bannerbanner
Лагерь и литература. Свидетельства о ГУЛАГе
Лагерь и литература. Свидетельства о ГУЛАГе

Полная версия

Лагерь и литература. Свидетельства о ГУЛАГе

Язык: Русский
Год издания: 2019
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 14

Рассуждая с российской точки зрения, Эткинд позволяет себе упустить из виду тот факт, что в Германии так называемое осмысление отнюдь не было фундаментальным и не завершено до сих пор, а нацистские преступники продолжили беспрепятственно занимать государственные должности.

Как бы то ни было, он подчеркивает одну особенность обращения советской России с виной за совершенные преступления, а именно признание этой вины на высшем уровне. Имеется в виду доклад Хрущева на XX съезде КПСС в 1956 году. Эткинд подчеркивает уникальность этой речи-поступка секретаря ЦК и, объясняя его решение выступить со столь неслыханным разоблачением, обращается к хрущевскому лейтмотиву возвращения террора:

Ничто не побуждало Хрущева признать свою вину, кроме памяти о терроре и страха перед его повторением. Этот автономный, добровольный характер хрущевских откровений делает их уникальными, даже беспрецедентными для истории насилия в XX веке60.

Хрущев говорит изнутри круга возможных соучастников, добровольно проливая свет на историю вины. Его обличительный доклад с элементами «самообвинения» – не обвинительная речь наподобие той, которую произнес о представших перед Нюрнбергским трибуналом нацистских преступниках Роберт Х. Джексон. Речь Джексона, признанная выступлением выдающимся, потрясающим, притязала на то, чтобы заклеймить не только преступления немцев, но и преступления против человечества в целом.

Причастность Хрущева к преступлениям не подлежит сомнению61. Применительно к собственной персоне он отнюдь не пытался избежать такого же культа личности, какой в его докладе выставлен главным злом, первопричиной преступных ошибок партийного руководства62. Заметный у Эткинда воодушевленный акцент на своеобразии этого выступления63 нуждается в оговорке, поскольку в данном случае самообвинение относилось к преступлениям против жертв из числа членов партии. О массовом терроре, равно как и о существовании системы ГУЛАГа, умалчивается. «Заговор молчания» прервал лишь инициатор перестройки Горбачев; в 1987 году он разрешил выпустить снятый тремя годами ранее фильм Тенгиза Абуладзе «Покаяние» – картину о тайных преступлениях власть имущих, в одном из персонажей которой без труда угадывается Сталин64.

В докладе Хрущева подлинным врагом народа предстает Сталин, который, клеймя своих противников как «врагов народа»65, тем самым обрекал их на смерть. Начатый докладом 1956 года процесс десакрализации завершился лишь с символическим актом выноса в 1961 году из Мавзолея забальзамированного тела того, о ком теперь заговорили по-новому. Хотя перезахороненный у Кремлевской стены Сталин был идеологически обезврежен, система ГУЛАГа ликвидирована не была, пусть в 1954–1956 годах и последовали массовые освобождения (так называемые амнистии). Предпринятый Хрущевым нравственно-идеологический скачок не подкрепился никакими дальнейшими политическими решениями. Эткинд указывает на новый застой после короткой оттепели (выражение Ильи Эренбурга) – отрезка советской истории, ознаменованного амнистиями, допустимостью скорби, к которой призывала главным образом интеллигенция, и надеждой (вскоре обманутой) на облегчение условий содержания для тех, кто оставался в лагерях. Иными словами, не прекратились политически/идеологически мотивированные аресты, допросы, отправки в трудовые лагеря, публичные процессы. Случай Ходорковского66 и носящее совершенно иной характер дело участниц группы Pussy Riot показывают, что базовая структура системы существенно не изменилась даже в постсоветское время. Великое молчание продолжается, запрет на распространение информации о преступлениях не снят в полной мере.

Подход Эткинда к факту ГУЛАГа – это еще и диагноз современности: книга вышла в 2013 году. Эткинд посетил места, где «Мемориал» при поддержке местных жителей пытался установить памятники или создать музеи, и осмотрел открытую в 1997 году активистами Ириной Флиге, Вениамином Иофе и волонтером Юрием Дмитриевым братскую могилу в урочище Сандармох (по названию некогда располагавшегося поблизости хутора Сандормох) неподалеку от Беломорканала67. Таким образом, в отличие от повествовательного творчества Киша, которое оборвала в 1987 году его смерть, а также от предпринятого Тодоровым в 1988 году анализа лагерных текстов, в центре которого находятся отраженные в них события ГУЛАГа, книга Эткинда ставит вопрос о последствиях ГУЛАГа для постсоветской России, о препятствовании памяти и скорби68.

2. Сложилась ли мемориальная культура?

«Политические репрессии – целая эпоха в жизни нашей страны, горькая и страшная». С пониманием этого факта Арсений Рогинский связывает высказанное в работе Карла Ясперса «Истоки истории и ее цель» (Vom Ursprung und Ziel der Geschichte, 1949) предостережение:

Нельзя допустить, чтобы ужасы прошлого были преданы забвению. <…> То, что произошло, – предупреждение. Забыть – значит принять на себя вину. Надо все время напоминать о прошлом. Оно было, оказалось возможным, и эта возможность остается. Лишь знание способно предотвратить ее. Опасность здесь в нежелании знать, в стремлении забыть и в неверии, что все это действительно происходило <…>69.

Эта цитата из Ясперса в классическом русском переводе служит девизом Сахаровского центра70 и философским ориентиром деятельности «Мемориала». В тексте Ясперса есть дополнение в скобках: «(ведь по сей день есть люди, которые отрицают реальность концентрационных лагерей)», – которое можно интерпретировать с учетом того, как воспринимается творившееся в ГУЛАГе.

Примечательна характерная для упомянутого выше каталога «мемориальской» выставки «ГУЛАГ. Следы и свидетельства. 1929–1965» осторожность формулировок, которые, с одной стороны, указывают на игнорирование происходившего в советских лагерях общественным сознанием (Щербакова говорит о «вытеснении») и необходимость исторического просвещения (она тоже подчеркивает достигнутый в Германии уровень осмысления нацистских преступлений), а с другой – избегают сравнения между двумя этими беззаконными европейскими системами XX века. Лаконичный комментарий Арсения Рогинского к изображенным на фотографиях и выставленным в виде конкретных экспонатов предметам, документирующим материальное окружение заключенных, звучит так: «Колючая проволока, барак, нары, телогрейка, жестяная миска, кружка, ложка. Вот, пожалуй, и все. Никаких газовых камер, никаких орудий пыток»71. Однако можно предположить, что инструментами пыток служили орудия труда (кайло, лопата, тачка, лучок, пила), а местами истязаний – шахты, подлежащие расчистке леса, стройки Беломорканала и огромной железнодорожной системы БАМа, где этим примитивным оборудованием работали в морозы вплоть до пятидесятиградусных. При всей сдержанности замечание Рогинского ясно показывает разницу: с одной стороны – нацистские лагеря смерти, с другой – гулаговские лагеря принудительного труда.

Не кто иной, как узник Бухенвальда Хорхе Семпрун, неустанно подчеркивал, что советские лагеря тоже носили истребительный характер, и заклинал включить в «европейскую коллективную память» знание о сталинских лагерях. Высказывания Семпруна носят характер воззваний. Его идея идентичной памяти, «двойной памяти»72, в которой опыт перенесенных им самим страданий встречается, по его мысли, с опытом прошедшего через ГУЛАГ Варлама Шаламова, может помочь в преодолении страха перед соприкосновением с историей этой другой беззаконной системы. Шаламов в записных книжках называет Колыму «сталинским лагерем уничтожения», а Марголин, пусть и ясно обозначая разницу между гибелью в газовой камере и ГУЛАГом, в своем изображении «обыкновенного советского концлагеря» подчеркивает: «Чья смерть была легче – кто знает?..». Карл Штайнер комментирует следующий принцип, которого придерживался НКВД:

Лагерное начальство по-зверски относилось к тем, кто потерял здоровье. В принципе, оно не признавало ни слабых, ни больных. Заключенный освобождался от работы лишь в том случае, если имел высокую температуру или становился калекой. Изнуренные люди ходили на работу до тех пор, пока могли передвигаться (ШК 118).

В случае с прошедшими через ГУЛАГ поляками между ГУЛАГом и концлагерями проводится уверенная параллель. Говорят о «паре близнецов»73 – Освенциме и Колыме; сравнение подкрепляется примерами таких авторов, как узник концлагеря Тадеуш Боровский и узник ГУЛАГа Густав Герлинг-Грудзинский. Сопоставимость сменяется здесь, в сущности, своего рода сродством. Идея общей памяти тоже предполагает не аналогию, а сопричастность одной судьбе.

Великий роман Василия Гроссмана «Жизнь и судьба», в 1961 году подвергшийся конфискации в Советском Союзе, на немецком языке вышел в 1984 году74, но как важный вклад в тему в нашей стране осмыслен не был. Гроссман изобразил не только сталинскую систему на примере отдельных судеб (в заостренном виде, поскольку действие разворачивается в период Сталинградской битвы), но и – проводя параллель вопреки действующему табу – ту систему, которая сделала возможным холокост: сталинская и нацистская программы истребления предстают двумя вариантами одной модели. Роман Гроссмана выглядит литературным соответствием теории тоталитаризма Ханны Арендт, на которое она, впрочем, в своей впервые опубликованной в 1951 году работе ссылаться не могла, равно как и он на нее75.

Семпрун добивался того, чтобы остающиеся в тени события советской истории были замечены, а инициативы «Мемориала» нашли поддержку.

Активисты «Мемориала» стремятся дополнять сбор данных символическими актами памяти. Примером может послужить открытие в Москве и Петербурге двух памятников в виде камней с Соловецких островов. Один из двух камней «Мемориала» был установлен в Москве 30 октября 1990 года – в день памяти жертв политических репрессий. У подножия постамента высечено: «Этот камень с территории Соловецкого лагеря особого назначения доставлен обществом „Мемориал“ и установлен в память о миллионах жертв тоталитарного режима». На основании второго Соловецкого камня, установленного в Петербурге в 2002 году, выбита надпись: «Узникам ГУЛАГа». Этот мемориальный камень поставили рядом с Домом политкаторжан, построенным советской властью для Общества бывших политкаторжан и ссыльнопоселенцев. Жертвы царской каторги и ГУЛАГа оказались в причудливом соседстве76. В 2008 году у Соловецкого камня на Лубянской площади состоялась публичная поминальная акция «Возвращение имен», в ходе которой потомки и выжившие зачитывали имена казненных и погибших77. С тех пор мероприятие повторяется ежегодно при участии тех, кому оно близко по причине семейной истории или политических взглядов. Слово «возвращение» имеет двоякий смысл. Называние имен отменяет анонимность жертв, о которых удалось найти сведения: им возвращают имена. Указание имени, возраста, рода занятий, даты расстрела восстанавливает их личность, индивидуальность: они возвращаются домой. Эти краткие сведения, делающие возможным поминовение, позволяют как бы перехитрить невысказанное: не говоря об опыте жертв, они называют своим именем сам факт того, что эти люди пали жертвами78.

Российский автор Елена Чижова в статье «Вопреки неспособности скорбеть»79 рассказывает о другой поддержанной «Мемориалом» инициативе – «Последний адрес», образцом для которой послужили посвященные жертвам холокоста «камни преткновения» (Stolpersteine) в Германии. На домах, в которых жили люди, погибшие в ГУЛАГе, начали устанавливать таблички с указанием имени, даты рождения, ареста, смерти (если известно) и реабилитации (если таковая воспоследовала). Сначала это происходило в Москве. Организаторы акции, добавляет Чижова, столкнулись с оскорблениями со стороны людей, убежденных в легитимности ГУЛАГа, поскольку заключенные – таков аргумент критиков – были шпионами и врагами народа. Табуирование, сокрытие произошедшего и неизвестность местонахождения пропавших без вести или места их гибели, места, где сгинули их тела, но также и то безмолвие уцелевших, о котором говорит Солженицын, то есть молчание выживших, блокируют скорбь и память. В своей статье Елена Чижова спрашивает:

Как это возможно, что в стране, где жертвы сталинских репрессий были почти в каждой семье (иными словами, где у абсолютного большинства сегодняшнего населения имелись репрессированные родственники), потребность участвовать в проекте «Последний адрес» испытывают лишь несколько сотен человек, а не сотни тысяч?80

Как может возникнуть мемориальная культура, если память о пережитом безмолвствует, если в миллионах семей, которых это коснулось, вспыхивали споры о признании или отрицании лагерной судьбы кого-то из родных, а реинтеграция вернувшихся из ГУЛАГа вызывала огромные проблемы? Чижова формулирует это заостренно:

В этой атмосфере амнезии и молчаливого страха сам факт, что кто-то из семьи был репрессирован, воспринимался большинством советских людей как «позор», который надо скрывать от детей и внуков81.

Не подлежит сомнению, что во многих семьях это препятствовало общению между поколениями и вытесняло травму жертв. Нежелание скорбеть и неумение скорбеть – таковы два аспекта неспособности скорбеть82. Исторический вопрос «Что привело к этому?» и философский вопрос интерпретации событий по большому счету остаются без ответов. Эткинд констатирует: сколько-нибудь заметных попыток философски осмыслить произошедшее и создать язык, адекватный столкновению с непонятным/непонятийным, не последовало не только после того, как знание о лагерях и политике уничтожения стало достоянием общественности, но даже после распада Советского Союза, – и в очередной раз указывает на обхождение Германии с ее преступным прошлым.

В последние десятилетия анализ и интерпретация событий холокоста привели к выработке чрезвычайно многослойного дискурса, в котором соприкасаются исторические и философские аргументы. На тексты о холокосте накладывается некая сеть теорем, из‑за чего всякое непосредственное их прочтение выглядит наивным, – достаточно вспомнить философию Освенцима Джорджо Агамбена, который путем фундаментальной интерпретации текстов Примо Леви создал собственную теорию нацизма. Причина расхождения по этому пункту между (пост)советским и германским способами обращения с прошлым заключается не только в отрицании или замалчивании случившегося, но и в отсутствии просветительской работы (такой, какую проводит «Мемориал»), которую приняли бы к сведению и поддержали широкие круги общества. Еще одна причина, возможно, кроется в трудности извлечения «связного смысла» из репрессий и истребления. Безумная идеология нацистского режима, целью которой было уничтожение Другого (или, вернее, того, что было объявлено Другим, Чужим), не находит, констатирует Эткинд, соответствия в параноидальных актах произвола сталинского режима, в саморастерзании, истреблении собственного народа (хотя, как признает Эткинд в другом месте, евреи, инородцы, иностранцы тоже становились жертвами). Однако в случае с уничтожением людей из собственных рядов, ликвидацией политического костяка, устранением необходимых в бесчисленных отраслях специалистов, которые в лагерях деградировали, проследить идеологические мотивы этих актов истребления явно затруднительно. В результате неизученными остаются не только причины, но и следствия. Огромная боль, причиненная российскому народу с момента установления советской власти, особенно в эпоху сталинизма, как бы осталась неизлеченной. Не существует ни аналога исследованиям травмы, ни, как я уже говорила, достигшей соответствующего публичного статуса мемориальной культуры, ни подступов к философии, которая работала бы с концепциями памяти и обращалась к катастрофе.

Отвечая на вопросы по поводу памяти о холокосте в интервью на Лейпцигской книжной ярмарке в марте 2015 года, израильский писатель Рон Сегал заявил о необходимости «заново изобрести воспоминания». Из уст представителя третьего поколения это может звучать неуважительно, даже несколько кощунственно. Фоном здесь выступает груз воспоминаний жертв, который накапливался десятилетиями, находил выход в мемуарах, интервью, кинокадрах, артикулировался снова и снова. Реагирует ли третье поколение усталостью? Сомневается ли в аутентичности оригинальных воспоминаний – до такой степени, что их требуется изобрести заново? Неужели оригинальные уже настолько затерты повторением, что «переизобретение» было бы оправданным?

В России отношение поколения 1980‑х годов рождения к истории ГУЛАГа и текстам о нем скорее отрицательное. Разрешенная в перестройку практически бесконтрольная публикация многочисленных лагерных текстов83 невольно способствовала тому, что тексты эти утратили остроту, тем более что серьезно предмет не изучался и, соответственно, на помощь в интерпретации рассчитывать не приходилось. Но в отличие от Израиля, где исторически подкованное и прекрасно знакомое с интерпретациями случившегося третье поколение позволяет себе отношение почти шутливое, создавая комиксы, выпуская романы наподобие «Нашего Холокоста» (2006) Амира Гутфройнда и танцуя в Освенциме84, в России за растущим равнодушием молодого поколения скрывается скорее страх соприкосновения с неосмысленной темной фазой прошлого, на которую так и не был пролит достаточный свет. Официальный и всецело поощряемый взгляд в прошлое обращен к другим историческим пластам: царской эпохе, местонахождению царских сокровищ (не последнее место среди которых занимают яйца Фаберже, Янтарная комната)85, «героическому» прошлому, судьбе блокадного Ленинграда, победе над нацистской Германией. Эткинд говорит о сосуществовании разных историй, о «мультиисторизме», некоем «переизбытке истории», который, однако, словно бы не включает в себя именно эту важнейшую переломную эпоху.

Сетования Эткинда и Чижовой на неспособность скорбеть вполне верны по сути, но нуждаются в некоторых уточнениях. Ведь поминальные и траурные акции проводятся – об их успехе, равно как и о чинимых им препятствиях, сообщает нынешний директор «Мемориала» Ирина Флиге. Об этом рассказывается в ее работе – своего рода феноменологии памятников86, в которой анализируются формы выражения и функции посвященных жертвам Большого террора и ГУЛАГа памятников и мемориалов. Флиге описывает зарождение культа памятников87, имевшего семейные, частные, а в течение непродолжительного времени и общественные черты. Для нее важны два аспекта. Первый касается определения численности памятников, памятных мест и мест археологических находок, изучения надписей, роли инициаторов или, если воспользоваться ее выражением, «энтузиастов», сделавших поиск массовых захоронений и возведение памятников делом своей жизни. Памятники, пишет она, выполняют функцию маркеров для мест находок (братских могил, мест тех или иных событий, нередко расстрелов или же мест, где располагались лагеря) и становятся носителями памяти. Однако – и это второй выделяемый ею аспект, включающий в себя вопрос, – могут ли памятники и мемориальные места играть роль в интерпретации произошедшего? На этот вопрос она отвечает отрицательно. Содержащиеся в большинстве надписей формулы, которые должны называть преступников, преступника, зло, кажутся ей беспомощными. Они гласят: «жертвам политических (или большевистских, или сталинских) репрессий», – подразумевая лагеря, депортации или массовые расстрелы 1937–1938 годов. Флиге опасается, что такие памятники избавляют от необходимости понимания и не способствуют формированию публичного дискурса об этих событиях. Даже объявленное днем памяти 30 октября 1991 года ничего не изменило. Флиге подчеркивает – в этом они с Чижовой расходятся – существование чисто семейного культа памяти, инициировавшего медленный, подчас затрагивающий и общественное сознание процесс, частью которого стала определенная официализация памятников. Однако неудержимая маргинализация, по мнению Флиге, положила конец этому процессу. Кроме того, те памятники, которые могли бы стать неоспоримыми символами, свидетельствующими о подлинных событиях, начали страдать от рук вандалов или идеологических противников. Флиге интересует момент, когда приватное поминовение могло бы влиться в коллективную память и способствовать осмыслению этой части российского прошлого. Вопрос о том, зачем и ради кого произошли те или иные вещи, во имя кого или чего принесены эти жертвы, остается без ответа, и это внушает тревогу. В своей работе Флиге ссылается на Виртуальный музей Гулага и Сахаровский центр. Там перечислено около 1500 мемориалов или памятников, мемориальных камней, памятных знаков (крестов), разбросанных по многочисленным регионам бывшего СССР. Сама Флиге, как я уже сказала, участвует в поиске и вскрытии массовых захоронений и установке памятников.

Но у этого поддерживаемого небольшими группами, носящего скорее частный характер культа памятников был и есть официальный конкурент: ведь после Второй мировой войны советское общество в целом воспитывалось в духе почитания памятников, которое, по крайней мере отчасти, сохраняется и сегодня. Оно включало и включает в себя посещение внушительных комплексов – нередко в парках – со скульптурами, обелисками, памятными стелами, встречающихся в столицах всех (бывших) советских республик и расположенных на видных местах88; участие в мемориальных торжествах в дни годовщин, в организованных шествиях к памятным местам, куда также приглашаются орденоносные ветераны; возложение венков, официозные речи. Все это атрибуты советского, а теперь и российского мемориального обихода. Щербакова, выросшая на воспоминаниях отца и его ровесников – участников Второй мировой войны, Великой Отечественной войны, – пишет о неизгладимом отпечатке, который наложила на это поколение война. Она рассказывает о критике этими ветеранами заслоняющей реальные события героизации, об осуждении ими военных ошибок, приведших к жестокому задействованию на фронте неподготовленных людей. По ее словам, недовольство ветеранов вызвал и план срыть Мамаев курган под Сталинградом, эту высоту, в боях за которую погибло 30 000 человек, и возвести на его месте нечто грандиозное. Ветераны желали бы чего-то более простого и уместного. Статуя Евгения Вучетича «Родина-мать» – в правой руке воздет меч, левая простерта в зовущем жесте – высотой 85 метров (чуть ниже статуи Свободы с поднятым к небу факелом на острове Либерти) внушительно возвышается на кургане Победы высотой 102 метра. Весь ансамбль с изваянными из огромных каменных блоков фигурами героев, обрамляющими путь наверх, к воинственной матери и хранительнице страны, производит впечатление чего-то гигантского: сегодняшние посетители, как правило, сдержанно бродят вокруг этого монумента.


Ил. 4. Скульптура «Родина-мать» на Мамаевом кургане, Волгоград (Сталинград)


В случае с огромными жертвами, принесенными народом ради защиты родины и окончательной победы над врагом, публичная известность и скорбь по жертвам дозволены. Пережитая блокада Ленинграда, победа над нацистской Германией питают характерное для самосознания Советского Союза и современной России представление о героическом прошлом. В обязанности государственных учреждений входила и продолжает входить забота о поддержке официального культа мертвых, частный эквивалент которого – скорбь и память о погибших в пострадавших семьях. На публичном уровне нельзя было допустить признания за жертвами ГУЛАГа того же статуса, что и за павшими на войне, приравнивания героических бойцов к погибшим в лагерях89. Асимметрия между историей победы и историей вины остается непоправимой.

Установка памятников политическим героям советского времени продолжает традицию, начатую возведением конной статуи Петра I90. 5 ноября 2016 года Владимир Путин в присутствии высшего духовенства произнес речь на открытии двенадцатиметрового памятника на двухметровом постаменте. Этот памятник работы современного скульптора Салавата Щербакова изображает Владимира I, причисленного к лику святых великого князя киевского, который в 988 году принял христианство и считается крестителем Руси. Владимира, правителя Киевской Руси, Путин называет «собирател[ем] и защитник[ом] русских земель», а его политические и религиозные достижения восхваляет как образцовые (намекая на сродство между двумя Владимирами)91. При всей своей противоположности торжественное открытие этой статуи святого неподалеку от кремлевских стен, с одной стороны, и начавшийся после распада Советского Союза демонтаж памятников впавших в немилость коммунистических тиранов – с другой принадлежат к единому контексту «веры в памятники».

Если для защитников коммунистического прошлого свержение этих памятников стало ударом, то для идеологии тех, кто больше не стремился прославлять революцию, оно означало избавление, заодно позволяющее забыть о советской истории насилия. Флиге рассказывает об обхождении с демонтированными памятниками, которые были выставлены в парках скульптур в качестве туристических достопримечательностей, с целью исторического назидания (или же для неисправимых почитателей). Так произошло с Марксом, Лениным, Сталиным, Дзержинским. Последнего вернули было на прежнее место на Лубянке перед печально известным зданием органов госбезопасности, где происходили пытки и убийства, но затем снова демонтировали. Кое-где памятники Ленину и Сталину так и не убрали – они по-прежнему стоят на видных местах в целости и сохранности, заставляя террор выглядеть нормой, обыденностью прошлого. Определенный официальный статус получили памятники известным художникам, писателям, ученым, инженерам, высокопоставленным военным, которые пали жертвами политических репрессий. После посмертной «реабилитации» они стали социально приемлемыми, а их память теперь можно чтить92. Несмотря на обилие выдвигаемых отдельными группами коммеморативных инициатив, особенно в 1990‑е годы, о которых подробно рассказывает Флиге, в вопросе о культуре памяти, которая может быть принята широкой публикой в долгосрочной перспективе, общий тон ее феноменологии памятников пессимистичен. Она сознает, что скоро не останется выживших, никаких очевидцев и современников. Исторические знания о терроре и ГУЛАГе остаются, по ее словам93, фрагментарными, широкие массы осведомлены об отдельных случаях, чья бессвязность, однако, мешает пониманию событий в целом. «Тема советского государственного террора находится на периферии массового исторического сознания и практически отсутствует в „большом историческом нарративе“». Она добавляет, что бóльшая часть исторических работ на эту тему и тысячи архивных документов, ставших доступными в последние десятилетия, остались незамеченными за пределами узкого научного круга специалистов, не повлияв и не влияя на становление исторического сознания.

На страницу:
3 из 14