Полная версия
Страсти революции. Эмоциональная стихия 1917 года
3 марта 1917 года в Петрограде Михаил также отрекся от престола. Единственным, кто пытался его отговорить, был П. Н. Милюков, рассчитывавший на плавную эволюцию власти, сохранявшую легитимные подпорки. В этом был свой резон, некоторые провинциальные либеральные деятели, с запозданием узнававшие о ходе событий, надеялись, что новый император (Михаил) «найдет общий язык с Думой»26. Напротив, московский предприниматель Третьяков заявил: «Мы не для того свергли Николая Романова, чтобы посадить себе на шею Михаила Романова… Кто может поручиться, что этот „гражданин“ будет лучше своего брата?» Со своей стороны, некоторые солдаты вроде бы грозились «устроить самосуд над новым монархом»27.
Из этих сомнительных свидетельств об умонастроениях марта 1917 года можно определенно заключить: возврата к старому никто не хотел, относительно будущего существовала полная неясность. Люди были растеряны, подобно человеку, неожиданно вытянувшему счастливый билет.
Между тем в Ставке также объявились свои революционеры в лице солдат-электротехников, смутивших своим поведением даже георгиевских кавалеров. В присутствии отрекшегося царя был устроен «революционный парад» – мимо дворца почти все солдаты гарнизона прошли с красными бантами. Вскоре стало заметно, что бывшие приближенные сторонятся Николая II: сказалась отчужденность царской семьи от своего ближайшего окружения. Великий князь Кирилл Владимирович в интервью демократической газете заявил: «Мой дворник и я – одинаково видели, что со старым правительством Россия потеряет все и в тылу, и на фронте. Не видела этого только царствовавшая семья».
Не ко времени появился в Ставке великий князь Николай Николаевич, которого император перед отречением вернул на пост Верховного главнокомандующего. Ему пришлось встретиться с могилевскими рабочими. Те вели себя почтительно, говорили, что только на него и надеются, и даже просили разрешения поцеловать руку. Вскоре прибыла телеграмма от князя Г. Е. Львова, сообщавшая, что Николай Николаевич занять прежний пост не может. Великому князю пришлось подписать присягу о верности Временному правительству – он сделал это так нервно, что на бумаге остались громадные кляксы. Стали наведываться в Ставку и «революционные полковники». Среди них был князь Г. Н. Туманов, производивший «впечатление какого-то болезненно восторженного всем происходящим» человека. Появился и новый военный министр А. И. Гучков. Его поезд сопровождали матросы гвардейского экипажа. Один из них «буквально впился глазами в Алексеева», в этом взгляде очевидец усмотрел нечто «безумно злобное, кровожадное, можно сказать сатанинское». Подозрительность ко всему бывшему действительно была очень велика. «Дух кровавого царя живет в начальнике штаба Верховного главнокомандующего», – писали петроградские «Известия», отражая недовольство «реакционными» приказами нового Верховного главнокомандующего М. В. Алексеева.
Революцию до сих пор хочется представить кем-то организованной. Со временем в этом усомнились даже преданные императору люди. Н. А. Базили писал:
Одна из характерных особенностей русской революции 1917 г., хотя бы по сравнению с французской революцией 1789 г., заключается в том, что в России первые революционные успехи были одержаны «слепыми», стихийными силами…
Так случается чаще, чем может показаться человеку, живущему в упорядоченном отрезке времени и потому не склонному верить в естественное происхождение исторических «неожиданностей». Но в начале марта революция действительно выглядела не только стихийной, но и беспартийной. «Ни одна партия не готовилась к великому перевороту, – подчеркивал левый социал-демократ Н. Н. Суханов в многотомных „Записках о революции“. – Все мечтали, раздумывали, „ощущали“…» Когда к А. Ф. Керенскому и Н. С. Чхеидзе 22 февраля 1917 года обратилась делегация путиловских рабочих с сообщением, что готовящиеся к забастовке пролетарии сознают, что вскоре «произойти может что-то очень серьезное», революционные парламентарии не обратили на это должного внимания. Один из лидеров эсеров В. М. Зензинов писал:
Революция ударила, как гром с ясного неба, и застала врасплох не только правительство, Думу и существовавшие общественные организации. <…> Начавшееся с середины февраля забастовочное движение… рассматривалось как обычное… Никто не предчувствовал в этом движении веяния грядущей революции.
«Революция застала нас, тогдашних партийных людей, как евангельских неразумных дев, спящими», – отмечал другой эсер С. Д. Мстиславский.
Свергнутая власть вызывала широкий спектр эмоций. Тем, кто служил ей с показной преданностью, приходилось непросто. Генерал А. Е. Снесарев не без иронии записывал в дневнике: «Брусилов угодничает вовсю: то через жену, то сам; „товарищ“, да и только. Жена говорит, что он всегда был „социал-демократом“». Герой названного его именем «прорыва» не знал, как приспособиться к новой власти. А его супруга твердила, что он «уже двенадцать лет, как революционер и социалист». Поведение Брусилова вовсе не было чем-то исключительным. А тем временем в Петрограде выстраивались очереди из офицеров и генералов для получения вида на жительство. Все это напоминало бегство крыс с тонущего корабля.
Старые верхи поспешно перекрашивались. В апартаментах А. Ф. Керенского накопилась масса писем великих князей, клявшихся в верности министру юстиции и даже обещавших выделить любую сумму на сооружение памятника декабристам. Еще более поразительным фактом можно считать письмо высоких чинов полиции и жандармерии. В нем говорилось об «искреннем чувстве готовности отдать все свои силы на служение России при новом строе». Это была стандартная формулировка тех дней. Трудно сказать, что двигало «перебезчиками»: возможно, кое-кто пытался подстраховаться от возможных репрессий, не исключено, что некоторые, оставаясь добросовестными профессионалами, готовы были служить стране (идентифицируя ее с властью), сохранив при этом привычное жалованье. Очевидно, однако, что подписанты не походили на идейных защитников старого строя. Их практически не осталось. Так, писали, что при всей своей развращенности безнаказанностью, даже охранка – это та же «бюрократия», «такая же равнодушная к смыслу своей „деятельности“»28. Мемуарист подметил, что «в первые дни революции именно гвардейские офицеры раньше всех нацепили красные банты». Он связывал это с их «чисто гвардейской гибкостью и гуттаперчевыми политическими убеждениями»29. Дело было, однако, не в их угодливости (хотя и этого хватало), а в привычной фронде, невольно представшей революционной.
Поэтических причитаний по поводу рухнувшей династии не было заметно. Высказался лишь поэт-монархист С. С. Бехтеев. В стихотворении «Конец былины» он описал случившееся так:
Кровавым пожаром зарделась заря,Сегодня Россия лишилась Царя,Сегодня, в дни смуты, измены и зол,Покинул Он скорбно державный престол…Стихотворение датируется 1917 годом. Вряд ли оно было написано сразу, вслед за роковым событием. Скорее, эти строки относятся к концу года: автор, как и все современники, не сразу определился с оценкой случившегося.
Прежняя власть порождала людей, теряющихся в неожиданной ситуации. Они внутренне разлагались вместе с ней. Идея монархии, считал А. Н. Бенуа, «целиком выдохлась, опустошилась». «Приближенные царские давно уже, как карамельку, иссосали царя и оставили народу только бумажку», – отмечал М. М. Пришвин.
Революции не было, – записал в дневнике в 1917 году московский литературовед Н. М. Мендельсон (автор биографии М. Е. Салтыкова-Щедрина), – самодержавие никто не свергал. А было вот что: огромный организм, сверхчеловек, именуемый Россией, заболел каким-то сверхсифилисом. Отгнила голова – говорят: «Мы свергли самодержавие!» Вранье: отгнила голова и отвалилась.
Сходным образом высказывался не менее проницательный Г. А. Ландау: революции не было, произошло «автоматическое падение сгнившего правительства». «Русь слиняла в два дня, – изумлялся В. В. Розанов. – Самое большее – в три». В эмиграции в 1931 году М. Флоринский в англоязычной книге, словно отвечая сторонникам заговорщической версии революции, отмечал: «Едва ли будет правильным сказать, что царский режим был свергнут, он просто пал…» Отсюда и легкость, с которой народ воспринял исчезновение 300-летней династии. Однако людям нужно было убедиться в своем праве на избавление от старого режима. Поэтому полоса поношений нежизнеспособной династии оказалась столь длительной, скабрезной и грязной. Позднее, также в эмиграции, известный представитель Серебряного века Г. Иванов писал:
Овеянный тускнеющею славой,В кольце святош, кретинов и пройдох,Не изнемог в бою Орел Двуглавый,А жутко, унизительно издох.А пока люди мстили не только могущественной власти, но и своим страхам перед ней.
В Москве на одной из революционных демонстраций на черном бутафорском гробу восседал известный дрессировщик В. Л. Дуров, ниже красовалась надпись: «Старый режим», рядом располагались фигуры Протопопова и Распутина, за ними клетка с воронами и надпись: «Темные силы». Водил Дуров по улицам и «революционного» слона. Все происходило, как в известной басне. Запавшая в душу «сказка» становилась былью – именно это, казалось, лежало в основе тогдашнего восприятия русской революции.
ВОЦАРЕНИЕ ОППОЗИЦИИ
Состав пришедшего ей на смену Временного правительства намечался еще в думских кулуарах: его председателем стал 56-летний князь Г. Е. Львов, возглавлявший в годы войны объединенный комитет Земгора – объединения Всероссийского земского союза помощи больным и раненым военным и Всероссийского союза городов. В недавнем прошлом правые деятели отзывались о премьере не лучшим образом. Н. А. Хомяков считал главу Всероссийского земского союза «героем рекламы и совершенным ничтожеством». Князь С. С. Волконский, член Союза 17 Октября, еще в 1915 году говорил, что он «и бездарный, и дурной человек». Другой октябрист Н. В. Савич считал, что «Львов вообще не был человеком борьбы», добавляя, что «на борьбу с левыми ни он, ни поддерживавшие его кадеты абсолютно не были способны». В общем, люди, близкие к Львову по партийной ориентации, были не самого высокого мнения о нем, как о политике. Как ни странно, во времена премьерства С. Ю. Витте кандидатура Г. Е. Львова всерьез предлагалась либералами на пост министра земледелия, а в период П. А. Столыпина – на пост министра внутренних дел. При этом сам Львов был уже тогда не самого высокого мнения о деловых качествах кадетов.
Пост военного министра занял 55-летний А. И. Гучков – председатель Военно-промышленного комитета. В прошлом этот труднопредсказуемый человек то надеялся на Николая II и П. А. Столыпина, то «ссорился» с ними. На ключевой должности министра иностранных дел оказался 58-летний П. Н. Милюков, лидер кадетской партии, разобравшей почти все оставшиеся портфели. В общем, это были зрелые, известные еще по 1905 году либералы, однако, по понятиям новой революции, слишком возрастные. Сомнительно, что по своему психическому складу они эмоционально соответствовали перенасыщенной атмосфере 1917 года. В этом смысле заметное исключение составлял единственный социалист – 37-летний А. Ф. Керенский, запрыгнувший в министерское кресло вопреки принципиальным установкам его товарищей по эсеровской партии о неучастии в «буржуазной» власти. Принцип устарел: на местах социалисты работали в «буржуазных» самоуправлениях и многочисленных «буржуазных» общественных организациях.
В Петрограде в новую городскую думу вошли 57 социалистов-революционеров, 40 социал-демократов-меньшевиков, 37 большевиков, 11 трудовиков, 6 народных социалистов, 5 представителей плехановского «Единства» и 47 членов Партии народной свободы (кадетов). В Москве председателем городской думы был избран О. С. Минор, городским головой – В. В. Руднев, оба эсеры. Скоро некогда террористическая партия стала модной, в нее спешили записаться многие обыватели – появился даже термин «мартовские эсеры». Лидеры «самой революционной» партии не замечали, что их воинство тонуло в обывательском болоте.
Большевики были пока незаметны. Кадеты утверждали, что сыграло свою роль разоблачение работавшего на охранку сотрудника «Правды» М. Е. Черномазова. Вряд ли это соответствовало действительности. К тому же меньшевики и Петроградский Совет взяли «Правду» под защиту от «травли буржуазной печати». О большевиках массы начали узнавать не столько через их агитаторов, сколько через критику со стороны их противников – она возбуждала естественное любопытство.
Оказалось, что самоорганизационные потенции российского общества весьма велики, но при этом корпоративно эгоистичны. Гражданское чувство не было развито, тем сильнее проявляло себя ощущение сословной и профессиональной общности. Собирались священники и старообрядцы, артисты и художники, еврейские общества и сионисты, всевозможные общества научного характера. Устраивались даже детские митинги. Все добивались «классовых» выгод для себя – о «революционном Отечестве» вспоминали лишь записные ораторы. В Одессе 10 апреля состоялся митинг дезертиров, на котором после речей представителей местного Совета постановлено было избрать особый комитет для заведывания делами беглецов с фронта, прощенных революционно-патриотической общественностью.
Новые организации стали расти как грибы, старые общества стали переорганизовываться. Так, Общество 1914 года образовало в столице «Первый надпартийный республиканский клуб», объявивший, помимо задач «противодействия германскому капиталу», о необходимости защиты «жизненных интересов России» и одновременно борьбы против «аннексионистских стремлений тех или других кругов общества и правительства». Возник «союз юнкеров-социалистов», в котором состоял будущий убийца главы Петроградской ЧК М. С. Урицкого поэт Л. И. Каннегисер, восторгавшийся тогда Петроградским Советом30. Во всем этом было мало политики – было много наивной радости по поводу «новизны».
Повсюду проходили конгрессы партий, союзов, сообществ, организаций. Самоорганизационная пестрота соответствовала уровню социальной разобщенности. Стали намечаться или зародились Республиканский клуб офицеров; Бюро помощи освобожденным политическим (ранее свыше пятнадцати лет существовавшее нелегально); Совет студенческих депутатов; Союз деятелей высшей школы; Всероссийский крестьянский союз; Союз союзов; Крестьянский республиканский союз; Родительский союз; Еврейское демократическое собрание; Общество политического просвещения; Народный университет; Лига аграрных реформ; Польский военный союз; Республиканская демократическая партия и т. п.
Свободе группового самоопределения сопутствовал гнилостный душок. Так, в столице выявился странный феномен: старые интеллигентские общественные организации, вроде клубов просветительского характера, вдруг превращались в притоны, где процветали азартные игры. При этом владельцы подобных заведений упорно сопротивлялись попыткам властей прикрыть их. Среди них были общества, названия которых говорят сами за себя: «Собрание интеллигентных тружеников», «Кружок любителей музыки и пения», «Петроградский литературный кружок» и др. Характерно, что «Собрание интеллигентных тружеников» уже закрывалось десять лет назад, но после революции открылось явочным порядком. А созданное в январе 1916 года общество «Вешние воды», известное в свое время литературно-художественными вечерами, превратилось в игорный дом. Летом азартным играм стали предаваться открыто, иной раз в местах отдыха горожан. В сущности, игроки также составляли определенного пошиба «общество». В известном смысле в обстановке тогдашней неопределенности многие поневоле ощущали себя игроками.
Появилось громадное количество карликовых профсоюзов (около 2 тыс.) – их образовывал каждый заводской цех. Здесь сказалось не только ощущение ремесленно-артельной общности, но и земляческий фактор. При этом нарастала психология корпоративного эгоизма, воплощением которого становились фабрично-заводские комитеты. Один из первых историков революции описывал это так:
Все, кто как умел, хотел и мог, все заговорили и записали, все стали непрестанно собираться, все стали организовываться в кружки, общества, союзы, партии, коалиции… Лихорадка, горячка, вакханалия слово- и мыслеизлияния охватили русские народные массы. То, что подневольно скрывалось за стиснутыми зубами в течение десятилетий; то, что жило в глубине души каждого, не смея показываться на свет и стать всеобщим достоянием; то, что составляло в одно и то же время и величайшую думу, кручину и горе, и величайший помысел и надежду всякого русского человека, – то всплыло разом на всех устах и полилось широчайшей волной русского народного слова. Не было конца митингам и собраниям и по деревням, селам и местечкам, и по городкам, городам и столицам… 31
Новую власть предстояло слепить из организационного хаоса, который управлялся вихрем «справедливых» человеческих эмоций. На каких основаниях это можно было сделать? На основе объединяющей веры? Ее не было, более того, исчезла духовная составляющая империи. Временное правительство оказалось сугубо светским; к числу искренне верующих можно отнести разве что «внепартийного» Г. Е. Львова. Выдвижение его на высший пост было заведомо неудачным: он привык действовать в совершенно иных условиях, к тому же был подвержен фаталистическим настроениям. Прежнего авторитета не могло хватить надолго, данная фигура могла быть только переходной.
А. И. Гучков был выходцем из среды предпринимателей-старообрядцев (о чем никак нельзя было догадаться по его поведению). Он казался яркой фигурой, хотя далеко не всем. «Гучков „орлом“ не был, – писал о нем Ф. А. Степун. – По своей внешности он был скорее нахохлившимся петухом». По отнюдь не беспристрастному мнению М. Д. Бонч-Бруевича (первого генерала, перешедшего на сторону большевиков), Гучков в прошлом был «самовлюбленный человек, специализировавшийся на отыскании благоглупостей в работе военного ведомства…». Теперь в его речах «много искусственного пафоса», который сгодился бы для парламентской трибуны, но не для русских солдат, которые слушают его «невнимательно и безразлично». Былые оппозиционеры психологически не годились на роль революционных лидеров.
Пост обер-прокурора Св. Синода занял другой Львов, умеренный либерал, но импульсивный, относительно молодой (44 года) человек, склонный к православному обновленчеству. Именно ему, в силу дурной непоседливости, предстояло сыграть столь выразительную роль в развитии революционных событий. Позднее В. И. Ленин назовет его «самым глупым из обновленцев».
Однако, несмотря на обычный скепсис людей проницательных, претензий к правительству не было пока даже у петроградских большевиков, пребывавших в нерешительности. К тому же правительство считалось «временным» – его была призвана сменить власть, избранная на Всероссийском Учредительном собрании. Некоторые далекие от политики люди скептически оценивали возможности грядущей конституанты. «Эта учредилка во время войны и смуты есть бессмыслица, которую вынудили „товарищи“: может быть, удастся ее отстрочить если не до греческих календ, то до конца войны», – записывал в дневнике профессор Московского университета А. Н. Савин. К этому он добавлял, что «до конца войны может смениться еще много программ и правительств». В общем, «учредилка», или «учредиловка», как злословили позднее большевики, вдохновляла в марте 1917 года лишь партийных либералов и умеренных социалистов.
Тем временем подготовка к пришествию «Хозяина Земли Русской» (будущую конституанту тогдашние демагоги именовали также «Великий государь») велась медленно (хотя обстоятельно): либералы, надеявшиеся на остывание политических страстей, то ли сознательно, то ли бессознательно оттягивали созыв Учредительного собрания. Лишь 25 мая приступило к работе так называемое Особое совещание по изготовлению проекта положения о выборах в Учредительное собрание. Возглавлял его 46-летний кадет Ф. Ф. Кокошкин, блестящий юрист, искренний (сравнительно с однопартийцами) человек. Он будет убит как раз накануне открытия Учредительного собрания в начале января 1918 года вместе со своим коллегой по партии А. И. Шингаревым матросами, ворвавшимися в Мариинскую больницу. Тогдашние события были наполнены жутковатой символикой, не замечаемой, казалось, одними политиками. Позднее большевики так же оттягивали открытие конституанты, опасаясь на сей раз не его левизны, а напротив, его контрреволюционности.
А пока левые силы жили надеждами. Эсер А. Ф. Керенский – единственный социалист в правительстве – стал министром юстиции, уверив при этом лидеров Совета, что освободит политических заключенных и будет контролировать действия правительства изнутри. Н. Н. Суханов воспроизвел его пылкую речь:
– Товарищи! Ввиду образовавшейся новой власти… я должен был немедленно, не дожидаясь вашей формальной санкции, дать ответ на сделанное мне предложение занять пост министра юстиции…
– В моих руках… находятся представители старой власти, и я не решился выпустить их из своих рук (бурные аплодисменты и возгласы: «Правильно!»). Я принял сделанное мне предложение и вошел в состав Временного правительства в качестве министра юстиции (аплодисменты, далеко не столь бурные, и возгласы: «Браво»…). Первым моим шагом было распоряжение немедленно освободить всех политических заключенных и с особым почетом препроводить наших товарищей – депутатов социал-демократической фракции Государственной Думы из Сибири сюда…
В условиях, «когда психология совершенно еще не успела переварить новых явлений, понятий, отношений», заявление Керенского произвело необыкновенный эффект. Эсер В. М. Зензинов через 35 лет вспоминал, что после выступления
Керенского подхватили на руки и на руках, среди бешеных аплодисментов и криков одобрения, вынесли из зала. Помню, что, когда я опомнился от всего пережитого, с удивлением заметил, что лицо мое было залито слезами…
Мало кто вспомнил, что будущий народный вождь ведет себя вопреки социалистической этике, заняв свой пост по приглашению монархиста В. В. Шульгина, надеявшегося «вырвать у революции ее главарей». Напротив, писали, что, войдя в правительство, Керенский «внял единственно голосу своего революционного инстинкта, велениям своей революционной совести…». Это было справедливо: революция творилась инстинктивно, а не в соответствии с партийными доктринами. Решение, санкционирующее выбор Керенского, было принято без голосования. Лишь у немногих, включая Суханова, произошедшее вызвало «ощущение неловкости, пожалуй, конфуза, тоски и злобы». А новоиспеченный министр действительно взялся за дело. На свободе оказалось около 90 тысяч человек – не столько политических заключенных, сколько уголовников. При этом, как уверяли анархисты, некоторые из освобожденных преступников раскаялись настолько, что им доверяли охранять собираемые на революцию деньги.
С обещанным Керенским контролем над правящей «буржуазией» ситуация была сложнее. Лидеры Петроградского Совета привыкли говорить, а не контролировать. Керенский, «не спавший несколько ночей, затративший нечеловеческое количество нервной энергии… ослаб до тривиальной истерики, жаловался, что против него все интригуют». В действительности эти истерики постоянно увлекали рядовых представителей Совета. (Позднее нечто подобное произойдет с Л. Д. Троцким.) Руководителям Совета оставалось только разводить руками.
Симбиоз правительства и Совета был невымученным и противоестественным. Но лидеры последнего не заметили, что попали в своеобразную политическую ловушку. Утопии и иллюзии – а именно они правили бал в первые дни революции – словно выключили политический разум. И тогда событиями все основательнее стал управлять социальный инстинкт.
Приказ отнюдь не был продуктом социалистического теоретизирования, напротив, он был навязан недоумевающим лидерам Совета эмоциями солдатской массы. Н. Н. Суханов застал в посещении Совета 1 марта следующую картину:
…За письменным столом сидел Н. Д. Соколов… его со всех сторон облепили сидевшие, стоявшие и наваливавшиеся на стол солдаты и не то диктовали, не то подсказывали Соколову то, что он писал… Никакого порядка и никакого обсуждения не было, говорили все – все, совершенно поглощенные работой, формируя свое коллективное мнение безо всяких голосований…
Такова история этого документа, завоевавшего себе такую громкую славу… Вызван он был общими условиями революции…
Приказ этот был в полном смысле продуктом народного творчества, а ни в коем случае не злонамеренным измышлением отдельного лица или даже руководящей группы… Буржуазная пресса, вскоре сделавшая этот приказ поводом для бешеной травли Совета, почему-то приписывала авторство его Стеклову, который неоднократно открещивался от него… Соколов… явился лишь техническим исполнителем предначертаний самих масс… Со стороны пленума Совета это был едва ли не единственный акт самостоятельного политического творчества за всю революцию…
Из тогдашних благих намерений выросло нечто противоестественное для профессиональной армейской среды. «Военная психология показывает, что трусость легко воспринимает либеральное, оппозиционное и пацифистское резонерство, заражающее массы… – отмечал психиатр Н. В. Краинский. – Армия должна принять войну, как факт. Она должна удовлетворяться своими лозунгами и слепо подчиняться дисциплине…» Попросту говоря, нельзя допускать, чтобы внутри этого «орудия империи» пробудился человек с его разнородными житейскими устремлениями. Однако Приказ № 1 объективно оказался направлен именно на это.