Полная версия
Юлия Данзас. От императорского двора до красной каторги
Жизнь и смерть сейчас все для тебя, Россия! Все молитвы, чувства, силы, мечтания, порывы – все для тебя, для твоего величия. Вся кровь моего сердца и все силы моего духа – все тебе, Россия, все для тебя!..» (с. 45–46).
Юлия продолжит вести свой дневник только в ноябре 1916 года:
«Опять целый год не раскрывалась эта тетрадь! Еще целый год проведен среди громов военной бури, без помысла о чем-либо, кроме общей святой страды, кроме напряжения всех духовных сил и упований, и мечтаний к единой вожделенной и все еще далекой цели. Как далеко она еще, безумно-желанная победа! Как мучительно долго тянутся месяцы кровавой бойни, точно гнетущий кошмар, от которого нет пробуждения. Да и наступит ли когда это пробуждение, по крайней мере для нас, участников мировой драмы, отдающих ей все свои силы и осужденных на неизбежное духовное истощение?
Как обаятельна Смерть! Два года сижу я гостем на ее кровавом пиру, хмелея от ее властного призыва. Лишь в ней – красота и смысл жизни, лишь в ней – отдых и покой для исстрадавшейся души. И часто кидалась я очертя голову в ее объятия, но она меня отталкивает… Рано?.. Надо жить?.. Но для чего?..» (с. 47).
А 12 декабря 1916 г. Юлия пишет:
«Сегодня я принялась за свой большой труд, план которого ношу в себе уже три года, а осуществление отложила до окончания войны, ибо за последние 28 месяцев не могла сосредоточить своей мысли на чем-либо, кроме кризиса, переживаемого Россией. Но идут месяцы, годы – острота переживаний притупляется, а духовная тоска растет и ширится, повелительно требуя себе выхода хотя бы в живой творческой работе. Мне думалось, что смерть близко – но ее все нет, жизнь предъявляет свои права, права духа на созерцание и творчество вне рамок зловещей и постылой реальности. Итак, я приступаю сегодня к работе над историко-философской трилогией. Первая часть ее, „Два Рима“, очертит идею Рима как синтеза государственного и духовного единства, доныне живого и действенного в чаянии „Третьего Рима“ – как восстановителя утраченного синтеза. Вторая часть трилогии, „Свет мира“, обрисует духовную и в особенности религиозную сторону, выраженные в синтезе Рима, будут рассмотрены в лице своих носителей и властителей дум в разные эпохи „двух Римов“ до нашего времени. Третья часть трилогии, „Соль земли“, будет изображением конфликта между обрисованными во второй части носителями духовных идеалов и внешними условиями исторической эволюции, угашавшими дух и приведшими к временному творчеству цивилизации чисто материальной. Здесь же, вероятно, найдут себе место мои предчувствия о будущем, если они не попадут в другой, независимый от трилогии труд мой – „Обрывки созерцаний“. Впрочем, сколько еще роится планов в голове! Сколько раз изменялись намеченные уже мысленно планы! Сколько еще хочется высказать и как мучительны иногда порывы к творчеству, столь родственные мукам рождения! Не одной, а нескольких долгих жизней хватило бы на выполнение намеченных задач творчества. А Смерть чуется так близко… Смерть с ее презрительной улыбкой над моими ничтожными усилиями борьбы с тьмою и забвением, Смерть с ее ласкающим покоем в бездне небытия…» (с. 50–51).
Рукопись книги «Два Рима» (221 лист), начатая 12 декабря 1916 г., так же, как и рукопись «Обрывков созерцаний» (15 листов), хранится в архивах Пушкинского дома (ИРЛИ). «Два Рима» частично содержит готовый текст, а частично – подготовительные материалы (хронология, цитаты, выписки из книг). По-видимому, замечания или зачеркивания синим карандашом сделаны редактором. Снова видны эрудиция Данзас, ее ясный, методичный, синтетический ум, способный распознавать великие духовные и политические течения и рассматривать российскую историю в европейском контексте14.
«Два Рима» – это история христианской идеи, «второго Рима» («мировой духовный синтез»), возникшая в то время, когда произошел синтез восточных и греческих культов, когда распространилось монотеистическое ожидание богочеловека. Это историософские идеи, уже высказанные в «Поисках за божеством». Более оригинальной является провиденциалистская интерпретация войны, воспринимаемой как «Страшный суд Истории», «развязка многовековой исторической эволюции». Юлия Данзас установила «таинственную связь последовательности событий» между историческими эпопеями Цезаря и Карла Великого, с одной стороны, и современной борьбой за мировое господство – с другой:
«Беспримерная в летописях истории война залила кровью всю Европу. Как Божья гроза, разразилась она над одряхлевшим миром; как жуткий призыв архангельской трубы в последний день вселенной, разносятся раскаты военной бури, и восстали на страшный суд со своим прошлым и настоящим, со своими былыми грехами и подвигами, с темными замыслами и светлыми идеалами, со всею многообразною веками сложившейся народною душою. Война, вспыхнувшая почти без определенного повода, разразилась с такою стихийною силою, что в течение немногих месяцев всколыхнула до самой глуби житейское море современного человечества; столкновение интересов великих держав развернулось до размеров мировой драмы, выдвинувшей вновь все забытые, схороненные в истории вопросы о цели и смысле существования целых народов. „Восточный вопрос“, смутно тревоживший всю Европу XIX века, развернулся в истинном своем объеме вековечной борьбы Востока с Западом для обладания культурным достоянием Европы – наследием Римской державы. Недаром стихийная сила войны перенесла кровавую борьбу на те поля древней Македонии, Дакии, Иллирии, которые беспрерывно поливались кровью в течение двадцати пяти веков – на побережье Средиземного моря, колыбель всех наших культурных и государственных идеалов, – на Малую Азию и далекую Месопотамию, видевшие зарождение человеческой истории. Недаром в мировую борьбу вовлечены все народы – носители европейской культуры, духовные наследники великого Рима; недаром ареной борьбы стали все области, когда-то входившие в состав Римской мировой державы – от Атлантического океана до берегов Евфрата. На старых, пропитанных кровью полях вновь решаются те вопросы мирового владычества, которые однажды создали несравненное величие Рима.
Пятнадцать веков тому назад падение Рима оставило в мире зияющую доныне пропасть, грозный вопрос, разрешение которого является смыслом пятнадцати веков европейской истории. И оттого на старых аренах мировой борьбы вновь льются потоки крови, как хмельное вино страшного последнего пира, и бледный конь Смерти вновь топчет в пьяном угаре те самые нивы, над которыми когда-то парили римские орлы, – где со времен седой древности решались в кровавых боях судьбы мира…»15
Кажется, что наряду с идеалом «Третьего Рима» как «восстановлением утраченного синтеза» (см. выше запись от 12 декабря 1916-го) Юлия Данзас еще разделяет здесь «империалистическую» (и антиримскую) концепцию «Москва – Третий Рим». А вот когда этот Третий Рим рухнет под ударами революции, первый Рим предстанет перед ней как единственный, способный хранить зажженным факел мирового христианства.
Февральская революция 1917 г.: Россия погибла! Третий Рим умер!
После вышеупомянутой записи от 12 декабря 1916 г. следующая запись датирована 9 мая 1917 года:
«[15] 9 мая 1917 г.
День моего рождения. В этот день вновь раскрываю свою заветную тетрадь; вновь хочется „наедине с собою“ собраться с мыслями, попытаться вместить перед собственною совестью, каким образом сердце мое еще не разорвалось от переживаемого кошмара. Рушилось все, что было для меня смыслом и ценностью жизни. Затоптаны все идеалы, оплеваны все грезы. Россия – Третий Рим – перестала существовать даже в виде идеальной светлой мечты. Россия гибнет! Что может сравниться с ужасом этого сознания и кто переживал его с такой мучительной болью? Все было предвидено, и душа невыразимо страдала от предчувствия надвигавшейся катастрофы. Но видеть осуществление своего предвидения, пережить в действительности кошмар, давивший предчувствие, – это ужас, равного которому не создавало мое воображение.
[…]
О Русь! забудь былую славу:Орел двуглавый сокрушен,И жалкой черни на забавуДаны клочки твоих знамен16.Как сердце выдержало, когда все существо мое с такой мучительной страстностью призывало смерть-избавительницу?..
Время идет; кошмар, которому отказывалось верить сознание, все глубже внедряется в действительность. Но откуда-то, из самой глуби моего живучего „я“, поднимается неудержимая волна протеста. Нет, нельзя умирать, надо жить для борьбы. Надо еще жить, пока еще не совсем погибла Россия. Надо жить для тяжелого подвига, пока еще есть надежда отдать все свои силы и жизнь России. Ведь не может она погибнуть только потому, что этого хочет шайка предателей и международных анархистов! Не для того ее создавали на костях и на крови сотни поколений; не для того ее, истерзанную, собирали вновь великие князья-собиратели и стоявший за ними крепкой стеной народ; не для того ее спасали от татарина и от ляха; не для того ее венчали славой Византийского наследия; не для того за нее молились тысячи подвижников; не для того создавалось камень за камнем великое здание Третьего Рима, спаянное горячей кровью, освященное страстными молитвами, пропитанное безумной верой в великое призвание великого народа… Неужели все это сон, тысячелетнее недоразумение? Не может быть!..
Этот вопль „не может быть“ – отныне весь смысл моего существования. Быть может, я ошибаюсь, но ведь за такие призраки стóит жить и умирать. И перед разбитым своим божеством, перед лицом раздавленной, оплеванной, гибнущей Святой Руси я даю Александрову клятву жить для ее возрождения, посвятить этому возрождению все свои силы, все свои помыслы, жить для того, чтобы самой жизнью своею доказывать, что не погибла еще Русь. Ибо не может погибнуть то, что освящено такой безумной, беспредельной любовью!
Случилось то, что, казалось бы, не раз случалось в истории. Пал великий Вавилон, пало царство Соломона и всей славы его, пали державы монархов, именовавших себя „властителями мира“. Горючие пески замели следы египетских фараонов. Мировая держава Александра Великого едва пережила своего основателя. Вечный Рим был затоптан варварами; богохранимый Второй Рим был затоплен турецкими полчищами… И в наши дни неумолимая логика истории привела к крушению Третьего Рима еще до завершения им своего исторического пути, потому что осуществление данных ему заветов оказывалось ему не под силу» (с. 51–54).
Однако падение двух Римов не могло сравниться с падением держав, созданных «властолюбием отдельных монархов или династий», эти Римы основывались на идее «государственного синтеза, символа мирового единства», «вечной мечты человечества и смысла его исторической эволюции», и идея этого синтеза Востока и Запада и всех духовных ценностей человечества их пережила: «Рим был идеей в самом высоком смысле этого слова, отблеском вечного неземного мирового идеала, и поэтому он погибнуть не мог». Он возродился в Новом Риме (Константинополе) до турецкого завоевания. Но в то время, как Европу раздирали религиозные войны и Реформация, молодая московская Россия приняла эстафету от второго Рима и унаследовала роль связующего звена между Востоком и Западом. «И этот идеал ныне рухнул!» (с. 54–56).
«Мы сейчас хороним не державу российскую, а все три Рима, тысячелетние идеалы государственного и мирового единства…
Русская монархия погибла под напором международной демократии, направлявшей удары русских революционных партий. И торжество русской революции звучит похоронным звоном для всех пережитков заветной старины в Европе, стоящей накануне небывалой социальной революции. Варвары врываются в священные ограды, варвары духовные, не признающие никаких неосязаемых ценностей, злорадно растаптывающие все святыни духа. Им не надо ни дворцов, ни храмов, им нужно загнать все человечество в хлевы, где оно будет наслаждаться невиданными благами: братством международной черни, свободой стадного довольства, равенством животной тупости. И победа их близка, окончательная, омерзительная победа…
Что же будет дальше?
А дальше, когда-нибудь в далеком, далеком будущем, человечество очнется от тяжелого кошмара. Испив до дна чашу социальных утопий, оно гневно разобьет эту чашу, разорвет цепи духовного ничтожества. И вспомнятся ему давно забытые идеалы, светлые грезы о единении духа высоко над уровнем сытого стада. И сильные духом вновь вознесутся над нищей духом толпой и начнут в неведомой нам форме ковать новые устои жизни. Мечта о человеческом единстве вновь воскреснет, но не на основе стадного начала и уравнения по низшей мерке, а на новых основах иерархии духовной, оберегающей от черни недоступные ей ценности. Тогда вновь воскреснет римский идеал государственного синтеза, и стертые демократией национальные рубежи уже не встанут препятствиями на его царственном пути претворения в синтез мировой – земной символ мирового стремления к Единству духовному. К извечной Монаде17.
Буди! Буди!
Но как невыразимо тяжело переживать крушение Третьего Рима!» (с. 56–58).
И вот в свете этой схемы трех Римов Юлия горько оплакивает надвигающуюся материалистическую и социалистическую революцию (а ведь это еще только Февральская революция). Юлию беспокоит не утрата привилегий, а отрицание христианских идеалов и надругательство над ними. Но она пророчески предсказывает конец утопического кошмара и возвращение духовности при восстановлении аристократии духа, которая возвысится над «плебсом». Отметим, что, несмотря на критику Православной церкви, еще ничто не предвещает перехода Юлии в Католическую церковь.
Глава 18‑я (все еще датированная маем 1917 г.), которой предшествует стих из Энеиды18, показывает это желание умереть за родину, воодушевлявшее Юлию на войне. Но родина погибла под ударами революции. Тогда во имя чего жить?
«Как часто вспоминаются эти скорбные стихи, скорбные для тех, кому не дано было умереть вовремя за родину! Пасть бы в бою с сознанием, что отдаешь жизнь за свою земную святыню, – разве это не высшее счастье! А когда вместо этой блаженной кончины приходится влачить жизнь, оскверненную крушением всех святынь и всех идеалов, – разве это не тяжкая кара, наложенная за неведомые преступления! Жить, когда больше не за что умирать… […]
О, блаженство каторжника, знающего, за какое преступление он несет законную кару! О, блаженство всякого страдания, не усугубленного тяжким гнетом бессмысленности!» (с. 59).
«Но каким оружием можно бороться против массового кретинизма, против паралича элементарных государственных инстинктов?» – спрашивает Юлия. Е. А. Нарышкина записывает в своем дневнике (27 мая / 9 июня 1917-го):
«У меня была Юлия Николаевна Данзас. Она – молодец! Организует общество учительниц и других интеллигентных женщин с целью устраивать собрания для распространения здравых идей, настолько правых, насколько они вообще могут быть „правыми“ в настоящее время; она сама произносит речи в бывшем Екатерининском институте, который служит им аудиторией, и просто на улицах. Думаю, что она может иметь успех, хотя бы временный, так как все у нас зависит от впечатлений. Все же это хорошая мысль»19.
Представленная ниже статья является тоже одним из способов протестовать против разложения государства.
Пораженчество: «национальное самоубийство»
В августе 1917 г. Юлия опубликовала патриотическую статью в «Русской свободе» – журнале, основанном в начале 1917 г. политиками конституционно-демократического направления – депутатами Думы Петром Струве (1870–1944, Париж), бывшим экономистом-марксистом; Николаем Львовым (1865–1940, Ницца) и адвокатом Василием Маклаковым (1869–1957, Швейцария). Там публиковались религиозные философы Николай Бердяев, Евгений Трубецкой, Семён Франк и другие. От правых (статьи в «Окраинах России») Юлия эволюционировала к центру.
В номере 18–19 «Русской свободы» вышла статья за подписью Ю. Николаев, датированная 30 августа и озаглавленная «Национальное самоубийство», в которой осуждалось пораженчество. Дезертирство, «вакханалия в тылу» случались уже во время русско-японской войны 1905 г., но это ограничивалось интеллигентскими кружками. Сейчас речь идет о народе. «Чем объяснить такое помрачение сознания и сердца нации?»
Не отрицая необходимости внутренних реформ, Юлия сожалеет, что интеллигенция систематически хулит свою родину и ее прошлое, что борьба за гражданские права стала антигражданской:
«Только упорством долголетней противогосударственной и антирусской пропаганды можно объяснить ошеломляющие нас ныне признаки глубокого народного разложения. Объяснить же их темнотою и политическою незрелостью русских народных масс было бы ошибкою перед лицом истории. Русский народ вовсе не настолько „моложе“ других европейских наций, чтобы можно было серьезно говорить о его незрелости. Его историческая эволюция протекла в условиях, мало схожих с историею его западных собратьев, но в хронологической параллели с нею. Вспомним, что, хотя началом национального бытия Германии и Франции принято считать Верденский трактат 843‑го года, фактически политическое самосознание этих наций начало определяться в Германии со времени Оттона Великого (973), во Франции – с началом династии Капетингов (987). […] Эти даты уместно вспоминать, сопоставляя им облик Руси Х и XI вв., Руси Владимира Святого и Ярослава Мудрого, крепкой своим единством расы и веры от Новгорода до устьев Днепра, тесно связанной с империалистской политикой Византии и уже мечтавшей о Цареградском наследии. Россия – ровесница великих западноевропейских наций, хотя и отошла от них в дальнейшем своем историческом развитии, в силу особо неблагоприятных условий. Но, как ни тяжелы были эти условия эволюции русской истории, они не помешали выработке национального самосознания и здорового государственного инстинкта, о которых свидетельствуют бесчисленные факты на протяжении многих веков истории русского народа. Русских людей XVI и XVII вв. скорее можно было упрекнуть в переоценке значения России, нежели в отсутствии патриотизма: вспомним пренебрежительное отношение к иностранцам, препятствовавшее введению Московской Руси в общее русло европейской культуры. Реакцией против этой замкнутости явился Петербургский период русской истории, впавший в противоположную крайность до полного затмения национального сознания. […]
Русское племя создало великое государство и веками лелеяло великодержавные идеалы. И только ныне, на наших глазах, выродилось оно в темное, озверевшее стадо без прошлого и без будущего. […]
Причины этого народного отупения приходится искать не в условиях исторической эволюции, а в той духовной пище, которой отравлялась народная душа в течение долгих десятилетий. То была отрава антинационализма, настойчивого и злорадного отрицания всего родного и самобытного, безотрадного презрения ко всему своему прошлому. Эта отрава просачивалась в народные массы через школу, через печатное слово, через устную пропаганду, через пример высших интеллигентных слоев, зараженных тем же беспримерным у других народов презрением к своей родине. […]
Русская интеллигенция ныне кается в том, что, увлеченная политической борьбой со старым режимом, она просмотрела надвигавшуюся угрозу бессмысленной классовой борьбы. Но не в этом главная тяжесть ее греха перед Россией. Каяться ей надо прежде всего в том, что в пылу борьбы с ненавистным режимом она кидала лозунги, враждебные самой идее государства, что во имя гражданской свободы она призывала к забвению гражданского долга, даже в периоды внешней опасности для государства. Каяться надо в том, что долгая подготовка политического переворота бессознательно выродилась в подготовку национального самоубийства. Борьба велась во имя необходимых внутренних реформ, но она протекла в союзе с противогосударственными течениями, от внутреннего сепаратизма до заграничного интернационализма включительно. Борьба велась во имя внутреннего возрождения, но исходной точкой ее было огульное отрицание тысячелетней истории. Люди, ковавшие будущее России, представляли себе ее прошлое каким-то болотом, забыв старую истину, что „Народ, не уважающий своего прошлого, не имеет права на будущее“20.
К чему удивляться плодам долгой, беспрерывной, искусной пропаганды? Где русский народ, русская молодежь, русская средняя интеллигенция могли научиться уважению и любви к родине, самоотверженному отказу ради нее от личных интересов? Один ли старый режим был виновен в том, что русская школа была рассадником космополитизма и антигосударственных идей? „Родина“ в каком-то непонятном ослеплении отождествлялась с „режимом“, чувство патриотизма считалось признаком дурного тона, над всяким печатным проявлением его тяготело моральное осуждение, невыносимее всякого цензурного запрета. Вспомним, какими презрительными кличками „казенного“ или „квасного“ патриотизма клеймились всякие попытки разбудить здоровое гражданское чувство. […]
Вспомним, как от литературы требовалось прежде всего обличение и осмеяние всего национально-родного, как ей навязывалось обязательство „гражданской скорби“, в рамках которой задыхалось вольное поэтическое творчество. И наша литература договаривалась до самооплевания, беспримерного у других народов. Могло ли развиться уважение к армии в стране, где прививалось брезгливое отвращение ко всякой „военщине“, где излюбленным в литературе отрицательным типом были военные, от „Ташкентских генералов“21 до героев Куприна? Могло ли созреть здоровое патриотическое чувство там, где все историческое прошлое России было предметом озлобленной насмешки, злорадного презрения, в лучшем случае пренебрежительного равнодушия?
Эти тенденции проявились с особенной силой за последние десятилетия как признак надвигавшегося кризиса. Но проблески их мелькали и в лучший период русской литературы, всегдашней выразительницы общественных настроений, несмотря на тягостную опеку цензуры. Вспомним характерное признание одного из наиболее чутких, наиболее свободных от злобной обыденщины русских поэтов:
Люблю отчизну я, но странною любовью [Ю. Н. Данзас цитирует восемь строк лермонтовского стихотворения].
Чарующая красота этого лермонтовского стихотворения поставила его в ряд лучших жемчужин русской поэзии. Но все же нельзя не признать, что нигде в мире, кроме России, оно не нашло бы себе места в хрестоматиях для юношества: выраженное в нем грустное признание в невозможности ценить родную старину вызвало бы к нему отрицательное отношение, несмотря на красоту его внешней формы. Западноевропейское юношество воспитывается на других образцах, неуклонно повторяющих урок теплой любви и восторженного преклонения перед своим историческим прошлым. […]
Французскому республиканскому юношеству одинаково дороги герои Наполеоновской эпопеи и средневековые рыцари: за Бонапартами или Бурбонами оно видит все время облик страстно любимой Франции и обожает всех создателей ее славы. […]
А в нашем ученом мире всякий проблеск патриотического чувства в научном труде считался бы позорным; русская мысль признавалась „передовой“ постольку, поскольку она могла отрешиться от собственной национальности и витать в безбрежном космополитизме. […]
И свойственная русской душе тоска по недосягаемым идеалам постепенно вырождалась в тоскливую злобу против русской действительности, в злобу, способную только на разрушение, но бессильную перед задачей созидания новых форм жизни»22.
Как впоследствии Солженицын в романе «Красное колесо. Март семнадцатого», Юлия осуждает здесь очернение национального прошлого левой интеллигенцией XIX века, объясняя это ее желанием отмежеваться от власти и ее официальной идеологии (Православие, Самодержавие, Народность). Она призывает интеллигенцию опомниться, спасти исторический образ России и национальную гордость. Патриотическое чувство в сочетании с яростным антинационализмом (см. «Русский религиозный национализм»*) всегда будет у нее очень сильным. В частности, это чувство позволит ей принять советскую власть как единственную власть, способную «защитить интересы России» от анархии.
После Октябрьской революции: библиотекарь и преподаватель
Юлия Данзас выразит свое отношение к революции во время допроса в ОГПУ 2 января 1924 г.:
«В революции я не приняла никакого участия, меня очень задели вопросы распада величия России и страшно огорчало ее кромсание на части. К этому времени и относится моя статья „Национальное самоубийство“, найденная у меня при обыске. В Октябрьской революции я не приняла также никакого участия и сперва не поняла ее значения, но предполагала, что произошла только очередная смена правительства. Мое отношение к Соввласти со дня ее существования сперва безразлично было. Затем, убедившись в ее прочности, я также убедилась в том, что эта власть может во многих случаях защищать интересы России. Однако надо добавить, что приемлемость для меня Соввласти выражается главным образом в защите интересов России. Многие мероприятия внутренней политики Соввласти вызывали мое к ней несочувствие, но чисто теоретически, за исключением вопроса религиозного, где я оказывала активное сопротивление с того момента, как стала католичкой. В 1918 г. поступила на службу в Российскую публичную библиотеку, где и служила до момента ареста, занимала должность зав. отд[елом] классической философии и отд[елом] инкунабул. Также с 18 г. по 1921 г. читала лекции в высшем педагогическом институте имени Герцена. Преподавала историю Франции на французском языке и историю Англии на английском языке. С 1920 г. была зав. отделом ученых „КУБУ“»23.