Полная версия
Будь ножом моим
Твой муж вдруг рассмеялся. Я помню, как изумился громкому, раскатистому мужскому смеху, вырвавшемуся у него, и как сжался, будто он застукал меня за каким-то неприглядным занятием. Я даже не знаю, над чем или над кем он смеялся, но все засмеялись вместе с ним, – может быть, только ради того, чтобы вместе с ним немного понежиться в лучах его авторитета. А я случайно взглянул на тебя – возможно потому, что ты была там единственной женщиной, и я пытался получить от тебя понимание или защиту, – и увидел, что ты не смеешься. Наоборот, тебя зазнобило, и ты обняла себя руками. Быть может, его смех, наверняка любимый тобою, пробудил какое-то тягостное воспоминание или просто напугал тебя – так же, как и меня.
Так или иначе, они продолжали говорить, упиваясь беседой, – они на это горазды, – но тебя там уже не было. И самое удивительное – я увидел, как ты ускользнула от них, не двигаясь с места, исчезла, воспользовавшись их минутным невниманием. И я даже разглядел куда. Что-то на дне твоих глаз открылось и закрылось, потайная дверца моргнула один раз – и только тело твое осталось стоять, грустное и покинутое тобой (никогда больше не смогу я рассказать тебе о масле и меде твоего светлого, мягкого тела). Ты слегка наклонила голову и обняла себя, словно укачивая себя-девочку, себя-младенца. Кожа у тебя на лбу вдруг пошла рябью и удивленными морщинками, как у девочки, которая слушает длинную, запутанную и печальную историю. Да, волны взыграли на твоем лице, и я, еще не понимая этого, почувствовал, как мое сердце устремилось тебе навстречу в ослином танце. Была, как видно, пробоина в том месте, где у меня не хватает ребра. Все перевернулось вверх дном, и я тоже.
(Не волнуйся, я ухожу из твоей жизни, это последние конвульсии…)
Я сейчас вспомнил, как сразу после этого тебя штурмовала большая толпа учеников, помнишь?
Странно, как до сих пор мне удавалось подавлять это воспоминание: они прямо-таки похитили тебя из общества взрослых, чтобы сделать совместный снимок, почти унесли тебя на руках. И еще был момент, когда ты прошла мимо меня, и я видел, что ты все еще витаешь в своих грезах, но уже силишься улыбаться, – это была совсем другая улыбка, публичная и восковая. Гляди, как я об этом позабыл.
А может, и не забыл. Может, потрясенный тем, что мне удалось подглядеть за работой твоего внутреннего механизма, я уже знал, что ты поймешь?
Ведь то была минута твоего «позора». Еще ничего не понимая, я приметил его. Улыбка-судорога, улыбка предвыборной кампании была у тебя в ту минуту… О чем я вообще? Ты? Предвыборная кампания? Да-да, конечно, в таких вещах я не ошибаюсь. Так, значит, и ты туда же, да? Переизбираться снова и снова, завораживать – да, ловить изумление посторонних взглядов (сейчас я еще больше жалею, что у нашей истории не будет продолжения).
А ученики, – не знаю, заметила ли ты, возможно, ты еще не совсем пришла в себя, – подрастающее стадо рослых и неуклюжих дылд с тщательно выбритыми черепушками, каждый из которых сражался за честь быть к тебе ближе всех, прикоснуться к тебе, впитать твой взгляд или улыбку и крикнуть что-то ужасно важное, что именно в эту минуту волновало сердце. Было довольно забавно наблюдать —
«Забавно» – неподходящее слово. Зимородка жалко. Ведь даже у того, кто стоял совсем в стороне, возник в ту минуту странный, резкий порыв, – стыдно сейчас вспоминать, – дикий порыв разинуть клюв в безумии нестерпимого, внезапно нахлынувшего голода: «Я, я, моя учительница, меня, меня…»
Хватит, довольно. С каждым словом я лишь больше себя унижаю: пожалуйста, возьми лист бумаги и напиши пару слов, даже одного будет достаточно – «да» или «нет». Сейчас я не выдержу длинного письма от тебя. Напиши: «Сожалею, я старалась привыкнуть к тебе, очень старалась, но не смогла смириться с твоей озабоченностью и любовью к иллюзиям».
Что ж, хорошо. Договорились. По крайней мере, мы знаем, что происходит. Я, очевидно, еще некоторое время буду выкрикивать в сердцах, наедине с собой, твое имя. В конце концов рана зарубцуется. Может, схожу еще раз в Рамат-Рахель или в другое место за городом, – место, где нет людей и которое все-таки немного наше, – и крикну изо всех сил: Мириам, Мириам, Мири-ам!
Яир
Не переживай. Еще день, два. Постепенно сотрутся буквы, и с тобой останется только мой извечный крик: «И-а! И-а!»
10.6
Вышло так, что письмо твое пришло, когда я уже вконец обессилел. Я открыл ящик лишь по привычке, как открывал десятки раз за последнюю неделю, – и там был белый конверт. Я стоял, смотрел на него и ничего не чувствовал. Только усталость. Может, еще испуг. Ведь я вроде свыкся с мыслью, что все кончено и покрылось вечным льдом – откуда же у меня силы на муки разморозки.
…Я, разумеется, прочитал. Один раз, другой, третий. До сих пор не понимаю, как я мог так быстро расклеиться за одну лишь неделю. Понимаешь, я чувствовал, что ты исчезла по меньшей мере на месяц?
Будто только и ждал повода поглумиться над собой.
Сегодня мне нечего добавить. Я рад, что ты вернулась, что мы вернулись, что ты и не собиралась исчезать. Наоборот.
И все же я злюсь, что тебе и в голову не пришло, как я буду страдать. Как плохо ты еще меня знаешь. Могла бы хотя бы отправить записку перед отъездом. Или открытку с центральной станции в Рош-Пине. Это отняло бы у тебя минут десять, не больше, а меня избавило бы от многих страшных часов.
С другой стороны, постепенно ко мне приходит понимание, что ты и правда не стала бы так меня мучить, будь у тебя выбор.
Ну вот, на такой оптимистичной ноте можно закончить сие тоскливое письмо – по всей видимости, выбора у тебя и правда не было.
10–11.6
Это все еще не ответ, точнее, совсем не тот ответ, который ты заслуживаешь за то, что написала. Смысл твоего письма после каждого нового прочтения становится для меня все более понятен. А главное, – ты же знаешь – за то, что, нить за нитью, ты выпутала меня из моих собственных силков. Да так, что я не почувствовал ни капли смущения за «арию желудочного сока», которую исполнил тебе.
(Тебя так просто отпускают с работы? За две недели до конца года?
А что об этом говорят дома?
Не мое дело.)
Всякий раз меня заново озадачивает это противоречие в тебе: с одной стороны – серьезность, здравомыслие, степенная материнская уверенность, с другой – легкость движений, смятение, внезапные порывы, неожиданные даже для тебя самой! Так и вижу, как ты шагаешь из стороны в сторону по дубовой роще над Кинеретом[14], выпрямившись, с суровым лицом, изо всех сил обнимая себя в поисках покоя, которого ты лишилась, и отталкивая меня с новой силой…
Это? Это просто улыбка. Вспомнил, как в первых письмах ты повторяла раз за разом, что тебе с трудом верится, будто один короткий взгляд вызвал во мне такую бурю («Может, у меня вообще нет второй половины лица, может, ты вырезал себе картинку женщины из ночи?»). И постепенно ты начала объяснять себе, что, в сущности, это всегда именно так начинается, со взгляда на чужого человека. А теперь ты пишешь там на камне, что только «узкому и приземленному» взгляду мы можем показаться посторонними.
До этого, проснувшись (сейчас половина четвертого), я сидел в гостиной в темноте, с ногами в кресле, думая о нас и о том, что с нами происходит на середине жизни, радуясь возможности побыть одному дома в полном безмолвии. Я позвал тебя побыть со мной, и ты пришла. Обычно я стараюсь не думать о тебе здесь, следуя закону разделения властей. Сомневаюсь, стоит ли рассказывать тебе о тех минутах, когда я о вспоминаю о тебе всегда, абсолютно всегда – это случается, когда принимаю душ или (что поделать!) справляю нужду. Да, когда я вижу его.
Так вот, я пытался выяснить, способен ли я вообще быть громоотводом для кого-то. Помню, тебя очень волновала эта тема, но мне трудно дать тебе ясный ответ. По-настоящему честный ответ. Никто никогда не просил меня о таком. Но никто и не спрашивал, как ты – напрямик, остро и недвусмысленно. И никто не нуждался в ответе так, как ты.
Наверно, обычно ответ всегда тут же отражается на моем лице.
Помнишь, я писал тебе, что, как только увидел тебя, испытал в первый раз сильное, отчетливое желание ощутить в себе другого человека? Может, это и есть косвенный ответ на твой вопрос? И я спросил себя, испытываю ли я до сих пор это желание. И ответ был – да, еще и намного сильнее, чем прежде. Гораздо сильнее.
Скажи, как мне не страшно такого желать, как вообще можно впустить в себя другого человека? На полном серьезе, Мириам, сегодня ночью я вдруг осознал, какая же до дрожи пронзительная щедрость и милосердие заключаются в том, что человек позволяет другому проникать пусть даже только в свое тело! Мне вдруг показалось почти безумным это, до страшного естественное, явление! А ведь люди проделывают это и глазом не моргнув (так я слыхал) – проникают и дают проникнуть, и соитие давно превратилось в банальность. Или как раз таки необходимо не понимать чего-то, чтобы допустить такое вторжение?
Представь себе, на мгновение я испугался, что не смогу больше этого делать, не смогу совершать эти знакомые волнообразные движения. В смысле, делать это буднично, как ни в чем не бывало.
И, по-видимому, немного напуганный, я предался одному из моих излюбленных занятий: сидел и воспроизводил с закрытыми глазами одно из совокуплений из моей личной коллекции. Ты – первый человек, которому я это рассказываю (может, потому, что ты рассказала о первом сексе Адама и Евы). Помню, ребенком я пытался воспроизвести в уме целые футбольные матчи, а сегодня – что поделать – это соития, мои маленькие адюльтеры. «Банальнейший способ над банальностью возвыситься», как однажды выразил эту мысль для меня Набоков во время долгой дороги на военную базу Синая.
Конечно, я уже не припомню их все – шесть или, от силы, семь (уже несколько лет я ничего не добавлял в мою коллекцию). Только самые особенные, в которых я достигал самого желанного и, в то же время, самого редкого состояния сознания, витая между сном и явью, бредя и остро осознавая все – каждое движение ее руки и тела, что она говорила и как дышала. Я могу воскресить в памяти изгибы ее талии и все родинки. (А где они у тебя? Та, что под нижней губой, мне знакома. Она кажется мне контрабандным микрофильмом, который ты тайком прячешь на своем невинном лице. А еще где?) Ничто не исчезает бесследно в этой беззвучной перемотке. Не спрашивай меня как – сам не знаю: я словно один из этих шахматных гениев, которые помнят наизусть сотни партий со всеми ходами. А что ты думаешь, Мириам? Может, в этом и заключается мой скрытый гений и мое предназначение (мое искусство…)?
Сейчас закрою конверт и предамся наслаждению ожидания.
Яир
Утро.
И все же я хочу, чтобы ты знала, с кем имеешь дело. Кажется, ночью я был слишком снисходителен к себе в том, что касается «громоотвода».
Ведь мне необходимо собрать все свои силы, чтобы сохранять равновесие – ни на миллиметр нельзя отклоняться от полного, точно выверенного баланса. Не то чтобы мне было чем хвалиться, но самообладание у меня величиной с арахисовый орех – ты видела, что произошло всего неделю назад, – мне до ужаса просто его потерять и сломаться. И еще, я запросто могу расхотеть существовать, отказаться от всего.
И ты спрашиваешь, могу ли я служить «громоотводом» для кого-то? Я? Все, кто меня окружает, должны всегда находиться в лучшей физической форме, должны быть абсолютно здоровы и адекватны. Ты наверняка о чем-то догадалась, когда написала, что Майя – «столп материнства» для меня. Да, это так, не поспоришь – как прекрасно, что все мои близкие обязуются выполнять необходимые условия приема в мой небольшой клуб.
Все. Меня вырвало. Всем самым ничтожным, что есть во мне. Всем самым жалким, изнеженным и мягкотелым, но мне важно, чтобы ты знала. Меня порою поражает, насколько они все покорны и как, не отдавая себе отчета, подчиняются всем моим требованиям: всегда рождаются здоровыми, развиваются, как положено, избегая соблазна заболеть вдруг какой-нибудь злокачественной опухолью или покалечиться, да и вообще не умирают – какое там умереть! Даже в преклонном возрасте – запрещено, только после меня! Даже мои родители вынуждены, по-видимому, оставаться в живых, чтобы не умереть в расцвет моей жизни – не говоря об отце, который уже несколько лет как застрял между жизнью и смертью из-за этих моих драконовских правил.
Но, как ты понимаешь, не только смерть обязана мне подчиняться. Запрещено любое отклонение, любое отступление от этого благословенного заведенного порядка. И если Майя, например, помыслит однажды, только помыслит о том, чтобы покинуть меня, влюбиться в другого самца и бросить меня на съедение кровожадным псам моей ревности – это станет моим самым настоящим концом, ударом пятикилограммового молотка по сердцу зимородка. Таков неписаный закон: тот, кто хочет быть мне близок, должен присягнуть на верность моей душе. Ведь любому дураку понятно, как легко меня прикончить. Достаточно одного нацеленного на меня взгляда. Я не шучу: где-то там, в глубине души, я убежден, что, едва завидев меня, даже на улице, любой, даже незнакомый человек сразу узнает, как расколоть меня одним прикосновением, ликвидировать меня словом. И все же отчего-то никто из окружающих меня людей этого не делает, не добивает меня из жалости. Я не вполне понимаю почему – даже слегка опасаюсь, что они что-то замышляют. И ты тоже – да, ты, невидимая, написанная, береги нас, береги нас обоих. А в тех измерениях, где я так ничтожен, что становлюсь лишь наполовину мужчиной, будь сильной вдвойне. Ты на это способна, я чувствую, что у тебя есть для этого силы, береги наши головы (интересно, что на иврите телохранитель – shomar rosh, а по-английски – bodyguard[15])…
Не уверен, что отправлю этот вздор. Откуда он возник? Не понимаю, как вскрылись во мне эти мутные реки – и почему именно сейчас, после ночи, когда я был так близок к тебе. Я думаю о том, что ты сказала в последнем письме: будто есть у меня странный позыв – обезобразить себя в твою честь. И этот твой сон о странном торговце овощами, который кладет сверху гнилые помидоры. Так что просто прими к сведению – все-таки я чувствую, как будто вручил тебе нечто такое, что никогда не решался вверить себе.
Нужно отправить, верно?
11.6
(Я не прождал и четырех часов. Письма, по всей видимости, пересеклись в пути. Так странно – когда прочтешь мое, поймешь: ты отвечаешь мне на то, о чем еще не прочитала.)
Мириам, я думаю, что-то не сходится в истории нашей встречи под поливалками. Совсем не так я хочу прийти к тебе.
И дело не только в том, что ты посмеялась над моим нежеланием поверить в такое обыкновенное чудо, как встреча двух людей в реальности – пусть даже в автобусе, в банке, на встрече выпускников или просто в овощной лавке. Скорее, мне вдруг и правда показалось, что двое посторонних людей, сидевших на траве и вдруг оказавшихся в воде в объятиях друг друга… После того, как ты написала в своем письме, что я постоянно тщусь приукрасить действительность… Не знаю, но все это вдруг представилось мне совершенно нескладным и высосанным из пальца. Водный аттракцион с пиротехникой, который совершенно не под стать тебе и той нежности, с какой я хочу к тебе прийти. Который совсем не вяжется с окутывающей тебя безмятежностью, а главное – с теми словами, которые ты написала в последних строках своего письма, с этой внезапной вспышкой, которую я до сих пор не вполне осознал.
И все же, согласись, мне это крайне важно – между нами возможны и поливалки, и вообще все: у нас будет много таких первых встреч, и всякий раз мы будем заново открывать друг друга. Ибо зачем отказываться хоть от чего-то, а тем более от всего? С тобой я хочу всего, только с тобой я могу желать всего, и, может быть, только благодаря этому чрезмерному, расточительному «всему» откроется перед нами То Самое – особый элемент, который может кристаллизоваться только между нами с тобой, и никогда – между другими людьми?
Ты, конечно, права, что реальность – сама по себе великое чудо. И – уж прости меня – эти красивые слова я тоже умею произносить с мягким, загадочным придыханием. Но не забывай, что «реальность» в конечном итоге – это тоже лишь сиюминутное стечение обстоятельств на поверхности огромного земного шара, изобилующего возможностями, которым не суждено осуществиться. Каждая из них могла бы рассказать нам совершенно другую историю о нас, сыграть на нас другую мелодию. Так почему бы нам не прийти друг к другу из самых неожиданных мест, с темной стороны сознания?
Хочу, чтобы у меня было десять разных романов с тобой, – почему бы нет – и чтобы от каждого из них во мне разговорился и раскричался совсем другой человек, человек, мне не знакомый. Именно ради этого люди сходятся, разве нет? Я задаю тебе тот же вопрос, что и ты мне: наберусь ли я когда-нибудь храбрости заглянуть в твои глаза и прочесть для тебя то, что сама ты прочитать не можешь. Если бы только я мог ответить с полной уверенностью! Не знаю (но, может, именно потому я с самой первой минуты встал вне поля твоего зрения?).
Я прошу слишком многого? Возможно, но зачем же довольствоваться малым, мы ведь и так всю свою жизнь только и делаем, что «довольствуемся». С тобой же я хочу касаться всего вокруг широкими, щедрыми движениями, будто в последний раз в жизни. Как же ты могла остановиться в тот момент, когда наконец-то начала отдавать что-то из самых своих глубин – «мой позор», сказала ты, будто шутя или примеряя на себя одно из моих слов. Но вдруг дело приняло серьезный оборот, не правда ли? «И, может, прекратишь, наконец, называть оскорбления, которыми когда-то в тебя запустили, «позором»?! – вскипела ты без предупреждения. Но я почувствовал, что именно это слово вцепилось в тебя, прилипло к твоей коже, и тебе нужно повторять его вновь и вновь, чтобы стряхнуть, но одновременно и для того, чтобы прикоснуться к нему еще разок. «И какая вообще связь между оскорблениями и позором?», «И почему я постоянно чувствую, что ты испытываешь странное удовольствие, вновь и вновь замешивая обиды со стыдом?». Всякий раз, когда ты повторяла это слово, оно приклеивалось пуще прежнего, и тогда ты —
Объясни мне, Мириам, что это за война, в которой ты сражаешься за то, чтобы лечь спать с твердым желанием проснуться наутро? О чем это ты, и откуда это абсолютно ложное, страшное чувство, что тебе запрещено создавать новое в этом мире? Это я из нас двоих неуравновешен и склонен к разрушению, не забывай!
(Или, быть может, думается мне сейчас, это некая иллюзия? Может, это история, которую ты решила рассказать мне о себе? Но почему ты выбрала такой ужастик?)
Ты понимаешь, в каком состоянии меня оставила? Не объяснила ничего, и это твое: «Иногда я чувствую, что все живое, даже два котенка, которых Нили родила вчера и, по своему обыкновению, оставила на мое попечение, даже они порою – будто украденный огонь в моей руке», – и тут же замолчала. До конца страницы осталось немало пустых строк, и я не знал, чем их заполнить, воображение мое разбушевалось. Когда же ты снова явилась передо мной, лицо твое уже не выражало ничего необыкновенного, и ты рассказала о чем-то несущественном, не слишком относящемся к делу. Уж прости мне это «учительское» замечание, но, по-моему, ты просто хотела вежливо закончить письмо. Очень здорово, что твой сын занят сейчас таким благородным занятием, как счет до миллиона (не самый худший способ потратить жизнь). Наконец-то ты ясно сказала, что у тебя есть ребенок – а то я начал было переживать, – но как ты могла оставить меня одного после этих слов?
Довольно, довольно сжимать кулаки! Наши мрачные секреты всегда куда скромнее, чем нам кажется. Так отдай, вверь же мне себя без промедлений, напиши, например, – в отдельном письме, в письме из одной фразы – самые первые слова, первую мысль, первую вспышку, которая приходит тебе в голову, когда ты читаешь это письмо. (Да, да! Сейчас, в эту минуту, напиши, запечатай и отправь, еще до «официального» ответа, до всех твоих внутренних перипетий, связанных со мной…)
14.6
Бум!
Значит, теперь мой черед?
После близости мы заснем в обнимку. Твоя спина прильнет к моему животу, и пальцами ног я, как прищепками, зажму твои щиколотки, чтобы ты не упорхнула от меня в ночи. И мы будем словно иллюстрация из энциклопедии о природе: продольный разрез плода, я – кожура, ты – сердцевина.
Яир.
P. S. Не верил, что ты осмелишься на такое.
17.6
А когда мы будем заниматься любовью, я хочу закрыть глаза и осторожно коснуться ободка твоих волос, где-то пониже пупка, чтобы ощутить кончиками пальцев нежный шелк того места – одного из мест, – в котором ты превратилась из девочки в женщину.
Я.
18.6
Одно внеочередное.
Вчера вечером я спускался по переулку Хелени Ха-Малька, и передо мной шагал мальчик, на вид лет девяти или десяти. Мы были одни. В переулке было темно, и он то и дело оборачивался назад, ускоряя шаг, но у меня даже медленная походка выходит слишком быстрой. Я чувствовал его страх – страх, который тут же вспомнил со всей живостью, – и стал гадать, как успокоить его, не смутив. И тут он начал прихрамывать. Сильно подвернул ногу и теперь волок ее за собой, постанывая. Так мы и шли вместе до конца переулка, потихоньку, держа одну и ту же дистанцию. Он – хромая снаружи, а я – внутри.
Я.
У этого торопливого секса есть один явный недостаток – спустя час ты снова голоден (несмотря на то, что твоего: «Иногда я одинаково ощущаю твое прикосновение в тех местах, где гнездится боль и где обитает блаженство», – хватит мне на целую неделю).
19.6
Уже написала? Отправила? Когда у вас вынимают почту?
(Просто отрабатываю тактику нападения, чтобы мускулы не ослабли. И чтобы ты всегда могла меня узнать).
Что касается твоих последних предположений – ты ошиблась втройне: я пишу тебе не из тюрьмы, я не тяжелобольной, прикованный к постели, и даже не израильский шпион в Дамаске или в Москве, которому вот-вот предстоит вернуться в лютые холода после побывки на родине —
Я – это все трое.
Что еще? Немного.
Самое важное: твои пальцы дрожат, когда ты вынимаешь мои письма из почтового ящика в учительской.
Что ты думаешь, я поступаю точно так же: сначала оцениваю на ощупь толщину твоего письма, чтобы понять, сколько пищи я вкушу в ближайшие дни и ночи.
К твоему вопросу (чудаковатому): и стрелки, и электронный циферблат (но какое, в сущности, это имеет значение?).
А, я вспомнил, что должен у тебя уточнить: связана ли ты как-то – знаю, это звучит глупо, но все же – связана ли ты как-то с китайской газетой (на чистом китайском языке)? Такой еженедельник, печатающийся в Шанхае. Я начал получать его в последнее время, хотя не выписывал.
Если нет – забудь.
Это не письмо, просто полуночное бормотание, свист в потемках, пока ты не вернешься ко мне.
(Не устаю удивляться, как это моя иссушенная жизнь решилась обнажить передо мной такую огромную грудь.)
Яир.
21.6
Раскрытый рот или дупло в стволе дерева? Сложно сказать. Но меня переполняет счастье оттого, что там, наконец, не было слов!
Я и не знал, что ты рисуешь. Твой черный цвет, эти линии, нажим кисти.
Клянусь, однажды я тебе станцую. Даже если вокруг будут люди. Я буду смотреть только в твои глаза и танцевать.
А пока нужно писать, правда? Так вот, все из-за твоего черного.
Скажем, это черная сморщенная обезьянка бегает туда-сюда по животу своей хозяйки.
Тебе это что-то напоминает? Не суть важно. Мы же договорились, что можно нести любую околесицу. Мне представляется вот что: господин купил ее для своей супруги на одной из ярмарок, где был проездом. Господин всегда в дороге, у него свой путь, путь господина. Обезьянка ручная. Ее купили, чтобы доставлять удовольствие хозяйке – но не самой себе. Ни в коем случае, понимаешь? Обезьянка должна всегда помнить свое место, она всего лишь назначена «исполняющей обязанности» до возвращения господина (а может, никакого господина и нет?).
Я.
И я знаю, что ты знаешь, о чем я сейчас думаю: тебе показался странным тот факт, что я помню каждое движение, каждый вздох и родинку женщины, которая спала со мной – но меня самого ты в этих воспоминаниях не нашла.
22.6
Когда я с людьми (это пришло мне в голову сегодня вечером, когда я купал сына) – причем не важно, с посторонними или с самыми близкими, – меня всегда преследует одна и та же мысль: всем им абсолютно естественно удается то, в чем я полный импотент: пускать корни.
Вопрос: скажи мне на милость, идиот, зачем вообще ты рассказываешь ей такой вздор? Все это – поверхностные рассуждения и грошовая философия! Почему в тебе нет ни капли благородства или просто хорошего вкуса, чтобы приучить себя не болтать что ни попадя?!
Ответ: это осленок, живущий во мне, и его жгучее желание отдать все (в том числе и мои философские гроши) до последней крохи – с ней оно возникает у меня чаще, чем с кем-либо. Даже не рассказать – иногда просто необходимо запустить в нее таким светлячком моей души. Это как доставить в больницу бессознательного родственника, передать в руки врача и уповать, что тот сумеет поднять его на ноги… Расскажи ей о ленте Мёбиуса.