bannerbanner
Юлия Данзас. От императорского двора до красной каторги
Юлия Данзас. От императорского двора до красной каторги

Полная версия

Юлия Данзас. От императорского двора до красной каторги

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
10 из 13

Постановили: принять предложение (20 сент. 1921).


17 января 1922 К. И. Чуковский спросил о томе Д. Мура, „будет ли он печататься и пойдет ли предисловие А. Л. Волынского, или же можно, исправив, оставить статью Ю. Н. Данзас?“ Постановили:

Признать, что предисловие А. Л. Волынского, значительно расширенное и дополненное, приобрело уже характер самостоятельной работы, мало связанной с романом; предисловие Ю. Н. Данзас, согласно уже состоявшемуся постановлению Коллегии, считать неприемлемым; печатание романа „Поток Хораф“ можно отложить ввиду необходимости заняться переводом последних новинок по Западной литературе».

Надо еще добавить монографию о Платоне (1922), упомянутую в ряде биографических заметках о Ю. Данзас, но отсутствующую в знакомых нам архивных фондах45.

Итак, протоколы заседаний редакционной коллегии издательства «Всемирная литература» показывают значительное место Ю. Данзас среди сотрудников Западного отдела «Всемирной литературы»: «Она же и литератор хороший и язык хорошо знает. […] Перевод хороший. Мы же знаем Данзас», – аттестует ее Н. А. Котляревский, даже если она не всегда справляется с плохим материалом, который ей поручают отредактировать. Поражает работоспособность Юлии при ее педагогической и библиотечной нагрузке. Таким образом, компетенция Данзас была признана и поставила ее в один ряд со знаменитостями петербургского литературного мира.

Наряду с работой по переводу, редактуре и вступительным статьям Юлию приглашают читать лекции в рамках мероприятий издательства «Всемирная литература».

В феврале 1919 г. при издательстве «Всемирная литература» была организована «Литературная студия» с чтениями и практическими занятиями по искусству художественного перевода под руководством Николая Гумилёва, директора издательства Александра Тихонова и Андрея Левинсона (1887–1933, Париж). Левинсон был художественным критиком, который специализировался на балете, переводчиком, редактором и комментатором произведений Бальзака, Гонкуров, Стендаля, Флобера, Готье, Малларме, д’Аннунцио и других во «Всемирной литературе». Юлия Данзас там преподавала общую историю литературы и историю поэзии наряду с Е. Замятиным, К.Чуковским, В. Шкловским, востоковедом В. Шилейко (мужем А. Ахматовой после гибели Гумилёва), переводчиком М. Лозинским46. 28 июня 1919 г. была открыта «Студия литературного перевода» с теми же участниками, включая Юлию Данзас47, среди которых был и Александр Блок. Юлия была единственной женщиной из участников этих студий.

В 1921 г. издательство «Всемирная литература» организовало в Доме искусств цикл лекций о литературах Востока и Запада. Юлия Данзас была одним из лекторов, членом «коллегии экспертов и сотрудником издательства „Всемирной литературы“» наряду с А. Блоком, М. Горьким, Н. Гумилёвым, Е. Замятиным, А. Левинсоном, А. Луначарским, Э. Радловым, А. Ремизовым, Б. Эйхенбаумом и другими выдающимися представителями русской интеллигенции48.

Таким образом, компетенция Юлии Данзас была признана и поставила ее в один ряд со знаменитостями петербургского литературного мира. Вся эта работа свидетельствует об интенсивной интеллектуальной деятельности Юлии Данзас, которая шла параллельно с духовной эволюцией, о которой литературный мир, в котором она вращалась, похоже, ничего не знал (о чем будет рассказано в следующей главе).

К работе библиотекаря, к преподаванию истории в Институте имени Герцена, к деятельности, связанной со «Всемирной библиотекой», в 1921 г. добавилось руководство отделом ученых КУБУ. Эта организация, созданная по инициативе Горького в январе 1920 г., дополнила его многочисленные инициативы в пользу ученых, профессоров и интеллектуалов, по которым больно ударила карточная система снабжения населения и массовые аресты («красный террор»). В письме к Уэллсу от 13 августа 1920 г. Горький писал, что за зиму 1919–1920 г. умерли 70 петроградских ученых: в августе 1920 г. Дом ученых располагал всего 1000 пайков вместо 2000 обещанных49. Как во всех гуманитарных и культурных инициативах Горького, шла постоянная борьба против бюрократии и открытой враждебности председателя петроградского Совета Зиновьева, а также менее откровенной враждебности Ленина. В письмах к Зиновьеву и Ленину М. Горький осуждает «варварские» «массовые» аресты «буржуйских» профессоров и ученых (по большей части кадетского толка, то есть центристов), которые для Горького были «мозгом» страны, а для Ленина – «г…ом» (письмо Ленина к Горькому от 15 сентября 1919 г.). 16 октября 1921 г. Горькому пришлось эмигрировать.

Юлия Данзас проживала в двух комнатах в Доме ученых вместе со своей теткой (которая умрет католичкой в 1923 г.) и была арестована 5 марта 1920 года. На следующий день Горький обратился в ЧК, требуя ее освобождения:

«Комиссия по улучшению быта ученых получила известие об аресте ученого библиотекаря Публичной библиотеки и заведующей Домом ученых по Потёмкинской ул., д. № 7 Юлии Николаевны Данзас.

Принимая во внимание как научную работу Ю. Н. Данзас, так и выполняемые ею обязанности по Дому ученых, Комиссия просит ЧК о внеочередном допросе арестованной и, в случае обнаружения ея невиновности, об немедленном ея освобождении.

Председатель Комиссии / М. Горький/

Управляющий делами»50.

Через несколько дней Юлию освободили, запретив ей выезд из страны. Дело было прекращено за отсутствием состава преступления 18 октября 1920 г. («несостоятельность обвинения» [Мемо]). Можно считать, что этот арест был предупреждением как Данзас, так и Горькому, но Юлия к нему не прислушалась. В Доме ученых регулярно происходили лекции, за которыми следовали обсуждения. Физиолог Иван Павлов (1849–1936, первый русский лауреат Нобелевской премии 1904 г., сын священника) прочел четыре доклада об условных рефлексах; физик Орест Хвольсон (1852–1934) за шесть занятий изложил теорию Эйнштейна; юрист Анатолий Кони (1844–1927) читал отрывки из своих воспоминаний51. По вторникам происходили собрания, посвященные религиозной философии (чтобы их разрешили, официально они назывались занятиями по «научной философии»). В них участвовали религиозные философы Н. Лосский и Л. Карсавин, которых вышлют из страны в 1922 г. вместе с другими (общим числом 81) представителями интеллигенции-некоммунистами (с членами их семей – 228 или 272 человека).

«Наедине с собой» (продолжение)

Выше были приведены основные записи из дневника Юлии за декабрь 1915 г., ноябрь и декабрь 1916 г., а также за май 1917 года. Юлия вновь возвращается к дневнику 9 мая 1919 г. – в свой день рождения. Мы снова видим в нем выражение пламенной любви к России, резкую критику либеральной интеллигенции (кадетов), которых она считала хуже большевиков, и веру в возрождение России.

«9 Мая 1919 г. Опять, после долгого перерыва, берусь за старую любимую тетрадь. Целых два года не касалась я ее. Как ярко помнятся эти майские дни 1917 г., когда после двухмесячного безмолвного отчаяния я заставила себя выйти из оцепенения и искать хоть какого-нибудь облегчения своей нестерпимой мýке в работе над собственной мыслью! Я взялась тогда за эту тетрадь и хотела изливать в ней свою безысходную скорбь. Ни о чем, кроме России, я думать не могла и хотела заставить себя хотя бы писать о России, чтобы бороться с охватившим меня безумием бессильного отчаяния, когда я долгими часами просиживала без движения, без мысли, в каком-то пассивном состоянии, в роде духовной смерти. Помнится, я боялась тогда только одного – сойти с ума и в виде лечения хотела принудить себя к привычной работе, а так как работа валилась из рук, думала постепенно вернуться к ней, начав с бесед „наедине с собой“. Но рана еще слишком болезненно зияла – писать я не могла, даже только для себя. Помнится, раскрыв эту тетрадь 9 мая, я лишь пять или шесть дней могла заставить себя что-либо в нее занести, а затем снова забросила ее – на целых два года.

Время шло, и рана понемногу затянулась, притупилась острота пережитого. Живучее существо человек! Впрочем, все то, что произошло за последние два года, уже не могло переживаться мною с такой нестерпимой болью: слишком ясно все было предвидено заранее, в те кошмарные месяцы февраля, марта и апреля 1917 г. Я тогда мысленно перестрадала заранее все то, чему пришлось быть потом безучастным, почти отупевшим свидетелем. И, наоборот, среди беспросветной тьмы передо мною начали уже мелькать какие-то проблески возможного возрождения. В мае 1917 г. я считала Россию окончательно и навсегда погибшей. В мае 1919 г. я вижу для нее возможность возрождения в далеком будущем. Не придется мне видеть этого возрождения, но одна лишь вера в него уже благотворно укрепляет сознание и духовные силы. […]

Эти два года и в личной моей жизни сыграли решающую роль. Забота о хлебе насущном – не для себя, а для целой семьи52, – необходимость работать не ради радости творчества, а ради необходимого нужного заработка, затем гордое сознание возможности такого заработка в размере, превышающем мои собственные личные скромные потребности; в связи с этим сознанием и с крушением всех духовных ценностей и условностей – какое-то неведомое мне чувство полной личной свободы, безрадостной, но все же ценной по своей полноте, – все это в совокупности несколько умиротворило мою мятежную душу. Исчезло из жизни все светлое и теплое, одухотворявшее личное существование, – но остался спокойный интерес историка, имевшего притом случай проверить все свои суждения и получившего возможность применять строго взвешенные мысли к дальнейшему бесстрастному исследованию. Исчезли многие сомнения – и сильно возросла вера в собственные силы. Нет больше вопроса: что готовит будущее? Ибо собственное мое будущее мне глубоко безразлично, а будущее моих идей раскрывается все с большей ясностью. Лет шесть тому назад я стала ощущать гнет невыразимо-тяжкого предведения. Томительное ожидание какой-то надвигавшейся страшной катастрофы сковывало мою мысль, туманило сознание. Затем, в начале войны, несколько подбодрилась, заставив себя полагать, что эта война и ее ужасы были именно той катастрофой, близость коей так давила мое сердце. Притом я ждала для себя смерти – думала, что предчувствие ее в значительной степени входит в общее томительное сознание конца чего-то. Но шли месяцы, год, второй. Смерть от меня отворачивалась, а жуткое сознание близости неизбежной мировой катастрофы все крепло и росло среди потоков крови и слез. И вот – свершилось! Сбылось все худшее, когда-либо представшее передо мною в кошмарных грезах. А я осталась жива, и даже здорова. И я теперь знаю, что там, где уже нет ни радости, ни света, ни надежд, ни идеала, останется еще одно, ради чего хотя и не стóит, но можно жить, – это интерес бесстрастного наблюдения, удовлетворение ясного прозрения.

Интереснейшей загадкой настоящего является возможность прозреть некоторые признаки будущего. Мы еще в хаосе, но период разрушения кончился (ведь нечего больше разрушать!). Уже намечаются признаки созидательной работы, пока почти бессознательной для творцов и деятелей ее, но она есть – помимо их сознания, быть может, вопреки их воле.

Новейшим чудом „страны чудес“ явилось то, что толчок к созиданию дан стихией разрушения, т. е. большевизмом. Конечно, нельзя было ожидать никакого творчества от безвольной, безмозглой интеллигенции, вообразившей себя „солью земли“ и бестолково сунувшейся „строить новую жизнь“, когда от нее самой несло плесенью и трупным запахом. Всякому, стоящему хоть чуть выше уровня ее ничтожества, было ясно, что ее выступление на поприще государственного строительства было лишь нелепым недоразумением русской истории, недоразумением, к счастью, кратковременным именно в силу своей нелепости. […]

И воскреснет Русь! Величавая, грозная, проклянет она сперва тех с проклятьем на устах. О, проклянет она не тех, кто ее ныне терзает, а тех, что предали ее на растерзание, – тех, что не имели права отрекаться от прошлого и не знать будущего, тех, что должны были знать гибельность своего опыта и все же проделали этот опыт над родиной в страшную годину войны, все позабыв, кроме собственного жалкого, презренного тщеславия, преступного честолюбия, низменной страсти „играть роль“…

Она проклянет их страшным проклятьем Божьего суда. А потом светлое чело ее озарится улыбкой прощения всем тем, кто ныне терзает ее в бессмысленной, невежественной злобе, и всем им раскроет она материнские объятия и тихо молвит: „Не ведали, что творили…53 Жалкая мелюзга!“

Тяжко живется теперь на Руси. А все же как хочется, Мать Россия, припасть к твоей земле и целовать ее без конца!

„Кадеты“ протестуют… Отчасти в силу привычки: ведь ничего другого они делать не умеют. Всегда и при всяких обстоятельствах они только выражали „протесты“ и разучились, бедные, „выражать“ что-либо иное. А теперь они искренно страдают. Ах, как не любят они крови, как противны им насилия – бедные, невинные агнцы, искренно верящие в свою невиновность и непричастность ко всяким кровопролитиям и насилиям! И вдобавок они голодны! Ах, какую скверную шутку сыграла с ними революция, та самая долгожданная революция, которую они любовно чаяли, и носили под сердцем, и, наконец, породили, в сладкой надежде упиться, наконец, собственным красноречием и говорить, говорить, говорить без конца. […]

Отчего нет у кадетов одной головы, одного „коллективного“ лица, чтобы в него плюнуть?!

Июнь 1919.

Нет, не могу еще писать про Россию. Слишком еще все болит, слишком кипит… Как трудно подняться до прежнего, спокойного беспристрастия историка!

А ведь мне, прирожденному историку, дана редкая возможность видеть воочию, вполне сознательно поворотный пункт истории. Я должна высказаться: это мой долг, если я не ошибаюсь в оценках своей способности охватывать события широким синтезом. Как бы мне вернуть себе душевное спокойствие для исторической и философской работы? А ведь задумано так много! Тридцати лет жизни не хватило бы, чтобы довести до конца все планы, все задуманные, отчасти даже начатые книги. […]

Жизнь же для меня – только в работе. […]

Не могу верить в поражение Германии. […] Но она воскресала, она воскресала даже после Тридцатилетней войны. […]

Пройдут годы, десятилетия – забудутся политические грехи, но в памяти народной останется жить воспоминание о геройских подвигах, и в этих эпических воспоминаниях – залог возрождения Германии.

Так верится всякому, познавшему мистическую и в то же время вполне реальную силу пролитой крови» (с. 67–68).

Юлия задумывает много научных проектов, но ей не хватает времени писать. 1 (14) октября 1919 г. она записала:

«А между тем голова работает беспрерывно. И хорошо работает – широким, плавным размахом. Я чувствую и могу самой себе в этом сознаться, что мой „опыт исторического синтеза“ сильно задуман и мог бы вылиться в нечто грандиозное. И мое исследование „двух начал“ в христианстве из едва намеченного замысла превращается в огромную научную работу. Но только мысленно! Я ведь не написала еще ни одной строчки этого труда, который мог бы быть моим chef-d’œuvre’ом в старинном, профессиональном смысле этого слова. И книга о „Церкви и государстве“ была бы вполне своевременна, если б удалось закончить ее именно теперь. И столько еще задумано, и начато, и набросано, и гнетет мысль невозможностью творчества физического там, где творчество духовное развивается с такой мощью. Просто голова трещит от наплыва мыслей! А писать некогда!

Нет, это не самообольщение. Я чувствую силу своей мысли. Я знаю, что могла бы создать нечто великое. Слишком ужь я присмотрелась к чужим трудам, чтобы не знать, насколько мое творчество могло бы вознестись выше. Неужели же мне „совершить ничего не дано“54? (с. 70).


9 Мая 1920 г. Опять долгий перерыв. Полгода мучительного, беспросветного кошмара, отнимавшего у меня последние силы. Холод, тьма, болезни – все страдания, все заботы, какие только могли выпасть на долю человека, – даже вспомнить жутко. И полная невозможность работать, невозможность чисто физическая, ибо непосильный физический труд – в виде беспрерывного таскания тяжестей и т. д. – доводит до полного отупения, до полной невозможности сосредоточить мысль, даже если б работа мысли не исключалась такими техническими условиями, как температура ниже нуля в комнате и отсутствие освещения, не говоря о моральном душевном состоянии… […]

Теперь, когда этот кошмар кончился, я испытываю нечто, подобное состоянию выздоравливающего после тяжкой болезни. Работать все еще страшно трудно, какая-то физическая слабость сковывает мысль, отнимает творческие силы. Но все же в душе наступило какое-то странное успокоение, даже просветление. Постепенно рассеивается страшный гнет, три года давивший сознание, и вновь представляется мне возможность, и все яснее прозревается будущее, для меня лично безрадостное, бесстрастное, но одухотворенное сознанием смысла жизни. Россия жива и будет жить – следовательно, и для меня есть возможность жить для нее, работать для нее.

А как далеки все личные интересы, какими мелкими, ничтожными кажутся всякие мечты о личном счастии! Какое странное, почти радостное чувство в этом сознании преодоления всего личного! Вероятно, нечто подобное испытывают умудренные житейским опытом старцы, схимники, подвижники-созерцатели. Но у меня так странно сочетается еще это бесстрастное созерцание с сознанием неугасших еще юношеских сил. И так ясно чувствуется, что этим силам найдется еще применение. Ради тебя, Россия, – все для тебя!» (с. 70–72).

1 октября 1929 г. Юлия подводит своего рода итог этих ужасных лет:

«1 Октября 1920 г.

Опять полгода молчания, но эти месяцы не бесследно промелькнули в моей жизни. Мало сделано в смысле работы, но зато как много передумано!

Я подвела итоги своей жизни. Жизнь эта была фантастической по богатству впечатлений. Я не имею права жаловаться. Было дано счастье – не то счастье, которое выражается в обывательском благополучии и семейных радостях, а счастье бурной, мятежной борьбы за духовные ценности среди пестрой смены самых небывалых условий. Мне была дана возможность изучить жизнь во всех ее проявлениях, заглянуть в психологию людей самых разнообразных слоев. Было дано знание, освещающее мне и события, которых пришлось быть участницей, и цели жизненного процесса, и возможность создания несокрушимых идеалов. Была дана любовь – не та, которая развертывается тихим счастьем, а бурная, пламенная, как вся моя жизнь: пусть все ею опалено и остались лишь дым и пепел, но кому было дано любить и быть любимой в таком стихийном размахе всех мыслей и мечтаний, в таком гордом сознании величия этой любви и потребованного ею подвига55? Мне много было дано, больше, чем кому-либо. И мне было дано узнать и смерть, и пристально в нее вглядываться, и во взоре ее уловить тайну жизни вне условных наших представлений.

Мне были даны радости творчества. Не то, что я когда-либо написала, было для меня радостью, а самое сознание творческой мощи, ощущение силы моей мысли, охватывающей все познанное мною в широком синтезе. Все невысказанное, все невыраженное – все же во мне остается, и меня вдохновляет, и уносит в безбрежные дали, и баюкает песнью, для которой нет звуков и слов на человеческом языке.

С юных лет что-то подхватило меня и унесло ввысь. И хотя на земле была я борцом, но с полным сознанием того, что я – прежде всего свидетель этой борьбы и смотрю сама на себя строгим оком судьи и ласковым взглядом снисходительного зрителя.

Но борьба была долгой, и теперь я устала. Мне понятна психология старых деятелей, уходивших на покой с улыбкой пренебрежительного снисхождения к приходившим им на смену молодым силам. Я еще сравнительно молода; смерть, так часто стоявшая возле меня с манящим призывом, теперь точно отдалилась от меня. У меня еще много сил – только нет желания их использовать. Я еще бодра – только медленно гаснет во мне воля.

Когда оглядываюсь на всю свою жизнь, я начинаю понимать, что сильнее всего была во мне воля. Я могла добиться всего, чего хотела – и кругом себя, и в себе самой, – и жизнь моя была напряженным волевым действием, иногда только слишком беспорядочным, разбросанным. Но теперь воля моя слабеет. Она сильна только над самой собою; над собою я властвую вполне доныне. Но вне меня не вижу для себя устремления, не вижу объекта волевого действия, не чувствую напряжения воли. И я знаю, что во мне совершился глубокий, окончательный перелом. Раньше я жила по собственной воле – не в смысле мелкого эгоизма, а в том, что я сама создавала себе цели и ради них отдавала все. А теперь назрел момент отказа от собственной воли, чтобы завершить жизненный круг вкушением неизведанных еще мною радостей.

„Ин тя пояшет и ведет, аможе не хощеши“56. В этом ведь тоже великая, таинственная радость. Здесь – путь конечного, высшего счастья, заповеданного миру великими знатоками человеческой души, Пахомием и Бенедиктом, Домиником и Игнатием…»57 (с. 72–74).

В этой записи содержится еще лишь намек на призвание к монашеству, которое завершит долгую интеллектуальную и духовную эволюцию Юлии, которая опишет ее начиная с 1 января 1921 г. – с сопутствующим мистическим опытом.

V. Сестра Иустина

«На моем попечении осталась только престарелая тетушка, у меня была постоянная работа (библиотека и преподавание), которая обеспечивала мне кусок хлеба для нее и для меня, я могла думать о моих религиозных потребностях, все более настоятельных. Я была уже принята в католической среде; я уже совершила торжественное отречение в ноябре 1920 г., через несколько месяцев после смерти моей матери 1.

В этот момент решающего поворота в моей жизни случайные обстоятельства сначала сбили меня с пути. Я часто виделась с отцом Фёдоровым, экзархом Русской униатской церкви; он отвлек меня от моего доминиканского предназначения, указав, насколько Униатская церковь 2 нуждается в это время в том, чтобы основать пропагандистскую конгрегацию, приспособленную к обычаям Русской церкви. Латинский епископ Цепляк утвердил меня в мысли, что я могу быть полезной для вселенской Церкви, работая с униатами, у которых так мало людей. И отец Фёдоров обеспечивал пристанище для моей тетки, где за ней ухаживали бы лучше, чем я. Я более не колебалась и стала первой сестрой конгрегации Св. Духа по восточному обряду, в точности соответствующему обрядам и обычаям Греко-русской церкви. Я приняла имя сестры Иустины в честь Св. Иустина Философа.

Сейчас я вижу, и должна со всем смирением в этом признаться, что в этом решении, которое мне казалось тогда актом абсолютно чистой самоотверженности, был элемент тщеславия. Мне подсознательно льстила мысль сразу стать основательницей и главой нового ордена. К тому же я играла важную роль в небольшой униатской организации, я была, так сказать, правой рукой отца Фёдорова, что, вероятно, тоже льстило мне, хотя я того не понимала. О, как я сейчас понимаю, почему Господь отказал в своем благословении предпринятому делу!

Не буду сейчас входить в столь печальные подробности этого провалившегося предприятия. С начала 1923 г. конгрегация прекратила свое существование. Массовое преследование католицизма, начавшееся в то время с ареста епископа Цепляка, отца Фёдорова и всех священников, заставило прекратить все внутренние разногласия. Но мое положение было совершенно неправильное. Бог милостиво помог найти надежную опору и просвещенного руководителя в лице отца Амудрю, доминиканца и кюре Французской церкви во имя Божьей Матери (Notre Dame de France). Отец Амудрю унял мои тревоги, утешил меня, возродил мою веру в заступничество Св. Доминика. По его совету я съездила в Москву к отцу Уолшу, посланному Святым Престолом с особой миссией. Отец Уолш принял меня с большой добротой. Он был уже в курсе всей ситуации. От имени Святого Престола он официально освободил меня от обета послушания отцу Фёдорову и Униатской церкви и очень советовал сразу же уехать, чтобы следовать моему доминиканскому призванию. Со своей стороны, отец Амудрю уже написал генеральному магистру ордена ходатайство с просьбой о двух льготах: освободить меня от приданого, положенного при поступлении, и разрешить меня принять, несмотря на то, что мне было уже 43 года. Он считал, что я могу надеяться на положительный ответ из уважения к отцу Антонину Данзасу. Моя престарелая тетушка только что умерла, я была свободна от этого последнего обязательства по отношению к моей семье, я могла уехать. Но это бегство следовало подготовить, в то время легальный отъезд был невозможен. В этих приготовлениях прошли два месяца, мне доставали паспорт на чужое имя. 14 ноября 1923 г., за три дня до даты получения этого паспорта, меня арестовали вместе с несколькими сотнями других католиков» (Curriculum vitae, с. 9–11).

Союз Соборной Премудрости

До 1921 г., когда 1 сентября она стала «сестрой Иустиной», Юлия не особо распространялась о духовной эволюции, что привела ее от гностицизма к «Христову воинству». В 1918 г. она создала экуменическое движение – Союз Соборной Премудрости.

На страницу:
10 из 13