Полная версия
Роман Райского
– Да уж, мы еще поживем, – она опять переглянулась с пустым стулом. – Что ж поделать, не привязывать же тебя, сын, поезжай: отпускаем тебя с отцом.
Райский был приятно потрясен, что не только никаких припадков с матерью не случилось, но вдобавок она еще и никаких препятствий чинить не стала. О том неприятном холодке, что прошел по его спине, он на радостях предпочел забыть.
Потом, правда, начал грызть его маленький червячок обиды, что мать так легко дала добро на его отъезд, как будто и не любит его вовсе, но для того чтобы обида эта не отвлекала от приготовлений к дороге, он придумал объяснение ее спокойствию. «Я уеду, и ей, без оглядки на меня, будет легче делать вид, что отец жив», – подумал он и сосредоточился на сборах.
Райский незамедлительно, как и говорил, рассчитался в гимназии, а покончив с делами, напросился в попутчики к местному купцу, ехавшему в Москву по своим торговым делам; мать привела в порядок его одежду, кое-где прохудившуюся, дала адрес московской родственницы: «Можешь у нее поселиться сперва».
Дело было поздней весной, дороги уж просохли, и путешествие обещало быть приятным, к тому ж это был путь в новую жизнь. Райский был полон всяческих надежд. Правда, когда он прощался с матерью, в голове у него мелькнула горькая мысль: «Увижу ли ее?» Мать плакала не переставая и благословляла сына, долго крестила отъезжающий экипаж, пока он не превратился в неразличимую точку на горизонте. Потом она перекрестилась сама, глядя на маковку ближайшей церкви, и промолвила, печально вздохнув:
– Вот мы и остались с тобой одни. Пошли в дом, что ли, чаю с горя напьемся. Что? Наливки тебе твоей? Это тоже можно.
А дорога и в самом деле оказалась гладкой. У купца был старомодный, но очень удобный и покойный дормез, в котором можно было развалиться и славно выспаться; а еще купец не пытался заводить досужих разговоров, а только смотрел в окошко и теребил бороду; когда перекусывал, молча, взглядом предлагал Райскому окорок или курицу. В общем, замечательный был человек.
Райский все время дороги был полон дум о будущем и надежд на будущее, сочинял в уме сообразные им стихи.
Но вот и Москва! Шумная, нарядная, многолюдная и многоголосая. Белокаменная! У Райского, который никогда прежде не выезжал из родного городка, даже голова закружилась!
Прибыв к месту, попутчики распрощались.
– Через полмесяца отбываю обратно, – сказал купец. – Вы со мной?
– Нет, – твердо возразил Райский. – Я останусь.
Глава пятая
Первый день в Белокаменной
Он и остался. Тем более что с жильем в Москве все устроилось на удивление быстро и хорошо.
Бросив скарб, с которым приехал, у родственницы, чей адрес вместе с письмом к ней дала матушка (это оказалась какая-то троюродная тетка – седьмая вода на киселе, так что рассчитывать остановиться у нее дольше, нежели на день, не приходилось), – Райский отправился побродить по весенним московским улицам.
«Москва! Как много в этом звуке для сердца русского слилось!» Райский согласен был с поэтом. «Как много в нем отозвалось!» Ах, эти широкие бульвары, дворянские и купеческие особняки с атлантами и кариатидами, торговые ряды и театры. Красная площадь, в конце концов!
Городской шум и суета приятно оглушали, красота женских и девичьих лиц ослепляла. Райский с любопытством и удовольствием разглядывал встречавшихся ему женщин, чем очень смущал некоторых из них, а некоторых раздражал. Одна из них, миловидная мещанка с корзинкой, из которой выглядывала морковь, пригрозила, что вот сейчас она кликнет своего кавалера, и тот «рожу-то ему начистит». Райский поспешно скрылся и с той минуты посматривал на дам уже тайком, большей же частью делал вид, что читает вывески на торговых лавках и изучает архитектуру московских домов и домиков, мимо коих лежал его путь.
Это оказалось очень кстати. На одном из домиков, глядевшем на улицу тремя окнами, – а точнее, на тесный переулочек, куда, задумавшись и заблудившись, забрел Райский, – он обнаружил объявление, что здесь сдается комната с обедом. Внизу была забавная приписка: «Нигилисты пусть не беспокоят!» Райский рассмеялся и прошел во двор. Уж он-то точно не нигилист! Все эти новомодные течения и подразделы общественной мысли до их маленького городка еще не дошли.
Ему открыла, как выяснилось, сама хозяйка. Это была дородная женщина средних лет, с выдающимся бюстом, на который он старался не смотреть, но нет-нет, да поглядывал. Он представился, вежливо осведомился, сдается ли еще жилье, как сказано в объявлении.
– Сдается, – коротко сказала хозяйка и пригласила внутрь.
Комната, что предлагалась внаем, была маленькая, узкая, темная, больше похожая на чулан, чем на комнату; там помещалась только кровать, стол с парой стульев и небольшой шкап; маленькое окошко выходило во двор. «Вот это уж точно гроб, – усмехнулся про себя Райский, вспомнив Коваленского. – Впрочем, разве в гробах бывают окошки?» В общем, Райского все устроило; к тому ж он понимал, что много за такое не возьмут даже в Москве: чай, не по-христиански людей обирать!
– Мне подходит, – сказал он Агриппине Павловне, так причудливо звали домовладелицу.
Она изучающе посмотрела на него, невысокого и неказистого.
– Вы, кажется, сказали, что ваша фамилия Райский? – спросила она.
– Райский, – кивнул он.
– Я недавно читала о каком-то Райском: прежний наниматель, когда съезжал, забыл журнал. Это, часом, не о вас?
Райский улыбнулся.
– Нет, не обо мне.
– Это хорошо, что не о вас. Не хватало еще, чтобы о моих жильцах в журналах прописывали: там сейчас только о нигилистах да поджигателях пишут. А так вижу, что человек вы скромный, благонамеренный. Так что комнату я вам сдам с моим большим удовольствием. Если вас устраивает, можете перевозить вещи. О цене сговоримся.
– Вот и славно, – еще раз улыбнулся Райский и еще раз бросил тайный взгляд на хозяйкину грудь.
Тем же днем он, подхватив свои вещи, распрощался с троюродной теткой, чему та несказанно обрадовалась, так что даже забыла сказать, хотя бы из вежливости и родственных чувств, чтобы он захаживал в гости.
Глава шестая
Все устроилось
И потекла московская жизнь Райского.
С Агриппиной Павловной, обретавшейся, как оказалось, одиноко по причине вдовства, – ее муж погиб в Крымскую войну, – он очень скоро стал на короткую ногу благодаря своей обходительности, а также критике нигилизма, каковую он, памятуя о первой с ней беседе, непременно вставлял в беседы последующие.
Агриппина Павловна, конечно, замечала быстрые взгляды, бросаемые постояльцем на ее грудь. Но сперва она снисходительно их прощала, а потом и вовсе они начали ее волновать как женщину. Райский, несмотря на всю свою неопытность, не мог этого не видеть. Оба они понимали, к чему все идет, но ни та, ни другой не торопили события: она – из мудрости, он – ввиду своей всегдашней нерешительности.
Спозаранку, попив с Агриппиной Павловной утреннего чаю, Райский выходил из дома. Он говорил хозяйке – а в большей степени самому себе, – что отправляется на поиски работы, но обыкновенно просто бесцельно бродил по улицам или пропадал в книжных лавках, изредка что-нибудь покупая.
Иногда, проходя мимо какой-либо редакции или типографии, Райский надумывал зайти спросить места, заведомо, впрочем, предполагая, что это бессмысленно. И действительно, всюду он встречал от ворот поворот: в литературных работниках и корректорах нимало не нуждались, хотя все и дивились его фамилии, а какой-нибудь остроумец непременно любопытствовал: «Это не вы в „Обрыве“ выведены?» Райский, расстроенный очередным отказом, только и бормотал в ответ: «Нет, это мой однофамилец».
Неудачи огорчали его, близость недоступного пока пышного тела Агриппины Павловны без толку распаляла, а от бесконечных прогулок по Москве гудели ноги. Да и весна в большом городе была вовсе непохожа на ту зеленую, цветущую, пьянящую запахом черемухи, к какой он привык у себя на родине и какой радовался своей младой душой. Московская весна казалась ему какой-то пыльной, серенькой, она утомляла его; небо – и то как будто давило на плечи. В общем, Райский был во всех отношениях неудовлетворен и вымотан. Он стал жалеть теперь, что приехал в Москву.
– Что это вы кручинитесь, сударь любезный? – спрашивала его утром, подливая чаю из самовара, Агриппина Павловна.
– Не любит меня Москва, не принимает, – вздыхал Райский.
Агриппина Павловна, как свойственно женщинам, брала это на свой счет.
– Чем же вам у меня плохо? – обижалась она. – В комнате тепло, чисто. Или обеды невкусны?
– Что вы, что вы, Агриппина Павловна, у вас мне очень нравится, у вас очень уютно, и вы, – тут его голос всегда дрожал от волнения, – и вы замечательная женщина; я хотел сказать: хозяйка. Да вот беда: места себе приискать не могу. А вместе с местом как будто и себя найти не могу.
Хозяйка утешала:
– Все образуется, вот увидите. Авось господь не выдаст.
Наконец Райский, словно прислушавшись к ее уговорам, смирился со своим положением дел. «Чего я вправду нос повесил? Деньги у меня еще имеются, комната у меня хорошая, хозяйка опять же вон какая». Он взглядывал на ее круглые руки, и на душе становилось радостно и как-то щекотно.
Однажды, во время очередного визита в очередную редакцию, – а это оказался маститый журнал «Русский вестник», – в ответ на очередное: «Это о вас, что ли, Гончаров написал?» – Райский с отчаянной веселостью сказал:
– Да! Это про меня! И все там чистая правда! Я просил Ивана Александровича поменять хотя бы фамилию, но он не удосужился!
Все посмотрели на него с недоверием, но и с интересом. У редактора, Михаила Никифоровича Каткова, затряслась от смеха борода.
– Шутить изволите? Это хорошо, за это вы мне нравитесь. Я слышал, что в одну типографию требуется корректор. Давайте-ка я вам запишу адрес.
В тот же день Райский сходил по данному ему адресу, и его взяли на место корректора. Правда, сперва владелец типографии, хмурый тучный мужчина по имени Владимир Федорович, отнесся к нему придирчиво, был недоволен тем, что претендент не имеет никаких рекомендаций и не может похвастать ничем в себе примечательным, за исключением фамилии. Он устроил Райскому целый устный экзамен на знание правил русской грамматики, а потом еще и небольшой диктант предложил. Но Райский справился и с тем, и с другим и был-таки принят.
Жалование положили ему не очень большое, но он и этим довольствовался. На жизнь, на квартирную плату хватало, к тому же еще при этом деньги, что мать дала и что сам подкопил в бытность учителем, оставались целы. Их он решил приберечь; для какой цели – пока не знал.
Радостной новостью поделился с Агриппиной Павловной. Она была искренне счастлива за него.
– Вот видите, – сказала она. – Господь услышал ваши молитвы. И мои, – прибавила она, потупив взор.
Райский решительно подошел к ней и взял за руки.
– Что это вы делаете, господин Райский? – прошептала она, но не отстранилась.
– Агриппина Павловна, разлюбезная вы моя, – прошептал он в ответ.
Ночевал он в ее постели. В свою собственную комнату вернулся только утром. Оделся и пошел, а точнее полетел, как на крыльях, в типографию. «Вот теперь все окончательно устроилось», – подумал он и блаженно улыбнулся.
Глава седьмая
Знаки судьбы
Молитвы молитвами, а Райский все ж таки подозревал, что это не они помогли. Во-первых, сам он вовсе не молился, потому как, начитавшись Вольтера, сделался еще в отрочестве человеком свободным от религиозных предрассудков. Ну, а во-вторых, если Агриппина Павловна не обманула и действительно просила Бога об устройстве Райского на службу, то сомнительно, чтобы Бог к ней прислушался, ибо она – великая грешница, что показали последующие ночи.
Так что значительные – и счастливые – перемены в жизни Райский, поразмыслив, объяснил не силой молитв, а по-своему. «Это судьба! – вывел он, когда первая бурная радость улеглась и высветилась возможность трезвого анализа; было это примерно через неделю после того поворотного дня, в который произошло обустройство его в типографии и в постели Агриппины Павловны. – Да, это, определенно, судьба! Как только я сказал, пусть и не всерьез, что я – Райский из „Обрыва“, так тут же и место приискалось, и с Агриппиной Павловной все так славно сладилось. Это не может быть спроста».
Выстроив такую связь, Райский пошел в своих мыслях дальше. «Это не только судьба, это еще и знак! – решил он. – Мне дан намек, чтобы я продолжал быть – да не в шутку и не на словах – тем, гончаровским Райским».
Он еще раз перелистал «Обрыв», благо у Агриппины Павловны оставались книжки журнала, забытые предыдущим постояльцем. «Любопытно, – мимоходом подумал Райский, – как это он мог их забыть? Съезжал второпях, что ли?» Точек соприкосновения, кроме фамилии, с героем Гончарова Райский, как и прежде, не обнаруживал. Как ни крутил, а ничего не совпадало, начиная с возраста – Райский из «Обрыва» был старше – и имущественного положения – Райский был куда богаче – и заканчивая взаимоотношениями со слабым полом; в последнем пункте, правда, рассуждения обрели иной, в сравнении с городом Н., оборот: «Вряд ли бы тот Райский мог удовольствоваться пошлой связью с такой простой женщиной, как Агриппина Павловна; я же довольствуюсь и премного доволен».
Пришлось ему, скрепя сердце, вернуться к отвергнутой прежде мысли об общей с книжным персонажем любви к слову: они оба были не чужды сочинительства. «Только если я изливаю свои соображения и чувства в стихотворной форме, то он озадачился целью написать роман. И – так и не написал, между прочим».
Вспомнилась беседа с Коваленским; как же давно это было! – московские впечатления как будто отдалили во времени то, что происходило раньше, но память хранила все, что нужно.
Пошутив, по своему обыкновению, по поводу тождества фамилий, Коваленский серьезно заметил:
– А вы обратили внимание на боязнь гончаровского героя, о которой сам Гончаров прямо не упомянул, предоставив эту возможность читателю?
Райский задумался, но не нашел, что имел в виду Коваленский.
– Право, я теряюсь в догадках, – признался он.
– Эх вы, а еще однофамилец, – улыбаясь, укорил Коваленский. – Я говорю о его боязни что-либо завершить.
– Не понимаю, – пожал плечами Райский.
– Да как же, – уже не улыбаясь, но воодушевляясь, воскликнул Коваленский. – Вспомните хотя бы его отношения с Верой, сколько он ходил вокруг да около.
– Почему же вокруг да около? – возразил Райский. – Он добивался от нее ясности.
– Ну да, а добившись, продолжал ее донимать. И все не уезжал! А его мучения с романом? Вот он написал по молодости повесть или очерк, уж не помню и не разбираюсь в жанрах, – «Наташа» вроде называется. Завершенная, кажется, вещь, но нет же! Он испугался этой завершенности – и решил включить ее в роман. Все эти многочисленные очерки и наброски, что он делал по ходу действия! Он их тоже делал для романа. Но, в конце концов, оставил свой роман, придумав только заглавие и эпиграф; уехал в Европу изучать живопись – или что там еще, скульптуру, что ли.
– Ну, это обычная русская черта – бросать дело на его половине или еще раньше. Вряд ли это именно, как вы выразились, боязнь завершения. Обычная лень и несобранность.
– Да нет уж! – горячо возразил Коваленский. – Именно боязнь завершения, а через это – боязнь конца! Ну, и далее: боязнь смерти.
– Эк глубоко вы копнули, – усмехнулся Райский.
– А вы не усмехайтесь, не усмехайтесь! Я совершенно не шучу: именно боязнь смерти! Ведь что такое смерть? Это завершенность!
– А жизнь – незавершенность? – еще раз улыбнулся Райский.
– Если угодно, то да. Райский жизнелюбив, как никакой другой персонаж нашей литературы, и именно по причине своего жизнелюбия он ничего не доделывал. Боялся, что доделав, выполнит свое предназначение, и тогда его вычеркнут из книги жизни за ненадобностью.
Райский не мог разделить такой точки зрения на своего литературного однофамильца, но сейчас воспоминание о ней предопределило дальнейший ход мыслей.
«Тот Райский не выполнил своего предназначения вовсе не из-за страха смерти – он оставил это предназначение мне! Я должен написать роман за него!»
Поначалу такое заключение Райский сделал забавы ради. Воспринять его с основательностью было бы смешно даже для него самого, и он отмахивался от него. Но в течение нескольких дней эта идея – «написать роман за него» – посещала Райского в самые неожиданные мгновения, из-за чего он пропускал в гранках опечатки. Однажды в печатавшейся книге по Шекспиру не заметил, что вместо «Ромео» набрано «Роман»; его ткнули носом в ошибку. И он принял эту ошибку тоже за знак.
«Райский из „Обрыва“, – думал он, не находя сил сосредоточиться на вычитке, – мечтал создать роман. Но ему недостало усидчивости и писательской жилки: не всякому дано стать писателем. А мне – дано!»
Вспомнил он, с каким усердием сидел над стихами, что посвящал хрупкой дочери брандмейстера. Из скромности – по его теперешнему разумению, ложной – никому он не показывал плоды своего вдохновения, но был все-таки уверен, что они вполне талантливы. И сейчас, примеряя на себя писанье не стихов, а романа, Райский убеждал себя, что и с романом справится. С чем тот Райский не справился.
«А я – справлюсь. Я – напишу, – повторял он в мыслях и все сильнее и определеннее в этом утверждался. – Более того: мне это необходимо. Назвавшись Райским из „Обрыва“ на словах, я тотчас был вознагражден судьбой сразу двумя подарками. Если же я создам за него роман, то какой же дар мне уготован? – и тут же отвечал самому себе: – Тот, которого герой „Обрыва“ был лишен: обретение себя в жизни!»
Итак, думал отныне Райский, вот его предназначение – быть писателем-романистом. Странно, при всей своей любви к книгам о том, чтобы не читать их, а писать, Райский прежде не помышлял даже в детстве. К стихам, что выходили из-под его по-юношески восторженного пера, тоже относился не слишком всерьез. Но теперь – теперь все по-другому, он отчетливо почувствовал, что судьба имеет на него виды как на автора романов.
Обо всем этом, не в силах сдерживать в себе, Райский поведал Агриппине Павловне. Та, натура приземленная, в делах литературных и творческих несведущая, к его речам отнеслась спокойно и даже с непониманием.
– Писать, стало быть, хотите? А разве вы не пишете? Вы же в типографии, где книжки печатают.
– Что вы такое говорите! – возмутился Райский. – Я там читаю, а не пишу!
– Так вас, стало быть, повышают: с чтения до писания?
– Да нет же! В типографии я так и буду читать! А писать буду дома!
– Так вам, стало быть, за это платить не будут? – Агриппина Павловна была явно разочарована.
– Пока не будут. А потом, как напишу, продам свою книгу.
– И задорого запродадите?
– Не знаю, думаю, несколько тысяч точно будет.
Глаза Агриппины Павловны радостно загорелись.
– А! Так это хорошо! И когда приступите? Сегодня? Что вам, свечей побольше дать? Или лампу керосиновую заправить прикажете?
Райский отрицательно покачал головой.
– Да нет, не сегодня. Не так-то это просто. Надо собраться с мыслями, изучить действительность.
– Чего ее изучать? Будто все мы не в действительности живем!
– Так-то оно так. Да только надо понять, о чем должен быть мой роман. Роман Райского.
Глава восьмая
Романы того времени
С того дня, пожалуй, и началась так называемая – им самим так называемая – подготовительная работа. Решив стать писателем-романистом, Райский не торопился тут же приступать к осуществлению своего решения. Он – собирался с мыслями и изучал действительность, о каковом намерении и объявил в разговоре с Агриппиной Павловной.
Для этого он начал следить за литературным процессом куда пристальнее, нежели раньше. Самым тщательнейшим образом проглядывал он все журналы, чтобы выяснить, на какие темы сейчас пишут литераторы, а значит, и ему следует написать.
На счастье, доступ к периодическим изданиям имелся. Хозяин типографии Владимир Федорович во втором ее этаже, где, собственно, и жил, имел обширную библиотеку, которую, помимо книг, пополнял едва ли не всеми журналами, выходившими в России, и многими заграничными. На их подписку денег уходило немало, но положение, любил повторять Владимир Федорович, обязывало: издатель должен быть осведомлен, что издают другие. Снисходительно он дозволил брать на время журналы и Райскому, когда тот в одной из бесед выказал к ним интерес.
– Можете и французские брать, – милостиво сказал Владимир Федорович.
– Благодарю, – ответил Райский, – но я только до русских любопытен.
– До русских так до русских.
А там, в журналах русских, нигилисты, которых так опасалась Агриппина Павловна, строили козни, мошенничали и пускали красного петуха; народники шли в народ и с дотошностью, достойной лучшего применения, приглядывались к мелочам крестьянского быта; крестьяне, в свою очередь, страдали от бедности и неустроенности и пили с горя; героини женского пола заявляли о своих правах на эмансипацию; и все говорили и говорили о том, как сделать Россию счастливой.
Все это Райский пропускал через себя. Он делал выписки, заметки, а в свободные от корректуры минуты обсуждал новинки литературы с типографскими соработниками.
Чаще всего он это делал в беседах со старым веселым наборщиком, хромым на левую ногу и надсадно кашлявшим. Этот наборщик, звавшийся Викентием Александровичем, горазд был рассказывать байки. Например, одно время он частенько, красноречиво и в лицах, говаривал о том, как Пушкин приходил в типографию – «нет, не в эту, я тогда мальчонкой был и в другой состоял на побегушках», – приходил, значит, и веселил типографский люд карточными фокусами: «Всегда вытягивал из колоды сначала тройку, потом семерку, а потом туза! И всегда выходило двадцать одно! А я ему и говорю: „Александр Сергеич, а где же знаменитая пиковая дама?“ А он улыбается своими белыми зубами во весь рот и говорит: „А вот она!“ И показывает нижнюю карту в колоде. И что вы думаете? Она! Старуха!»
Переплетчик Петров, человек язвительный и желчный, пытался опровергнуть историю Викентия Александровича: Пушкин-де жил в Петербурге, и с чего бы ему ездить оттуда в московскую типографию. Викентий Александрович стушевался и не знал, что ответить. Но Райский, пожалев его, пришел на выручку: напомнил, что Пушкин месяцами живал в Белокаменной, так с чего бы ему в это время и не заглянуть, со скуки или по делу, в типографию. Викентий Александрович просиял. С тех пор он благоволил Райскому и выслушивал его длинные монологи на литературные темы, хотя это, пожалуй, мало ему доставляло удовольствия.
Райский это прекрасно замечал, но все же не мог угомониться и – вещал и вещал, пересказывая содержание и занятные моменты из прочитанных новинок.
– Вот в «Русском вестнике» сейчас печатают роман Лескова-Стебницкого «На ножах». Не читаете? И правильно делаете, что не читаете. Этакая каша! Сплошные интриги, авантюры, странные, не обусловленные логикой повороты сюжета, да еще и мистика со спиритизмом вкрапляется. Такого нагородил! Нет, я бы так не написал: писать надо без таких вот завлекательных приемов, за ними идеи произведения не увидишь.
– Как за деревьями леса? – уточнял Викентий Александрович.
– Возможно. И язык героев! Какой-то чересчур живой он: вот бывает неживой язык, а у Стебницкого – чересчур живой. Они у него все поголовно говорят пословицами и поговорками. Разве так в жизни говорят?
Викентий Александрович покашливал, улыбался и отвечал уклончиво:
– Пень не околица, глупая речь не пословица.
– Ну, а сюжетные повороты, о коих я уже упоминал, – это просто смех. Вначале говорится, что Подозеров – это один из положительных персонажей – убит на дуэли. Затем, через страницу, выясняется, что он не убит, а ранен, но ранен очевидно смертельно и умирает. А в следующей части мы читаем, что он умирал, да не умер: рана оказалась не смертельной. Разве можно так держать читателя за дурака?
Возмущению Райского не было предела, он даже вскакивал с места и грозно потрясал кулаком в пустоту. Викентий Александрович кашлял и улыбался.
Другой раз Райский донимал его анализом другого романа.
– Журнал «Дело» не читаете ли? Там роман некоего Михайлова издают. «Лес рубят – щепки летят» называется; как видите, наши литераторы прямо-таки повально увлечены пословицами: один пересаливает ими диалоги, второй вовсе ставит пословицу в заголовок. А во главу угла всего романа Михайлов ставит не художественность, которая на самом деле у него довольно-таки ничтожна, а идейность. Ему важно не рассказать о судьбах героев читателю, а сообщить их устами свои собственные мысли. А мысли самые простые и предсказуемые, потому что популярные в наши времена; в журналах и газетах много об этом. Михайлов твердит о необходимости перемен, о важности прогресса, рассуждает о гнете обывательщины над всем передовым, поднимает проблемы положения женщины в обществе, проходится по косности нашей системы образования, хотя я, как бывший учитель, знающий ее изнутри, не могу с ним согласиться… Так или иначе, а талдычит Михайлов обо всем том, о чем на каждом углу талдычат. А где художественность, господин Михайлов? Где искусство как высшая истина? Это же роман! Роман, а не публицистическая статья!