий день знакомства мы взяли друг друга за руки – и замерли. Стало понятно – склеило. Напрочь, намертво. Долго молчали, как будто время остановилось.
Потом Андрей тихо спросил:
– Когда с тобой это случилось?
– Не знаю…
– Приедешь ко мне в гости?
– Да, приеду.
Он жил с другом Юрой, тоже из Новосибирска.
– Мы снимаем жильё вместе. Приезжай, я пойду спать на Юркино место – он уедет, – а ты будешь спать на моём.
Почему-то сразу представилась двухкомнатная, «благородная» квартира в сталинском доме с высокими потолками и рассохшимся, уютно поскрипывающим паркетом. В одной комнате живёт замечательный Андрей, в другой – замечательный Юра. Я приеду, мы будем долго разговаривать, пить чай на просторной кухне за круглым столом, а потом разойдёмся по разным комнатам и уснём – в тишине и покое старого дома. О дальнейшем как-то не думалось.
И через неделю после нашего знакомства я отправилась к Андрею в гости.
Весьма, мягко говоря, отдалённая окраина Москвы. Спальный район, густо утыканный стандартными блочными многоэтажками поры брежневского застоя – похлеще пресловутых хрущёвок. Оказалось, что они снимают совсем маленькую, от силы десятиметровую комнату, а в соседней комнате живёт хозяйка квартиры. Низкие, давящие потолки, стискивающие плечи коридоры, всё крошечное: ей-богу, будто для гномов строили… Засаленные стены, закопчённые – словно квартира отапливается печкой-буржуйкой – потолки.
В комнате еле помещалась полутораспальная кровать с обгрызенными неведомым чудищем ножками и продавленным матрасом, на которой Андрей с Юрой спали рядом. Письменный стол, маленький шкаф – и всё. Стены оклеены грязными, подранными обоями. Место Юры оказалось с краю, место Андрея – у стенки. Он пошёл в душ, а я сидела в этой убогой конуре и в ужасе думала: господи, куда я припёрлась…
Но потом вернулся Андрей. С которым казалось невозможным наговориться. Который уже тогда, в молодости, был бесконечно умным. Начитанным, образованным, потрясающе много знающим про кино, театр, литературу и прочие искусства. Он приехал покорять Москву интеллектуально сложившимся человеком, с чётким направлением и пониманием, чем станет заниматься, что искать, чем гореть и жить. И вся окружавшая бытовая убогость уже не имела никакого значения…
Мы практически не разлучались, всё время проводили вместе. Это было любовью – молодой, сильной, яркой. Когда Андрей говорил, я буквально смотрела ему в рот. Конечно, я тоже не выглядела дурочкой с переулочка, но уровень интеллектуального развития Андрея находился намного выше моего. Он читал мне, рассказывал, давал книги.
Сейчас уже мало кто помнит, какими сложными путями тогда добывались хорошие книги. Да и книг-то нынче почти не читают – способы и виды получения информации кардинально изменились…
Книжные магазины в ту пору стояли забитыми сплошной партийной литературой и унылыми опусами живописателей социалистического реализма. Настоящие книги можно было найти в отделах обмена при некоторых магазинах: одни дефицитные издания обменивали на другие.
Но для подавляющего большинства читателей предметом вожделения служили всякие Александры Дюма, Морисы Дрюоны и прочие невероятно модные в те времена «историки». И человек легко мог обменять, предположим, «Сто лет одиночества» Маркеса на «Трёх мушкетёров», искренне полагая, что провернул выгодную сделку. Ещё книги добывали путём сдачи макулатуры: за двадцать килограммов старых газет и картонных коробок выдавали талон, на который можно было купить книгу, отсутствовавшую в обычной продаже.
Андрей весьма искусно менял разные детективы, фантастику и приключения на Кафку, Булгакова и тому подобное. Читал мне вслух, и мы могли так провести всю ночь. Многие рассказы Достоевского, Кортасара и Борхеса я не прочла, а услышала голосом Андрея. Затаив дыхание, слушала и впитывала. Открывалась, очень доверяла Андрею: полагаю, это тоже определённым образом меня сформировало.
Он читал очень хорошо, захватывающе, артистично – самые настоящие спектакли одного актёра. Несмотря на то что через пару десятилетий Андрей получит всемирную известность в качестве режиссёра выдающихся, сложных и глубоких фильмов, он был ещё и очень талантливым актёром. Андрею от природы несвойственна ни одна, даже малейшая фальшивая нота. Наверное, поэтому его сразу, со студенчества, безоговорочно признавали талантом. Он физически не мог, выходя на сцену, сказать что-то не так, с излишним пафосом, или «недотянуть»: всегда попадал на сто процентов. Это его удивительная данность, поразительный талант. У себя в Новосибирске Звягинцев слыл настоящей звездой. Но бросил всё, приехал в Москву и поступил в ГИТИС.
Он открыл мне Антониони, Феллини – мы смотрели их на вгиковских утренних просмотрах, в кинотеатрах такого не показывали. Увидели Бергмана, Андрона Кончаловского (жившего и снимавшего в ту пору в США и по этой причине в официальном прокате практически недоступного). Всё великое отечественное и зарубежное кино, к которому я прикоснулась, случилось с Андреем.
Что интересно – изначальное общее отношение к нему как к таланту по мере его постепенной миграции от театральной, академической манеры в сторону предельно естественной, современно-киношной, заметно менялось.
Звягинцев говорил: абсурд классической «театральности» состоит в том, что в реальной жизни обычные, нормальные люди свои чувства, как правило, скрывают. И если мы хотим, чтобы наше искусство походило на жизнь и отзывалось жизнью, то должны это учитывать. А в театре всё настроено на то, чтобы чувства выпятить, выкрутить на максимум, практически до лубка, в китч – так, как в жизни не бывает. И сам, разумеется, старался играть, творить именно так, ближе к жизни.
И это перестало нравиться педагогам. Они пренебрежительно называли его манеру «шептальным реализмом», говорили, что в театре это элементарно не звучит, что его не будут слышать в большом зале, что всегда нужно добавлять в речь и вообще в игру громкости. Так Андрей из признанного любимца и таланта постепенно превратился в выскочку, аутсайдера, отщепенца. Даже великий педагог Левертов, тогдашний преподаватель курса, стал к нему охладевать.
Изначально Андрей считал Левертова богом, а Левертов почитал за бога Андрея. Они обожали друг друга, Левертов хотел ставить на Звягинцева вампиловскую «Утиную охоту».
Они уже начали её репетировать, когда однажды Андрей на одном никак не дававшемся ему отрывке зашёл в творческий тупик и в сердцах сказал: всё, я отрывок бросаю. А Левертов этот вполне понятный, по-актёрски объяснимый эмоциональный жест ему почему-то не простил. Видимо, полагая, что говорить подобное педагогу, доверившему тебе роль Зилова, неприемлемо (этот персонаж в нашей театральной иерархии считается отечественным аналогом Гамлета).
Андрей тогда здорово разнервничался. Его партнёрша по спектаклю Анна Терехова (дочь Маргариты Тереховой) очень нравилась ему как женщина, и между ними возникла та химия, на которой можно построить отрывок. Но Аня ушла в декрет, и Андрею дали другую партнёршу, никак в этом смысле его не впечатлявшую.
Девушка действительно выглядела довольно странной. Актрисой она в итоге так и не стала: поступила в институт по блату благодаря папе-актёру. Вдохновиться там было решительно нечем, а просто «отрабатывать номер» Андрей не мог и не хотел, поэтому так и вышло. Это, если память не изменяет, происходило в конце третьего курса – к осени, на четвёртом, уже нужно брать дипломный спектакль.
Мы с Андреем поехали в Новосибирск, в гости к его маме. Там случилось замечательное приключение – мы на моторной лодке поплыли на остров посередине Оби. Нетронутый, дикий, полностью лишённый следов человека и цивилизации кусок земли, а кругом вода. Мы прихватили с собой ружья и ходили на настоящую охоту, Андрей тогда подстрелил утку из двустволки. И я тоже училась стрелять.
Впечатление от нашей вылазки осталось очень сильное. Однажды, лет через двадцать пять после этого, мы встретились с Андреем в одной компании, и я сказала: «А помнишь, как мы с тобой на острове ели жареную рыбу?» Он тут же бурно отреагировал: «Слушай, да! Точно. Лучшая жареная рыба в моей жизни!» Я тоже запомнила её, только что выловленную и тут же приготовленную на костре, как самую вкусную рыбу в моей жизни.
Мы тогда были наполнены любовью. И занимались ею на траве, на песке, забивавшемся во все места. Ходили с ружьями, потом опять падали в траву или на песок…
А утку Андрей подстрелил самым грустным образом: дробью ей снесло полклюва, нижняя часть оторвалась и повисла на честном слове. Утка успела спрятаться в болотце, но ей требовалось дышать, и птица время от времени робко высовывала голову с перебитым, кровившим клювом. Её, конечно, можно и нужно было добить, но Андрей так и не смог этого сделать – он испытал потрясение, с ним случилось что-то вроде эмоционального срыва. Он то ли плакал, то ли истерически смеялся. Когда охотишься, тебя захватывает азарт, и ты не отдаёшь отчёта, чем это может кончиться, – ведомый первобытным инстинктом, ты стремишься убить зверя, а потом видишь эти испуганные глазки-бусинки, выглядывающие из-под болотной травки…
Вернувшись, Андрей позвонил Левертову и рассказал, как съездил на утиную охоту, испытал массу впечатлений и самых разнообразных эмоций и думает, что это здорово пригодится для спектакля. А Левертов ответил, что не станет его брать. Что он разочарован и так не делается. Помню шоковое состояние Звягинцева после того разговора. Он всё лето жил ощущением, что вернётся и будет играть…
Вместе мы снялись в небольшом фильме его товарища Юры, учившегося во ВГИКе на сценарном факультете, по рассказу Кортасара. Кино чёрно-белое, очень стильное, многозначительное, на восьмимиллиметровой плёнке. Наверное, найти его сейчас уже не представляется возможным, а жаль. Мы ездили ночью в метро, я играла главную героиню, в которую влюбляется герой и ходит за ней по подземке.
Уникальность Андрея никто не подвергал сомнению, всегда было понятно, что Звягинцев – какая-то отдельная планета со своим мировоззрением. Он никогда ни с кем себя не сравнивал, никому не завидовал. За внешностью типичного интеллигента-очкарика таились сила, внутренняя творческая боль, колоссальная вера в себя, потрясающая работоспособность и огромный потенциал.
Думаю, он вырос и сформировался таким, потому что мама обожала его безусловно, слепо и фанатично. Андрей был для неё не просто любимым сыном, а безусловно лучшим на всём белом свете. «Отдавая» его в брак, на нашей свадьбе она заявила: «Инна существует потому, что существует Андрей!» И я видела, что она абсолютно искренне так считает.
Это могло бы вызвать улыбку, если бы не результат. Такая мать – пусть даже чрезмерно боготворящая своего ребёнка – всё равно лучше, чем та, которая постоянно критикует и обесценивает. В этом моя позиция однозначна: вижу на практике.
В первые же дни знакомства Андрей рассказал мне, что в Новосибирске у него есть ребёнок. Женщина родила его «для себя», претензий к Звягинцеву не имела, материально всё в порядке, никто с него ничего не требовал, никаких конфликтов не возникало. Забавно, что его мама называла ту женщину подлой, нагрузившей её обожаемого сына обузой в виде ребёнка, хотя он ни капли им не тяготился. Поэтому я понимала: если бы сохранила ту, прерванную, беременность, помощи ждать не пришлось бы.
Когда сильные, на голову выше остальных студенты заканчивают театральный, под них обычно делают дипломный спектакль. На Андрея спектакля не делали. Никаких открытых конфликтов с преподавателями – все интеллигентные люди, – но к четвёртому курсу его манеру игры окончательно перестали понимать и принимать. Так что ГИТИС Звягинцев заканчивал «в минусе», словно превратился в человека-невидимку, какого-то парию, явного оппозиционера системе.
Мы тогда уже разошлись, и я постепенно теряла его из виду. Знаю, что они с актёром Сергеем Бадичкиным ходили показываться в театры. Играя Моцарта и Сальери, вывели из себя Татьяну Доронину своей реалистичной манерой с огромными паузами, взятыми из фильмов Антониони и Тарковского: когда всё очень тягуче, медленно, но за этим кроется глубокий смысл. И чем дольше смотришь, тем больше смыслов открывается – так же они играли и в театре.
Живые, динамичные пушкинские Моцарт и Сальери исполнялись Звягинцевым и Бадичкиным аналогично: чуть ли не одна фраза в три минуты. Доронина никак не вдохновилась, нервически вопросив в первой же паузе: «А вы вообще собираетесь что-то говорить? Ну давайте уже!»
Так что по окончании ГИТИСа ни в один театр Звягинцев не попал: остался дворником и человеком, который пытается делать что-то своё.
Иногда мне приходилось заглядывать в нашу дворницкую квартиру – забрать что-то из своих вещей, потому что иных мест для хранения тогда не нашлось. Это было очень тяжело и больно, я плакала. Не просилась назад, понимая, что всё кончено. Но однажды спросила Андрея:
– Как ты?
А он ответил:
– Знаешь, мне стало очень легко. Я жил, как будто всё время обязан тебе что-то давать. А сейчас абсолютно свободен и ничего никому не должен.
Знакомая ситуация, когда один человек ещё любит, а другой уже нет. Или не любил никогда, а то и в принципе на это не способен. Поэтому я закрыла нашу с ним историю и стала жить дальше.
Возвращение Андрея в мою жизнь произошло весьма забавно.
Когда я вышла замуж второй раз, мы переехали в небольшую однушку в старом доме на Новослободской, которую получили после расселения коммуналки на Арбате (затеянного каким-то новоявленным русским богачом). Прямо под нами обитал известный кинодокументалист Виталий Манский. А Звягинцев тогда работал на телевидении и пришёл снимать о Манском репортаж. Виталий, знавший, что я была его женой, позвонил мне и говорит: «Инка, в моей квартире твой первый муж сидит, снимает про меня!» Я спустилась этажом ниже, и мы увиделись – впервые за несколько лет. У меня уже родился первый ребёнок, я была довольна жизнью и забыла Андрея. Не в буквальном, конечно, смысле, но отболело.
Тогда он всё ещё жил совершенно свободно и как-то сказал моей подруге: «Как же хорошо безо всякой любви! Ничего не нужно говорить, ты не должен ничего чувствовать, встречаешься с разными женщинами. И это намного легче, чем в каких-то отношениях!» (В следующем браке Андрея этот маятник качнётся в другую сторону.)
И я вдруг поняла, что любила его только таким, каким знала тогда – Достоевский, кино, умный, способный и т. д. Но Андрей, который просто хочет разных женщин без обязательств? И осознала: «Это же тоже Звягинцев… Он ведь целый, со всеми составляющими. Таким ли я его любила? Целиком?»
И осознала, что любила другого Андрея. Не реального, а ту картинку, которая нарисовалась в моей голове. И остатки старой боли, таившиеся в каких-то глубинах, окончательно растворились.
И вообще, наверное, любить реального человека крайне сложно. Думаю, мы всегда любим не реальность, а своё впечатление о ней.
Мы встретились очень легко, спокойно поболтали. А потом получилось так, что Звягинцева и Мишукова связала работа. Они стали делать рекламные ролики, сдружились, и все удивлялись таким отношениям моих мужей. И много лет они так и приятельствуют, уже без какого-либо моего участия.
У всех тогда всё прошло и зажило, никто не остался в претензии. У нас оказалось немало общего, есть о чём поговорить, и мы ещё долго общались семьями.
Андрей второй раз женился, мы вместе встречали новогодние праздники, ездили в Крым отдыхать и поддерживали близкие отношения.
Глава 20. ПРО СТОЛЕТНЮЮ ВОЙНУ И МОЙ В НЕЙ ОКОП
До революции подавляющее большинство женщин рожали дома.
Возможно, не все знают, что роддома изначально задумывались и создавались для бедных, не обладавших пригодным к родам жильём. Чтобы не в подворотне, а в тепле и чистоте. Чтобы не помереть от родильной горячки и чтобы нежеланного младенца не бросили замерзать в канаве.
Впрочем, иногда и состоятельные женщины, скрывая последствия внебрачных связей, рожали в подобных заведениях – их ещё называли родильными приютами. Богатые благотворители делали щедрые пожертвования. Некоторые известные врачи почитали за честь порой бесплатно трудиться на ниве социального прогресса. Романтический век…
А потом понеслось! Революции, войны, репрессии. Разруха, голод, безнадёжная и ужасающая всенародная нищета. Землянки и коммуналки. А во всём этом не переставали рождаться новые люди.
Не стану живописать здесь историю российского акушерства, моя книга о другом. Поставлю лишь вехи, колышки, реперные точки. Это моя персональная история. Огни личной жизни, как говорил философ Ильин.
Тысяча девятьсот семьдесят четвёртый, роды тёти, маминой сестры. Она со мной, уже взрослой, как-то поделилась полушутя, видно, не желая пугать:
– В приёмном нас человек десять. Одна уже корячится, другая ещё не рожает, просто испугана. Третью стошнило, так ей тряпкой в лицо тыкали: «Вытирай, мы тут вам не слуги!» Всех побрили одной ржавой тупой бритвой. Постоянно выдавали что-то вроде «Больно, говоришь? А ноги раздвигать не больно было?»
Меня самой варварство совкового акушерства, к счастью, коснулось не в таком объёме – в первых родах приехала в роддом с головой ребёнка на тазовом дне. Но первые слова в приёмном всё равно прозвучали так:
– Куда припёрлись не по прописке?!
И потом, прямо во время схватки, когда уже вот-вот родишь:
– Фамилия?! Прописка?!
Рожавшие поймут – во время схватки говорить невозможно чисто физически.
Не перестаю поражаться манере таких вопросов (а они и сейчас задаются рожающим при поступлении!) от существа в белом халате, держащего в руках паспорт допрашиваемой…
После родов развлечений тоже хватало: например, категорический запрет носить трусы. Первые три дня крови вытекает много, ни с какими месячными не сравнить. А выдавали небольшую стопку тканевых пелёнок (или меньше, чем требуется, или впритык), и пристраивай между ног как хочешь! Если бёдра пышные, ещё как-то можно ходить в туалет и в очередь к единственному в коридоре телефону-автомату (связь с внешним миром только такая, никаких посещений). А вот если ноги худые, то пелёнка падает, и вся кровь мимо…
В те времена – на фоне подобной «человечности» – смелые и отчаявшиеся убегали в домашние роды. Чтобы чувствовать себя свободно и легко, делать то, что хочешь – греться в тёплой ванне, рожать на корточках или «в кошке», а не распятой на спине. Чтобы рядом свои, а не чужие. И можно взять ребёнка на руки и долго плакать от счастья, а не лежать под ярким светом на зашивании после рутинного и совсем ненужного разреза промежности. И слышать голос любимого, а не понукания и оскорбления персонала.
Я не хочу озвучивать ни имён конкретных людей, ни названий родильных центров, где они работали: кто в теме, сами всё знают. Большинство были и остаются очень профессиональными и опытными. Уверена – они стали героями того времени, бунтарями и декабристами родильного дела. Сказавшими системе «Нет!», унёсшими своих детей из режимных казематов под вывесками роддомов. Все они рисковали ради свободы и человечности, зная чем и во имя чего. Чтобы свершилось самое правильное, природное, органичное действо на свете: рождение человека в любви.
Как в условиях любой несвободы, тогда всё казалось простым и очевидным. Мы и они. Чёрное и белое. С одной стороны – бесчеловечная система, при этом обладающая возможностями медицинской помощи в экстренных случаях, с другой – мягкие, свободные домашние роды с существенными рисками угодить под каток естественного отбора.
Будучи на студенческой практике, я застала уже переломную ситуацию. В роддомах появились контракты – говоря иначе, роды за деньги. Акушерской агрессии, конечно, поубавилось: беспредельничать просто так запретили, по крайней мере законодательно, да и общество худо-бедно стало поворачиваться лицом к проблемам рождения. Начинал работать проект «Домашние роды в роддоме» – что виделось настоящим счастьем, особенно если женщина не могла похвастаться идеальным здоровьем, и в родах имелись риски.
Но довольно скоро пришлось бороться с новым врагом.
В акушерство в массовом порядке пришли медикаменты и обезболивание. На женщин не орали, не тыкали тряпками в лицо. Ими начали управлять, рулить их родами:
– Рожаем в выходные! Зачем нестись в роддом среди ночи? Днём приезжайте тихо-спокойно, и родим.
– Роды должны проходить в радости, а какая радость, если больно? Давайте сделаем эпидуральную.
– Зачем рожать так долго? Вы же устанете! Вот капельница, сейчас быстренько родим…
– Когда излились воды? Уже несколько часов? Вы не понимаете, что плод страдает?!
И ранее убегавшие от системы в домашние роды теперь пытались либо обмануть докторов (чаще про безводные периоды или время пребывания дома), либо договориться. Или найти единомышленников – которыми становились те самые «наши» доктора, видевшие: чаще всего лучше не лезть в роды, нежели рулить ими.
Примерно до середины десятых всё естественное акушерство пребывало в ощущении, что жёсткие схемы отмирают, а скоро исчезнут совсем. Многие акушеры-гинекологи съездили на конференции Мишеля Одена, познакомились с голландским, британским и бельгийским акушерством – в этих странах домашние роды легальны, – увидели, как работают родильные центры Европы: мини-роддома без докторов, только акушерки. Индивидуальные (читай бывшие домашние) акушерки и раньше всё видели, слушали и ездили, но официальные медики пошли на это впервые. Казалось – как в хрущёвскую оттепель, – что мир изменился навсегда…