Полная версия
Думки. Апокалипсическая поэма. Том первый
– Что? – спрашиваю.
– Я его тебе отдам, но в прокат, а не навечно, – говорит Фенек, – и он все равно мой будет. Пожалуйста! – и лапками так вместе.
– А ездить на нем буду я? – спрашиваю.
– Да, – говорит.
– Хорошо, – соглашаюсь.
– Хорошо, – подтверждает Фенек.
– Договор? – говорит.
– Договор, – отвечаю.
– Железно? – спрашивает.
– Железно, – говорю.
– Будешь свидетелем? – это он уже не ко мне.
Бетонная плита сверху:
– Буду свидетелем!
– Так по рукам?
И когда я подтвердил, что да, по рукам, Фенек торжественно и уморно-серьезно плюнул в свою ладонь и протянул ее мне. Мне пришлось поступить также и мы скрепили наш железный договор крепким и слюнявым рукопожатием в присутствии бетонного свидетеля.
Мы кое-как распутались, заценили друг-дружкины раны от велосипедной кучи малы: у меня локоть и коленка, Фенек весь помят и взлохмачен, Женя как всегда нераним – чего бетонной плите будет-то?! Но вот локоть зализан, коленка подута и наглажена; Фенек расчесался пятерней, а Женя уже налаживает седло на школьнике.
А Фенек вдруг такой капризный сделался, как совсем маленький. Он пусть и маленький, но не совсем же, чтоб так капризить. Ему, наверное, свой велик, на котором я поеду, все-таки жалко, вот он и:
– Высоко! – слазит.
Женя возится, сопит, откручивает, грудью на седло навалился и заталкивает его в раму, закручивает обратно.
– Так низко! – снова слазит.
А Женя – ничего: молчит и сопит только. И все заново, только теперь заднее колесо меж коленок, а седло на себя – чуть-чуть вверх вытягивает.
Привередливо поерзав задницей на седле, Фенек наконец соглашается:
– Сойдет, – говорит разочарованно и протяжно.
Женя запер сарайку: замок ушком в петельки, шелчок, поворот ключа, язычек на место.
Женя достал из своего рюкзака моток веревки, отмерил ее сколько надо, натянул, эффектно откусил зубами, насадил ключ на веревку и повесил его себе на шею. Убрал оставшийся моток, а из рюкзака достал три прищепки, простых деревянных прищепки и роздал каждому по одной.
– Зачем? – не понял я.
– Штанину защепнуть, чтоб под цепь не попала, – объяснил прищепку Женя, а мне резко стало стыдно, я же и так это знаю, а вот как понадобилось, забыл.
Штанины прищеплены, все готово.
– По коням! – командует Женя и мы – по коням; и едем.
Середина лета. Дни мы давно не считаем, и месяцы не считаем – так как я знаю, что сейчас середина лета? Середину лета чувствуешь сердцем, середина лета – самое особенное время: это любой и каждый мальчик знает. Пол-лета уже за плечьми, пролетела, мигнуть не успел, и это заставляет с особой ответственностью относиться ко второй его половине. А как не успеешь всего, что к лету прилагается?!
А что прилагается к лету? – да что угодно. Даже самый осторожный, а можно сказать и проще – трусливый мальчик найдет чем заняться. На факелы жечь рогоз, ловить в болотце тритонов, истреблять ящериц или, на худой конец, просто отламывать им хвосты. На голову проржавое ведро надел и вот ты уже не ты, а человек в железной маске, ну, или крестоносец – это по обстоятельствам. Еще – забираться в самые глубокие уголки и строить там шалаши и жить в этих шалашах робинзонами.
В день вмещается целый год! Еще только утром твой корабль разбился и тебя, всего изодранного, вынесло на берег необитаемого острова. Дни тянутся за днями, а у тебя к полудню уже и шалаш выстроен и коза одомашнена, через час – одомашнен и Пятница. Чего только не происходит потом! Обходит Робинзон свои владения, пряча голову от тропического солнца под зонтиком, а зонтик-то складной и очень им удобно, если сложить, отражать атаки злых пиратов и прочих дикарей. На обед корешки и стебельки. Один раз отравился, в другой – пронесло. Собирает аптечку и учит Пятницу: это выручай-трава если колено расшибешь или локоть – лучшее средство; это пижма – в обморок свалишься, тогда понюхай; это ольха, а на ней – шишечки, от, очень кстати!, от отравлений: разжевать и запить из лужи. Зачем из лужи отравишься? Говорю же, от отравлений.
На острове можно и клад найти: два пятака, три копейки, куча разноцветных стеклышек и несколько жестяных букв Ш или Е, это как посмотреть, а также пиастры, пиастры!!! Как откуда клад? Мы на острове, а на островах всегда бывают клады – ты что, книжек не читал?! Ну и что, что клады из других книжек! Острова-то во всех книжках острова! Кстати о кладах; раз клады, то можно и злым пиратам еще раз зонтиком настучать, а если дикари, то и дикарям.
На песочке перед жилищем Робинзона написано зачем-то SOS. Что за закорюки? Стыдно не знать: спасите наши души. Чего спасите?! Хорошо бы и камнями еще выложить. Как зачем? Чтоб спасли! Кого? Да души-же! А кто? Кто-нибудь: ну, с самолета увидят и спасут! Только есть надежда, что все-таки не увидят и не спасут и можно будет переночевать в шалаше, а там, утром, начать новый год жизни на необитаемом острове.
Один день – целый год, спеши жить! Спеши, потому что потом начнется школа и будет целый год – один день.
Как удивительно устроено время. Лето пролетает быстро, зима тянется медленно. Учебный год: уроки, уроки и уроки: двойка, опять двойка, ну теперь совсем «кол» – вот и все разнообразие. Потому и кажется, что можно успеть на пенсию выйти, как закончится последняя четверть. А лето пролетает быстро-быстро, потому что летом интересно жить; столько игр находится летом, ты уж во все переиграл кажется, а вот еще столько же новых.
А с другой стороны если посмотреть на время, то получается совсем по-другому – с другой-то стороны. Лето – бесконечно долгая пора. Один день летом может быть и месяцем, и годом, и тысячелетием. Разнообразия дел летом выше крыши – кажется, что и во всю жизнь столько дел не переделаешь, а вот же как-то за лето справляешься – не такое оказывается лето и короткое. Однообразие же зимы, учебного года, скомкивает время. Только четверть началась, вот и другая к концу подходит. Эта кончилась, и эта – и вот уж лето: записал в дневнике на первый день «День знаний» и – вжих! – уже годовые двойки с тройками, удами и неудами тебе в тот же дневник проставляют.
А еще зимой – законы физики действуют и действуют они всего действенней в кабинете физике, потому что там их и изучают, но и во всей школе так. Везде и всё – только законы физики и ничего больше: падать, так непременно сверху вниз и с определенным до второго знака ускорением свободного падения – физика; камень в золото не обращается как против него ни колдуй – тоже физика; или вот, совсем уж дикость – что значит нельзя прорыть дыру через центр Земли?
Летом физика с ее глупыми законами отменяется, у физики летом каникулы. Как нельзя через центр Земли? Вот же чертежи! – очень даже можно. Вокруг света – за три дня, а если хорошенько поторопиться, то и за два успеем на одиннадцатом троллейбусе. Сила притяжения? Разве можно поверить, что выживешь, прыгнув вот отсюда. Под тобой пропасть, а ты все равно прыгаешь; прыгаешь и очень даже удачно приземляешься: тут ничего такого и нет, на Марсе совсем другая гравитация – вот тебе и законы физики!
А как ты на Марс-то попал? Да я уже весь Космос избороздил, что Марс-то?! Да как все-таки?
На Марс – очень просто. Если из большой деревянной катушки из-под кабеля, из ее основания, выдрать пару досок, то получается прекрасный звездолет. Ладно, отбросим скромность, в таком деле ей не место: это не просто прекрасный, а один из лучших в своем ряду звездолетов звездолет.
По местам! – как слышно, кабина пилота? Кабина пилота – основание катушки; ты – в нее через выдранные доски и знай только держись, а друзья тебя в этой катушке и до Марса докатят, и до Альдебарана даже.
Зачем до Альдебарана? – вчера летали! Ну, тогда на Кассиопею! – скучно на Кассиопею, сейчас туда никто и не летает! На Бетельгейзе тогда разве? Вот молодец и смельчак! – не всякий отважится на Бетельгейзе! Ужасна и загадочна звезда Бетельгейзе – любому и каждому мальчику это очень известно! Уверен, на Бетельгейзе? – уверен, на Бетельгейзе! В случае, если я не вернусь, передайте моей матери, и сестре передайте, и жена пусть слезы свои обо мне не льет. Начинаю обратный отсчет: пять – все системы работают стабильно; четыре – поджигай сопла; три – на старт; два – внимание; один – марш; ноль – он сказал поехали, он махнул рукой! И – покатили твою катушку по всем кочкам!
Десять секунд – полет нормальный, двадцать секунд – успешно отделились ступени; тридцать секунд – еле выбрался из катушки и весь завтрак на асфальт – а что это такое розовое? В звездолетах укачивает, но это ничего. Тот, кто умеет поставить себе цель, сможет ее и достичь: сорок секунд – снова полет нормальный. Ура! И вот, наконец, она – ужасная Бетельгейзе, перед которой трепещут даже самые опытные космонавты нашей оравы, и, несомненно, будут трепетать космонавты будущих и будущих мальчишек.
Я кручу педали и у меня даже получается особо не отставать, только сильно пить хочется. То-то с утра солнце было! – теперь еще пуще: солнце ярое, словно полымем плечи жжет, шиворот выжигает – а все равно хорошо! Лечу на велике, носом перед собой воздух режу и вот уж не так и жарко.
А куда мы? – а куда глядят Женины глаза. Он едет впереди, ведет нас, куда ему одному знаемо. Я тоже мог бы вперед всех и путь указывать, да только мне Женьку не обогнать.
Ох, колени мои скрипкие! Расскрипитесь, разойдитесь! Сгибайтесь-разгибайтесь, окаянные! Колени крутят, крутят, а Женю нагнать все равно не могут.
Педали кручу, а по сторонам мельтешня: дома за домами проносятся, перекресток и снова дома. Широченный мост с мачтами и изгибчивыми снастями на них: на него тяжко, с него – быстрей ветра и даже педали не надо. Ворота в парк, но нам не в них, а мимо. Мимо ограды – столбы отбрасывают толстые тени, между ними копья решетки – тени совсем тонюсенькие, но их так много и они так часто, что едешь, а в глазах стробоскопит и как пьяный делаешься.
Еду, еду, еду. Здравствуй, титановый ангел, первый человек тысяча девятьсот «Восток» на борту проникший гражданин республик. Еду, еду, еду. А потом – стоит на красном цилиндре посреди лета в пальто и пальто у него развевает, пусть и нет никакого ветра, а рука – в кармане: Что у меня в кармане? Но мы снова мимо и очень быстро. Потом – опять дома, только теперь они длинные-предлинные, а от перекрестка до перекрестка все дальше и дальше. Опять – мост, другой, без мачт и скучный, голый, но все равно: на него – тяжко, медленно, а с него – вжих! и встречным ветром сопли обратно в нос задувает. Потом – а там – я уж и следить перестал: вижу только перед собою брезентовый рюкзак на Жениных лопатках, а на нем застежки на солнышке поблескивают, за ним, за брезентовым рюкзаком, за застежками, и еду, не отставать стараюсь.
Дорога с каждым оборотом колеса все уже да хуже, с одной стороны пылится стройка-недостройка, с другой – ползут голые, грязные поля. Чьи это поля? Поля, поля. Маркиза, маркиза… Вдруг снова домики – теперь все меньше, вот уж и до смешного маленькие, не дома, а избушки. Я стал. Калитка, а в ней щель: для писем и газет; под щелью: осторожно, злая собака! Рядом – столб: не влезай, убьет! Калитку окружает квадратный забор, в дальнем углу – косенький домишко, совсем зарос, голые ребра под шиферной крышей и глаза выбиты: один клееночкой заклеен, другой – дырки и трещины. И вдруг сквозь трещины, сквозь дырки на меня зыркнули толстые очки, а я – на педали и поскорей Женин рюкзак догонять.
И вдруг под колеса каменка, булыжная дорога, вылезла из-под асфальтового одеяла. Голыми черепухами допотопных великанов будто вымощена. Предательское: тук-тук-тук – колесами по самым макушкам – извините за беспокойство, думаете мне нравится задницу об вас оббивать?! – и снова: тук-тук-тук – а вдруг спят, не умерли, не разбудить бы! Дальше – только по бровке и можно ехать, по стоптанному песочку.
Теперь и домики пропали, и избушки, только дорога лентою, снова асфальтовая, и лес с двух сторон узким коридором стоит. Как же далеко мы забрались? А как обратно ехать? А Женя помнит, как нас сюда завез? А вывести сможет?
Я хочу крикнуть, чтоб мы остановились и я все это у Жени смог бы выспросить, но как раз перед нами – мы стали в рядок как вкопанные, кричать не потребовалось, но и вопросы тут уже другие – туннель. Не туннель, а мост, но глубокий как туннель. А под мостом – темнота. Только темнота – конца не видно где белый свет за мостом снова начинается; как не заглядывай, не видно. Хоть глаза все истрать – темнота, да такая темнота, будто это темнота из-под всех мостов что ни есть в целом свете под этим одним собралась.
И солнце сразу поблекло, здесь, на нашей стороне, и жара тут же отошла; из-под моста, как из глубокого колодца, холод: и кожа гусиная, и сердце зябнет.
– Ух! – ухнул Фенек и разбил молчание.
– Может, обратно? – предложил я тогда.
– Как обратно? – вопросом на вопрос ответил Женя.
Я большим пальцем, остальные – в ладонь, за спину потыкал. Женя оглянулся, пожал плечьми:
– Это дорога туда, – сказал он и ткнул пальцем под мост.
– Тогда, может, найдем другую дорогу, чтоб обратно?
– Рано, – сказал Женя. – Нам пока туда, – и снова пальцем под мост.
– В объезд, может, – предложил я.
Ехать под мост решительно не хотелось. Мост кидает тень на асфальт и получается черта, которая отстоит от самого моста на несколько метров, всего на пять-шесть. И от черты этой, будто и нет ничего – такая темень.
Да только ведь не может такого быть, чтоб там ничего не было! Где тьма, там рождаются чудовища, сама тьма и порождает их – редких страшилищ порождает она. Разве не лежит-притаился там Горыныч? Все три огненных его хайла разверсты и только и ждут, как в которое-нибудь из них ровнехонько на велике въеду я и даже и не важно в какое именно: головы-то, хайла-то три, а желудок у Змея – один единственный. Разве не сидит под мостом черт? Да не такой, который луну из озорства к себе в карман крадет и на котором можно за красными ботиночками по небесам скататься, а сам. Такому, гиене, и глотать тебя не надо, засалит и того хватит. А если что и пострашней?!
Я посмотрел на Фенька, а он в темноту под мостом не отрываясь смотрит-вглядывается. Костяшки снова белые, а на лице все веснушки его, все рыжинки его потухли вдруг.
– Да где тут объезд? – беспечно отвечает Женя и снова вопросом.
– Я не знаю, где тут объезд, не я нас сюда завез, – огрызнулся я. – И как нам туда лезть?
– У меня есть фонарь, – сказал Фенек и робко пальчиком в фонарь на моем велике. Ну, то есть велик-то не мой, велик-то Фенька, а я на нем только еду, вот Фенек и говорит поэтому, что фонарь его.
– Поехать или идти? – сам себя спросил Женя. – Всем вместе или по одному?
И стоит, бороду натирает двумя пальцами, большим и указательным.
– Там темно, а фонарь только один и только у меня… – я осекся, но тут же поправил себя, – …то есть у Фенька. Если поедем, а там что-то есть, мы можем на это что-то напороться. И если это что-то большое или хуже того острое, то будет плохо.
– А если пешком, – сказал Женя, – света совсем не будет.
– А мой фонарь? – напомнил Фенек.
– Гореть будет, но мало, – сказал Женя. – Чтоб горел хорошо, надо быстро ехать, такая машинка.
– Понятно, – протянул Фенек, разочарованный своим фонарем.
– Давайте так! – воскликнул вдруг Женя. – Верхом, но по одному!
– Без фонаря и по одному? – переспросил я.
– Тебе-то что, у тебя-то есть фонарь!
– А в чем смысл? – мне Женина идея не понравилась.
– Мост коротенький, под ним узко, вот в чем смысл! – сказал Женя. – Если там что-то есть, машина или что-то еще, то скорей всего оно находится где-то у края. А по одному мы проедем по центру, прямо по разделительной. На ней, ясно, свободно.
Что-то еще! – там что-то еще сидит на пару с чем-то еще похуже.
Женино объяснение мне тоже не понравилось.
– Но… – начал я.
– Но! – передразнил меня Женя.
– А если… – но Женя и тут не дал мне закончить:
– А если! – мне так сильно захотелось ему впечатать, но я не стал, потому что если все-таки впечатаю, то Женя сразу мне в ответ, а потом и мне придется, а драка в «сложившихся обстоятельствах» нам тут совсем ни к чему.
– Давайте цугом под мост махнем? – выговорил я одним словом, чтоб Женя не успел.
– Чем махнем? – не понял Женя.
Пришлось объяснять акселерату что значит «цугом».
Говорю, говорю, да кто ж будет слушать что я говорю?! – никто не будет слушать что я говорю. Передразнить – пожалуйста! Оборжать – запросто! А слушать – нет. Я им: «Не ешьте быков!» А они уже и скатерти разложили, и тарелочки расставили, салфеточки за воротнички заправили и ножи об вилки точат-натачивают – неразумные!
– …гуськом, один за другим и все вместе, – тараторю я, чтоб успеть на одном выдохе все, что надо сказать. – Я буду светить, а вы – за мной…
У меня уже челюсть болит говорить, а я все говорю, разные другие аргументы придумываю, а Женя слушает меня удивительно внимательно и все подбородком кивает.
Я кончил и уставился на Женю.
Женя почесал репу, почесал бороду, почесал пузо и вдруг согласился со мной. Вот так: я уже приготовился с ним заспорить, рот даже успел открыть, воздуху в себя сколько смог нагнал, а он взял и согласился. Я от удивления рот забыл обратно захлопнуть, а слова, оказавшиеся теперь без надобности, какие в горле у меня застряли, какие к языку прилипли.
– Разумно, молодец! – сказал он, я аж на секундочку весь расплавился от того, что Женя меня отметил.
Но, чес-слово, прямо через секундочку я эту блажь с себя согнал:
– По кóням! – командую.
– Эй! – кричит Женя и кругалём меня объезжает, чтоб за мной пристроиться. – Только все равно по разделительной! – это он мне в спину уже.
– Ух! – ухнул Фенек и потопал становиться за Женей, а велик, свой школьник, между ног тянет.
Я стою, а они – за мной; и стою все, стою, двинуться не могу, закаменел весь; а меня и не торопит никто. Если бы Женя мне сейчас в спину ножом всадил свое вечное «эй!» и то лучше было бы: рвану и пропадай все пропадом, и поминай как звали. Одной ногой я на педали, и если бы еще чуточку усилия, самую капельку, вторая нога оторвалась бы от асфальта, велик бы выпрямился, найдя равновесие, и покатился бы я прямо смерти в пасть – вот эту-то самую чуточку усилия я и не решаюсь приложить, врос одной ногой в асфальт, другой – в педаль и – ни туда, ни сюда.
От страху совсем невозможно сделалось, кровь киселем стала, загустела, сердце сжалось, всю кровь выпустило, а новой наполниться не может, только жалко вхолостую похлюпывает. Страшно, да не лучше ли сгинуть в желудке у Горыныча или оттого, что черт засалит пропасть, чем вот так от сердца! От икнувшего сердца смерть – совсем позор смерть от икнувшего сердца!
Я оглянулся:
– Что носы развесили! – кричу. – Выше ноздри! – да как ударю по педалям и – под мост, покатился Горынычу в самые зубы.
От смелости от такой, я сам собою богатырем сделался. А подо мной, не велик, а конь редкий, красный, с крыльями, не скачет, а летит. А надо мной радуга блещет, а за мной не Женя с Феньком, а войско целое и Женя с Феньком. Трубы ревут, знамена плещут, трепещут. В руках у меня копье тонкое, жало длинное; я копьем своим любому беззаконию, что под мостом поселилось, по башке настучу. Я до целого Гулливера из богатыря разросся, рвет-надрывается подо мной конь – вывезет меня? Я – до Гулливера, а тьма передо мной все равно меня больше. Я – во тьму, как в мешок, а она – на меня и уже завязочки за мной завязывает; и вот уж: все – она, а я – в ней.
Бездонная пропасть темноты заглотила меня и не улькнула даже.
Споткнуться, упасть. Попасть в прóпасть – пропáсть. Встать. Идти не сгибаясь тьме в пасть. За шагом шаг, не торопясь. Или лучше ахнуть, разом жахнуть? И ищи-свищи, попал как кур в ощип. Поминай как звали – знали иль не знали? Шепчу: спаси; шепчу: сохрани; – а не у кого и просить. Был ли, не был – никому не ведомо. Заведомо.
Тьма, тьма, тьма!
А потом?
Тьма, тьма, тьма!
По делам твоим – поделом тебе. Горькой мерою все отмерится. И хотел бы я, да не по силам мне, чтобы верилось, а все не верится.
А тьма – ать! А тьма хвать!
Каждому – свой час, поджидает нас. Я сгорю на раз – вот и весь рассказ.
А тьма?
Тьма сжала свои жвалы на моем запястье. Ручкой – тем, кто выжил; остальные – здрасьте!
Черта пройдена, а за чертой – темнота и ничего не видно. А где же фонарь?
Фонарь-то тут, да я его не включил – забыл, машинку на заднее колесо не навел. И что мне теперь, сердце из груди выдрать, чтоб светило оно нам вместо фонаря?! Я аж педали позабыл крутить. Обычно я не всегда такой отсталый, это только сегодня так получилось.
Ничего не видно – куда руль крутить? Женя говорил, что по разделительной полосе надо ехать – да где она, разделительная эта полоса? Я вспомнил про педали и —наугад.
Что это так трещит? – разве это с треском рвутся швы моего сердца? – вроде не то. Всполошенное эхо бьется из стороны в сторону, выписывая ломанные острые углы; как летучая мышь под мостом носится тр-тр-тр. Разве это велик – мой или Женин? Или это школьник, на котором едет за нами Фенек? Трескотня, скрипы, постанывания и прочий шум – велик из них и состоит, но ни один велик в целом свете не способен издавать таких гадких звуков. Любой звук от велика, пусть даже резиной по асфальту, пусть даже раскатистый треск звездочки, пусть даже жалостливый скрип тормоза или брюзжание чего-то там в руле – музыка для мальчишеского уха. А это что?
Я педали верчу, потому что если не вертеть, то совсем погибель; а треск все ближе, все оглушительней. Из темноты вдруг что-то выскочило, огромный неразличимый силуэт и – ко мне. И тут я узнал звук – это трещетка. Силуэт протянул ко мне растопыренную руку и попытался схватить меня. А я сразу из Гулливера обратно в самого себя обычного превратился.
Будто рука великана вынырнула откуда-то из-за облаков и шаркает по Земле в поисках моего шиворота, чтоб схватиться за него, поднять меня туда, к себе, за облака и – разве съесть? Поймал. Я ногами-руками машу, пока он меня до своих вершин возносит, я хочу закричать, а воздуху-то на такой высоте и нет, и не могу закричать, и вот он меня двумя пальчиками за шкирку и прямо перед своим носом. Я хочу его по носу, а не дотянуться; я ногой, а тоже не дотянуться. Огромная пасть, полная чернючих зубов открывается и я залетаю внутрь.
Лечу вниз по вонючему туннелю пищевода страшного великана, где сплошь пахнет протухшей капустой, весь разобранный – вот рука, а где вторая? вот нога и голова, что там еще у меня было? – а сам почему-то вижу две лоснящиеся губы, пухлые и капризные, изогнулись, собрались, чуть вытянулись, будто бы их владелец свистеть собрался.
Чьи это поля? – Маркиза, маркиза, маркиза Карабаса!
И под этими чуть вытянутыми губами, медленно сходятся и расходятся гигантские челюсти, а по сторонам желваки пляшут вверх-вниз, а губы все в свистке, но не свистят, а по передним зубам елозят по кругу в такт жевкам. А самое мерзкое: я вижу щетину, местами уже седую, местами совсем еще черную вокруг этих губ. И каждая щетинка из ямочки растет, и этих ямочек, как щетинок, видимо ни видимо, меж них – красные капилляры, как карта из автомобильного атласа; и все эти щетинки, ямочки, капилляры находятся в беспрерывном сообщающемся движении, одни ямочки глубже становятся, и щетинка в таких опускается, другие вспучиваются и из центра этих пупков гордо выпирает во всю длину обрубленный волос: тут черный, тут – седой; некоторые сближаются, некоторые наоборот, а потом те, что сближаются – наоборот и теперь сближаются те, другие. Но вот губы куда-то исчезают и я вижу, как безразмерный кадык страшного Карабаса ныркает ему под ворот с омерзительным звуком ульк! и выкатывается по шее обратно. А я снова – вниз по его пищеводу, и снова – протухшая капуста, и снова – весь на части разобранный.
Рука растопыренная шарит и шарит; я руль в другую сторону от этой руки, а рука хвать меня и – не поймала. А трещетка все трещит, надрывается, громче, еще громче, громко до невозможности; в уши залазит и протрещать их силится. Крутится трещетка прямо перед моим носом и вдруг как вдарит деревяшиной мне по лбу – я чуть с велика не свалился. Но не свалился, а еще пуще на педали и – вперед. Я даже боли не почувствовал от трещетки. Мне хоть ноги сейчас отрежь, как педали крутил бы не знаю, а боли точно бы не почувствовал, столько мне в организм адреналину вбрызнуло.
Наконец черта. С этой стороны она, наоборот, под мост залазит на те же пять-шесть метров, что выпирает с другой. А за чертой – белый свет. Кручу педали, чтоб быстрей, налегаю, чтоб подальше и вдруг:
– Стой, – слышу спиной Женин голос. – Стой!
Я послушался и стал; Женя – ко мне; радостный, будто в цирк сходил.
– Там трещеточник! – сообщил Женя, а пальцем под мост.
– Я заметил, – сказал я.