bannerbanner
Кандалы
Кандалы

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 9

Протопоп, как некий патриарх первобытного племени, называемого «кандалинцами», обеспечивал своим подданным свободу вероисповедания, невмешательство далекого и ненавистного начальства в их жизнь – и кандалинский оазис в бескрайном океане старорежимного бесправия по-своему счастливо процветал под неограниченной властью тятеньки на бесконечно устарелых патриархально-вассальных началах.

* * *

Таков был внешний и внутренний облик села, когда Елизар, возвратившись из ссылки и не устроившись в городе, вернулся на старое, невольно покинутое им родное пепелище. Снял пустовавшую общественно-церковную избу после умершего от пьянства дьячка, поступил иконописцем и золотильщиком на кончавшуюся постройку новой церкви.

Плотники и столяры тесали бревна и строгали брусья около церкви, создав целый ярус щепы и стружек, которые не возбранялось таскать соседним хозяйкам и детям на растопку.

В церкви отделывали иконостас, заканчивали роспись купола, золотильщики золотили резьбу колонн, дверей и икон, осторожно беря павлиньим пером тонкие листки золота и полируя его на завитках резьбы.

Каждое утро в старой церкви звонили к обедне. Из углового домика с палисадником выходил приземистый протопоп в камилавке и медленно шел по тропинке в церковь, опираясь на длинный посох с серебряным набалдашником.

Елизар теперь думал больше о детях, чем о самом себе: сыновья подрастали – Вукол достиг предельного школьного возраста.

В один из вёдреных, морозно-ядреных осенних дней он повел девятилетнего сына в кандалинское министерское училище.

Площадь против церквей украшали учреждения: волостное правление, которое по-старинному еще многие называли приказом, и большое деревянное приземистое здание школы с квартирой учителя в мезонине. Около крыльца школы на столбе под особой кровлей наподобие гриба висел довольно внушительный медный колокол, в который звонили, как на вече, возвещая о начале учения.

Перед началом занятий около школы бегали и дрались ученики – маленькие крестьяне, одетые в полушубки и поддевки. Вдруг раздались частые веселые удары в колокол на столбе, и школьники гурьбой устремились в классы. Из мезонина спустился учитель. Дверь школы захлопнулась, и оттуда глухо понеслось протяжное пение детских голосов, певших утреннюю молитву.

Когда пение кончилось, Елизар с сыном вошли в школу; ученики сидели за длинными некрашеными сосновыми партами. Против них за кафедрой сидел учитель. Штукатурка стен обширной комнаты внизу давно отвалилась, обнаруживая полосы дранок.

Ученики сидели, не снимая поддевок и полушубков, и при входе посторонних встали, потом опять сели, повернув головы в сторону вошедших, с любопытством их рассматривая. Вукол был коротко острижен, на нем были серые штаны навыпуск и курточка с ремнем – костюм городских школьников, и он очень удивился, увидев полную школу детей с длинными волосами, остриженными по-раскольничьи в кружало, одетых по-крестьянски. Крестьянские дети иронически осмотрели городского. Учитель, высокий солидный человек с золотой бородой, в крахмальном воротничке и пиджачном костюме, вышел из-за кафедры, протянул руку Елизару, говорившему о сыне. Вукол так был поглощен впечатлением от учеников, смотревших на него с явной враждой, что не слыхал разговора отца с учителем.

Учитель взял у переднего ученика раскрытую книгу и сказал Вуколу, погладив его по остриженной голове:

– Читать умеешь?

– Умею.

– Ну-ка, прочти вот это вслух да погромче!

И показал пальцем в книге.

– Читать-то он давно читает, – сказал Елизар, – а вот насчет письма… – и, обратясь к сыну, добавил, дружески понижая голос: – Не робь!

Вукол не робел: при первом взгляде на заглавие, указанное учителем, он увидел не раз читанное им и слышанное в декламации актеров в городском театре стихотворение «Жена ямщика» Никитина.

Это было любимое стихотворение Елизара, которое и Елизар любил читать в кругу своей семьи по вечерам.

Вукол бойко, подражая актерам и отцу, с полным соблюдением интонаций, наученный еще бабушкой-сказочницей изображать действующих лиц, начал чтение. В школе наступила необыкновенная тишина. Вукол читал с пламенным чувством, намереваясь поразить слушателей своим искусством: ведь деревенским школьникам, вероятно, и не снилось, что перед ними выступает человек, побывавший на настоящей сцене, в настоящем театре.

Дойдя до места, где изображался испуг жены, догадавшейся о смерти мужа, он громко, с пафосом вскрикнул, повышая голос, как делал это его отец:

– А мой муж?! – вскричалаЯмщика жена,И белее снегаСделалась она.

Тут неожиданно грянул дружный хохот маленьких слушателей. Чтец покраснел до ушей, уязвленный до глубины души, но дочитал до конца.

– Молодец! – сказал учитель и, обернувшись к классу, затыкавшему себе рты от смеха, строго сказал: – Прошу не смеяться, он прочитал прекрасно: вот так и нужно читать хорошие стихи, так и я вас учил: но вы по-прежнему образцом хорошего чтения считаете чтение нашего дьячка в церкви! Над вами бы надо смеяться, а не вам над ним!

Ученики притихли, но Вуколу показалось, что они не поверили учителю.

Вукола приняли сразу во второй класс, хотя Елизар, уходя, предупредил учителя, что сына он учил сам – и только чтению, а письму не учил. Учитель, улыбаясь, возразил:

– Ничего, выучим.

Когда наступила перемена и учитель ушел наверх, ученики, выбегая из школы на площадь, передразнивали Вукола:

– А мой му-уж?

И снова смеялись над новичком: над его стриженой головой и городским костюмом, передразнивали его походку, манеры. Вуколу вспомнились далекие времена Таторки, необъяснимо ненавидевшего Вукола.

Его рассматривали, как смешную диковину. Пришли из старшего класса большие ученики – тоже в поддевках и с волосами в кружало.

– Шея-то кака долга, как у гуся али бы у гадкого утенка!..

– И голову держит набок!

– Поправьте ему!

При новых взрывах смеха начались тычки, щелчки в голову, щипки, а один большой рябой парень лет семнадцати схватил его голову, чтобы «поправить».

Новичок вдруг вышел из терпения, опять покраснел до ушей, как во время чтения, губы его передернулись, глаза засверкали. Вукол схватил подвернувшуюся под руку линейку и ткнул ею в лицо своего мучителя. Удар случайно пришелся прямо в смеющиеся зубы, оцарапав десны: у парня показалась кровь. Он неожиданно сконфузился и отошел прочь.

Над большим учеником тоже стали смеяться:

– Эка связался!

– Новичок! дай ему ищо!

– Я не дерусь! – угрюмо, как затравленный зверек, ответил Вукол.

– Не дерешься, а в зубы дал?

– Ну, по любови с кем-нибудь, с ровней!

Перед ним стоял крепыш-парнишка – волосы, как рожь, голубые глаза, высокая грудь. Наружность его чем-то даже понравилась Вуколу. Не драться, а подружиться бы с эдаким. Мальчик был ростом выше Вукола и сложения атлетического.

Он сбросил поддевку, оказавшись в красной рубахе и плисовых шароварах.

– Поборемся! – и крепко стиснул ему предплечья, как бы исследуя мускулы.

– Брось! – весь вспыхнув, сказал Вукол и изо всей силы сжал руки противника.

Тот с удивлением отступил.

– Стой, робяты!

Вукола вытолкнули в круг. Некоторые ободряли:

– Дерись, у нас без боя нельзя!

– Обязательно в бою надо побывать!

Противник толкнул его в грудь левой вытянутой рукой, все выше занося правую.

Вукол побледнел. Зрители окружили их кольцом, обоих подбадривая. Новичок тоже вытянул левую руку, как щит, и они оба заходили по кругу, выбирая момент для удара. Противник наступал, Вукол отходил, меняя позицию. Вдруг голубоглазый нанес Вуколу первый короткий удар тычком, но Вукол отразил его левой рукой.

С обеих сторон посыпались короткие удары, не достигавшие цели.

Вукол быстро перенял новые для него приемы боя: здесь не размахивались широко, дрались тычками, нанося удар коротко и быстро. Искусство боя заключалось в том, чтобы левой рукой отразить удар: рука одного сцеплялась под локоть с рукой другого. Удары противника сыпались молниеносно на Вукола, но он быстро приспособился не допускать их до себя.

Иногда оба, сцепясь, как бы не в силах были расцепиться и потом, отскочив, снова ходили по кругу, как дерущиеся петушки.

Из толпы сыпались замечания: всем хотелось, чтобы «свой» боец свалил «новичка», но Вукол, на вид худощавый и меньше противника, не поддавался.

– Наддай ему, Ванька!

– Всыпь долгоушему татарину!

– Гололобому!

– Дай не крестьянину! Страннему!

«Странними» в селе называли посторонних крестьянам, приезжих, безземельных, бедняков, батраков и ремесленников, работавших по найму. Каждый из маленьких кандалинцев привык, подражая старшим, презирать «странних».

Расцепившись, они снова сцепились. Вукол оказался более гибким, успел неожиданно рвануть Ваньку на себя, отчего тот внезапно упал на колени, причем, падая, нечаянно ударил противника локтем в лицо. Разъяренный Вукол подмял силача под себя.

Их розняли. Начался гвалт. Кричали, что Вукол неправильно ударил. Но у него под глазом вздулся синяк: бить «по рылам» тоже считалось недозволенным.

Тогда Ванька заворотил рукав рубахи и показал синяк на руке – след «пожатия» руки Вукола.

Это тотчас изменило общий взгляд на новичка.

– Вот он какой! Только один раз жамкнул – и всю пятерню отпечатал!

– Тише! – закричал Ванька, отряхиваясь и надевая поддевку. – Бой был вничью! – И вдруг, дружелюбно улыбнувшись, протянул руку Вуколу: – Не сердись! У нас обычай – новичков в бою испытывать! Я – Иван Челяк, сын мельника Амоса! Меня еще никто с ног не сваливал: люблю таких, хоть ты и странний! Как зовут?

– Вукол! – ответил новичок, принимая протянутую руку.

Раздался взрыв общего смеха.

– Вукол! в угол! стукал!

Зазвонили в колокол. Все бросились по местам. Вуколу замазали мелом синяк под глазом.

Вошел учитель. В классе наступила тишина. Учитель внимательно обвел взглядом учеников и вдруг подошел к новичку.

– Это что у тебя под глазом? Шалил?

Вукол вспыхнул и встал.

– Шалил! – сознался он.

– Может быть, ударил кто?

– Нет, – твердо, но тихо сказал Вукол, – ушибся!

– Об дверь! – подсказал кто-то.

– Да, об дверь! – подтвердил новичок.

Учитель прошел к кафедре, развернул книгу и, погладив белой рукой свою золотистую бороду, сказал протяжно и громко:

– На-ачнем-те!

VII

Брату Вукола Вовке было только четыре года. На самой середине лба у него от золотухи все еще оставался шрам с морщинками во все стороны в виде лучистой звезды. Это было очень красиво – звезда во лбу, – и Вовка гордился ею. Вообще после болезни, во время которой ему как больному во всем в семье оказывали предпочтение, всякие льготы и преимущества, он стал очень самолюбив, считая себя избранной натурой.

Благодаря солнечным дням вёдреной осени он и по улице бегал без шапки, в одной рубашонке, босиком, в коротеньких штанишках, затвердевших на коленях и принявших неподвижно-изогнутый вид. Такой костюм и белесые волосы шапкой нисколько не отличали его от прочих деревенских ребятишек, день-деньской вертевшихся около строящейся церкви. Он видел там много щепок и стружек, сваленных в одну большую кучу. Каждый вечер матери посылали ребят за церковными щепками. Никто им не запрещал это делать: ведь церковь строилась на общественные крестьянские деньги. У Елизара было много своих щепок около дома, но Вовка в подражание товарищам однажды набрал в подол рубахи несколько щепок и только было собрался отнести их матери, как вдруг за спиной его раздался суровый голос:

– Ты что это делаешь?

Вовка оглянулся. Позади стоял низенький поп с длинной седой бородой, с посохом в руке. Остальные ребята побросали щепки и разбежались, едва завидев попа, но Вовка был всех меньше, глупее и самоувереннее: ему и в голову не приходило бежать.

– Брось щепки! – повелительно приказал старик.

Вовка бросил, обидевшись.

– Где живет твой отец?

– А вон! – указал Вовка на отцовскую избу.

– Хорошо! Ступай!..

Поп слегка стукнул его своей тростью, отвернулся и пошел мимо церкви к поповскому дому, на этот раз быстро шагая мелкими шагами и размахивая широкими рукавами рясы.

Вовка вприпрыжку бросился домой, сверкая босыми пятками, но дома ничего не сказал о своей встрече: вся семья сидела за ужином.

Через несколько минут пришел церковный сторож, поздоровался, сказал: «Хлеб да соль», потом вздохнул и, понизив голос, добавил, обращаясь к Елизару:

– Тятенька прислал за тобой: велел сейчас прийти!

Елизар удивился:

– Зачем?

– Не знай! Сказал только, чтобы скорее, дескать безо всякого промедления!

Елизар нахмурился. Он не любил протопопа: когда-то тятенька послал донос на него как на вредного прихожанина, в результате чего последовало путешествие с колокольчиком. Он избегал встречи с протопопом, а в церковь ходил разве что к пасхальной заутрене, причем становился на клирос и подтягивал певчим приятной, мягкой октавой. Суровый поп слов зря не тратит: значит, что-нибудь по строительному делу спонадобилось.

Он снял фартук, вымыл руки, причесал кудрявую голову и струящуюся завитками бороду, надел пиджак из «чертовой кожи» и отправился, благо дом попа был рядом. Вошел с черного крыльца, через кухню, и сказал кухарке:

– Доложите тятеньке: Елизар, мол, пришел; присылал он за мной!

Кухарка вышла из кухни и через минуту вернулась:

– В горницу зовет!

Елизар удивился: редко кого из бедняков допускал тятенька в горницу, кроме уважаемых и солидных людей.

Он вошел в маленькую, тесную прихожую и сдержанно крякнул. В дверях появилась приземистая фигура тятеньки в лиловом полукафтанье, препоясанная широким поясом, расшитым разноцветными гарусными шерстями.

Из боковой комнаты выглянуло сморщенное лицо протопопицы и скрылось.

– Елизар?

– Так точно, тятенька.

– Ну, входи!

Елизар подошел под благословение и поцеловал волосатую руку тятеньки. Потом стал у дверей.

Тятенька некоторое время ходил по горнице, чисто прибранной, с мягкой старинной мебелью, с резными ножками и спинками. Опытным взглядом мастер определил ее достоинства: еще крепостных мастеров работа. Под окном в клетке висела желтая канарейка. Пахло кипарисом. Тятенька не пригласил его сесть.

Протопоп остановился среди комнаты, сурово взглянул на прихожанина, закинув руки за спину и постукивая каблуками.

– Давно воротился в село?

– Недавно, тятенька.

– На постройке работаешь?

– Так точно.

– Знаю, что ты мастер на все руки… помню тебя… Да, да… ну, что ж! воротился – это хорошо! Я сам велел дать тебе работу по иконостасу… должен ты это ценить?

– Премного благодарен, тятенька, все мы здесь под вашей рукой…

– Вот только в церкви редко и прежде тебя видел и теперь не вижу… за это не похвалю… Православный?

– Не старовер же!.. А в церковь ходить не всегда бывает время! Зачем присылали-то?

Тятенька нахмурился. Не понравился ему свободно державшийся прихожанин.

– Вот что: плохо детей воспитываешь, сегодня сам я застал твоего младшего сына за похищением церковного имущества. Церковное дерево украл и хотел домой унести. Конечно – ребенок, его не виню, но весь ответ падает на тебя: ты послал ребенка воровать? и у кого? у церкви!

Елизар вздрогнул и выпрямился.

Тятенька повысил голос, глаза сверкали из-под сдвинутых седых бровей…

– Чем это пахнет? Что полагается за кражу церковного имущества? Стоит мне захотеть – и завтра же будешь опять в тюрьме! Ведь ты знаешь, – тут протопоп ткнул себя перстом в грудь, – я здесь начальник, больше никто! Что захочу – то и сделаю над тобой!

С каждым словом протопопа Елизар бледнел все больше. При словах «я здесь начальник» в груди его вспыхнула старая вражда: слишком много вытерпел он обид от начальников. Вспомнил скитания по заводам и фабрикам: везде были начальники, грозившие тюрьмой. И вот теперь, едва он пытается начать жизнь и работу без начальников, является новый властитель над его жизнью и смертью – поп-самодур, давно ненавидящий его, быть может, только за то, что не видел у него надлежащего унижения… Елизар затрепетал: он знал, что значит предъявленное к нему уголовное обвинение, знал безграничную власть протопопа и не тюрьмы испугался: боялся за судьбу семьи. Не от страха побледнел – от жгучей ненависти, скопившейся в душе в течение всей жизни, полной несправедливых обид и унижений; что-то прихлынуло у него к горлу, мускулистые руки вздрогнули, готовые схватить опасного врага за горло.

Протопоп не понял его состояния и опасности, которой сам подвергался: с удовольствием смотрел на бледную, трепещущую жертву.

Елизар переломил себя, сдержал то, что клокотало в нем, молча повалился перед протопопом, стал на колени, сказал тихим, дрожащим голосом:

– Простите, тятенька… не досмотрел за сыном… не посылал его и ничего не знаю, что он сделал, но в недосмотре виноват!.. Простите!

Лицо протопопа прояснилось. Вид униженного, во прахе лежащего врага своего, бедняка, за что-то уважаемого всем селом, удовлетворил его. Самая походка с закинутой кудрявой головой и независимый вид мастерового с давних лет возмущали его. Нужно было согнуть, раздавить гордеца: орудием для этого он выбрал ребенка.

– Встань! – сказал протопоп более мягким голосом. – На первый раз прощаю! но – смотри! Ступай! Да в церковь ходи чаще! Вы все такие-то – странствующие, векую шатаетесь по свету! Да еще вот что: убирайся из церковной квартиры! Чтобы и духу твоего не было!

Когда Елизар вышел из поповского дома, зеленые круги ходили перед глазами. Лишь унизившись, смог он спасти семью от позора и сиротства. Только что кипевшая в нем ненависть остыла, превратившись в холодный и твердый нерастворимый ком.

– Негодяй! – прошептал он, оглянувшись на поповский дом. – Никогда не забуду, никогда не прощу, никогда не пойду в твою церковь!

Елизар не пошел домой, зашагал вдоль длинного села. Сгущались медленные степные сумерки. В домах кое-где мерцали огоньки, бабы доили коров, с поля возвращалось овечье стадо. В вечернем воздухе тихой осени далеко были слышны всевозможные вечерние звуки, блеяние овец и голоса хозяек.

По дороге два молодых парня медленно шли и, обнявшись, складно пели протяжную, чрезвычайно печальную песню: ее рыдающий мотив напоминал плач по покойникам. Елизар разобрал слова:

Ты родимая моя матушка…Узнаешь ли сына свово малого?..

Дошел до конца села и в раздумье остановился у двухэтажного дома Неулыбова. Наверху в окне светился огонь.

Несколько минут Елизар в раздумье стоял на крыльце, с мрачным и хмурым лицом, потом тряхнул кудрями и решительно постучал железным кольцом.

Дверь отворил сын Трофима – Федя, учившийся в школе вместе с Вуколом, он весело улыбнулся отцу товарища. Узнав, что Трофим Яковлевич дома, Елизар поднялся наверх. Федька побежал впереди.

Трофим сидел один за столом, в чисто прибранной горнице, обставленной венскими стульями. С потолка светила висячая лампа под зеленым жестяным абажуром. Старик читал огромную церковную книгу в старинном переплете.

При входе Елизара поднял голову, встал и протянул руку гостю:

– Добро пожаловать, Елизарушка! Што поздно? Садись, садись и ты, нечего стоять, в ногах правды нет!

Елизар сел и тяжело перевел дух.

– С большой просьбой, Трофим Яковлич! Уж не знаю, как вы ее примете, а только не к кому больше!..

Он помолчал, тряхнул кудрями и вдруг заговорил – страстно, словно объятый вдохновением:

– Явилась у меня мысль, Трофим Яковлич! Вы знаете мою жизнь: с детства был при помещиках дворовым крепостным, а воля вышла – рабочим стал, но места своего не найду в жизни. Везде обида рабочему человеку! Хотелось выбиться из низкого звания, мотался по городам, покуда семьи не было, – теперь семья! Трудно, Трофим Яковлич! Молодые годы ушли по фабрикам и заводам! В ссылке был – за народ! Вижу, не выбьешься! необразован я!.. Ремесло пить-есть не просит, не коромысло, за плечами не виснет!.. В деревне хочу осесть! Для детей хочу жить, Трофим Яковлич! Мечта моя – дать детям хотя бы малое образование.

– Правильно, – подтвердил Трофим, – для них все живем! Старшенький-то твой – слыхал я – хорошо учится, может, до дела дойдет, помощник будет! Но про какую такую мыслю ты начал?

– А вот! тяжело по чужим углам жить! Странний я! живу на квартире, да не всякий и пустит с семьей-то! Кажний месяц плати, а все в чужом дому живешь! Захотят – и ступай куды хочешь! Теперь вот от церковной квартиры отказали! а куды пойдешь? У кажнего мужика изба полна! И надумал я свою избу огоревать, да силы нет! Трофим Яковлич! помоги, добрая душа! буду платить как за квартиру, а пройдет время – моя изба будет, никто не выгонит! Тебе поклониться – не стыдно, нет унижения, потому – знаю – сам ты был бедняком, нужду испытал, помнишь ее! Знаю, помогаешь ты беднякам, помоги и мне, не Христа ради прошу – отработаю!

Елизар во второй раз в этот день встал на колени.

Текли слезы по бороде его.

– Встань, Елизар! – недовольно нахмурившись, сказал Трофим. – Встань, говорю, я не бог, одному ему кланяйся, а я такой же грешник, как и все мы! Садись-ка, поговорим толком!

Елизар тяжело поднялся с колен, и оба сели один против другого.

Трофим погладил бороду, побарабанил пальцами.

– Избу огоревать хочешь? Что ж!.. оно действительно – семья, а работник ты один… Знаю давно… честен ты, хоть и беден… и жизнь твою знаю… много ты был обижен людями, многострадальный ты, и за это почитаю тебя! – Он помолчал, покачал головой. – И я таким же был, может, и опять бедняком буду, об этом не забываю… В Юрловке вот, на юру, на краю села есть продажная избенка, новая совсем… только что выстроенная! и не дорого просят – всего пять четвертных!.. в два окна на улицу да два в проулок, тесновато будет, ну, да ты ведь сам мастер… ухётаешь избенку, пристройку сделаешь, оно и будет хорошо! и по силе тебе… пять-то четвертных выплатишь помаленьку, неволить не буду, работешка найдется по мельнице моей. Паровую мельницу строю!.. мастера с головой нужно мне!.. вот и сквитаемся!.. Добро, будет у тебя изба, Елизар!

Елизар не верил ушам своим, хоть и знал доброту Неулыбова. Хотел что-то сказать, но спазма прихлынула к горлу, слезы застилали глаза. Хотел снова упасть на колени, но старозаветный Неулыбов не любил поклонов. Невольно сравнил Елизар двоих патриархальных людей деревни – Неулыбова и протопопа. Что было потом, он не совсем сознавал. Трофим проводил его до порога и, снова вернувшись в горницу, начал перелистывать большую книгу.

Спускаясь по лестнице, Елизар слышал, как он вполголоса медленно и внятно продолжал чтение:

– Жил человек в земле Уц: и-м-я ему б-ы-л-о И-о-в!

* * *

Была темная ночь, когда Елизар возвращался домой. Ночь осенью наступает рано, в избах всюду светились огоньки: до ужина еще долго сидят за домашними рукоделиями, сами ткут, прядут, вяжут, «странние» швецы шьют овчинную одежу, переходя из избы в избу, куда позовут; пришлые шерстобиты на толстой и длинной ременной струне бьют шерсть. Думалось Елизару: жизнь зажиточная, но неподвижная, почти такая же, как века назад, раскольничья Русь с тяжелым бытом, с обрядовой религиозностью, с грубостью, с Масленицей и кулачными боями.

Думалось, что трудно еще пробить эту толщу заскорузлой, застывшей, старой жизни, да и сам он, полно, намного ли ушел вперед от нее, намного ли стал выше ее, кое-что прочитав, а главное – пообтершись по городским фабрикам и заводам, где жизнь рабочего куда голоднее, чем здесь, около сытого, хлебного, зажиточного мужика.

Вот хоть бы Неулыбова взять, Трофима Яковлевича: понятия у него возмутительные. Единственному сыну своему не собирается давать никакого образования выше сельской школы. У протопопа он – первый гость, любит протопоп таких – богатеньких и религиозных крестьян, «благомыслящих», верящих в царя-батюшку, как в защитника народа против злых его врагов – дворян и чиновников. Попробуй-ка возражать ему – и говорить не захочет: у него своя вера, надо полагать не без тайного сектантства, потому что у протопопа Трофим бывает больше как ходатай за мир крестьянский, в церкви же не видно его никогда. Вчерашний бедняк-приказчик, а теперь арендатор-хлеботорговец – в сущности кулак профессиональный, а вот как близко к сердцу принял чужое горе, горе бедняка, воскресил Елизара! Елизар вдесятеро по доброй воле готов отработать долг, а все-таки поступок Трофима не считал кулацким: просто человеческое чувство еще не умерло в Трофиме, не забыл собственной недавней бедности!.. Видеть в людях хорошие, братские чувства всегда было радостно Елизару, это поднимало в нем дух, давало новые силы.

Елизар шел в отличнейшем, бодром настроении, быстро сменившем в его сердце только что пережитое. Он чувствовал себя как бы помолодевшим, воспрянувшим, шел легкой походкой, стройный, молодцеватый, высокий, с золотыми кудрями. Тридцать пять лет было ему. Нечаянно в темноте наткнулся около чьей-то избы на короткое бревно – легко поднял его над головой, пронес несколько шагов на одной руке и, засмеявшись, бросил: есть еще силешка у Елизара!

На страницу:
7 из 9