Полная версия
Кандалы
Приятно было возвращаться домой, лежа на мягкой, влажной, ароматной траве. На опушке дед остановил Чалку, слез, вынул топор и срубил молодую кудрявую березку, засунув ее комлем под траву «для Троицы».
– Это наш, хрестьянский, лес, – объяснял Лавр племяннику, – захотелось – срубил, ничего за это не будет, а прежде лес был барский… барин давно помер, лес нам отошел! А за околицей Дуброву рядом с деревней, где барский дом остался, купец купил вместе с землей…
– Вот и мало земли-то! – вмешался дед. – Мошенники! То была барина земля, а нынче – купцова!.. Чем жить будете, коли вырастете?..
Ребята не могли ответить, недоуменно посматривали друг на друга. Лес шумел, зелеными стенами стоял по обе стороны дороги, зеленым сводом сходился над их головами. Снова блеснуло в стороне Ситцевое озеро.
– Доедем до моста – слезем, – шепнул другу Лавр, – на Ситцевое побежим!
Когда въехали на мостик, случилось несчастье: телега увязла в грязи; Чалка едва дотянул ее до сухого берега и вдруг остановился по колено в густой трясине. Сколько ни понукал его дед, он только мотал и тряс головой.
– Эх, старость! – со вздохом сказал дед и по оглобле выбрался на берег. – Вы что же сидите, мошенники? Слезайте!
Ребята полезли по оглобле вслед за дедом. Чалку все глубже засасывало в трясину.
Тогда дед выпряг его и огляделся по сторонам: не смотрит ли кто? Но в праздник за деревней никого не было.
– Эх, старость! – опять повторил дед, взял Чалку одной рукой за хвост, а другой за гриву, уперся ногами в берег так, что лапти его ушли в мягкую землю, страшно зарычал на Чалку и – вытащил его на сухое место. Потом опять оглянулся по сторонам, стал на чалкино место в оглобли, весь напружинился, спина сгорбилась, голова ушла между широких плеч, а длинная борода почти коснулась земли. Тяжело дыша, дед покачался из стороны в сторону и вывез воз, после чего вытер рукавом лысину, впряг Чалку и вдруг, сердито погрозив кнутовищем, сурово сказал детям:
– Вы мотрите, мошенники, не болтайте! запорю!
И хотя они знали, что дед еще никогда никого не порол, а только ругался и в редких случаях замахивался, однако невольно струсили: их напугала его сила; должно быть, поэтому он и не бил никого никогда: боялся силы своей.
– Мы на Ситцево пойдем! – просительно сказал Лавр.
Дед молча сел на воз, дернул вожжами и, уже отъезжая, махнул на них рукой.
Перебравшись через ручей по срубленному дереву, они побежали лесной тропинкой к озеру. Оба были без шапок, босиком и уже на бегу снимали с себя рубашонки, чтобы скорее броситься в воду. Ситцевое сверкало на солнце между дубовых стволов. Когда подбежали к высокому зеленому берегу, по зеркальной глади озера, по самой середине его, плыли, удаляясь, две большие гордые птицы с серебряными перьями, с длинными шеями и черными носами.
– Лебеди! – прошептал Лавр, бросил на траву рубаху и хотел было с разбегу броситься в воду, но на обычном месте купанья кто-то бултыхался и плавал, поднимая ногами целый столб сверкающих на солнце брызг.
– Ребятишки! – весело закричал грудной женский голос. – Хотите, ракушку достану?
– Это Грунька! – тихо сказал Лавр.
Девушка исчезла под водой и долго там оставалась, только круги по воде ходили.
Вдруг она выбросилась по грудь над водой и со смехом бросила им большую блестящую серебристую раковину.
Лавр наклонился поднять подарок, но Вукол словно остолбенел, не сводя глаз с Груни. Вокруг головы ее змеей обвилась черная большая коса, перевитая белыми водяными цветами. Смуглое лицо с орлиными глазами и тонкими, словно нарисованными, бровями поразило его: оно показалось ему похожим на лицо, где-то виденное им… быть может, во сне…
Груня подплыла к берегу, где над водой, на низком суку дерева, висело ее платье, и поднялась из воды уже в рубашке: рубашка была в обтяжку на груди и на бедрах и только вокруг тонкой талии лежала свободно. Размотала длинную тяжелую косу, упавшую ниже колен, выжала из нее воду, набросила сиреневое платье, а голову обвязала красной повязкой. На вид ей было лет шестнадцать.
– Лавруша! Это племянник, что ли, твой? – громко спросила Груня, и голос ее зазвучал, как свирель.
– Племянник! – солидно ответил Лавр.
Груня посмотрела на Вукола своими необыкновенными глазами, и показалось ему, что она смотрит насмешливо.
– Как тебя зовут?
Вукол стоял бледный, глядя в землю, и, как зачарованный, лишился дара слова, ничего не смог вымолвить.
– Ишь ты, ровно царевич какой!
Легкой походкой прошла Груня мимо него и, проходя, опять обожгла его насмешливым взглядом. Она скрылась в лесу, напевая протяжную песню.
– Эх, какая! – сказал Вукол с удивлением. – Похожа на дочь рыбака!
Лавр не понял его:
– Она не дочь рыбака, она Листратовых дочь, у них денег куры не клюют!
Они бросились в воду и поплыли. Потом, задержав дыхание, опустились на дно, открыли там глаза, как прежде делали, и сквозь воду, как сквозь ситец, видели друг друга сидящими на песчаном дне. Потому и называлось прозрачное озеро – Ситцевым. Вынырнули наверх, брызгались и плавали, как лягушки, но из памяти Вукола не выходил образ красавицы; ему хотелось как можно скорее опять увидеть ее и смотреть, смотреть без конца.
IVВ лес въезжала телега с двумя седоками. Лошадью правил мельник Челяк, приземистый, широкий, весь выпуклый, словно ведро-челяк, которым ссыпают зерно. Рядом сидел Елизар. В задке телеги было привязано какое-то сооружение из лубка и проволоки.
Когда телега въехала в лес, мельник остановил лошадь.
– Тпрр!.. залезайте, пострелята, на Проран едем!
Ребята вскарабкались в телегу, и она задребезжала по знакомой лесной дороге.
Вслед за телегой группами шла молодежь – парни и девки, как всегда в праздник. Мельник постучал по лубку и сказал смеясь:
– Мотовило-готовило по прозванью «фир» – у ней много дыр!
Дети засмеялись, хотя и не поняли замысловатых слов Челяка.
– Ковер-самолет! – улыбаясь, добавил Елизар и, обернувшись к Челяку, продолжал прерванный разговор: – Удастся ли, нет ли, но нет никакого сомнения, что наука добьется своего и человек будет летать, как птица…
Мельник потеребил окладистую каштановую бороду и озабоченно нахмурил косматые брови. Старый казинетовый пиджак его был насквозь пропитан мучною пылью.
– Наука! – насмешливо покряхтел он, подпрыгивая на ухабах, – а где ее взять мужику? До всего своим умом доходишь!.. Я спокон веку – мельник: гляжу на шестерни, на весь мельничный состав, гляжу, как мельница крыльями машет, а улететь не может!.. и вот явилась мысль! Двадцать лет строю, но не могу достигнуть… помощи нет ни от кого! Моя машина – это только первый опыт, модель… недостатков у ней – непочатый край… слов нет, испытывал я ее – с мельницы спускался – плават! а теперь через Проран могу…
Он помолчал, кряхтя и опираясь жилистыми руками о края телеги. Сгорбившись, походил на птицу, готовую взлететь.
– А ты что строишь? – помолчав, спросил он Елизара.
– Строил давно самокатку, бросал и опять принимался… Хочу теперь опять попробовать… Ты вот мельник, а я на заводах с младости работаю… видал много моделей. Модельщик я… Заглядывал в книги… Оказывается – физику надо знать: без эфтого знания стукаешься лбом обо все, как слепой…
– Вот то-то и оно: как жук на нитке…
– Но главная моя мысль не в эфтом!.. другая, высшая, большая мысль! – вздохнул Елизар.
– Какая?
Елизар тряхнул кудрями, помолчал и сказал, понизив голос:
– Паровой самолет – вот мысль!
Мельник взмахнул руками, всплеснул ладонями, чуть не вывалился из телеги и опять уцепился за наклеску. Потом, тоже понизив голос, прошептал:
– По совести скажу тебе, и я бьюсь! Не выходит! Заминка!.. Не по себе дерево рубим…
– Молчи! – досадливо прервал Елизар. – Опыты нужны! опыты! Пройдет, может, тысяча лет, не только самолет выдумают, а вся жизнь изменится, перевернется весь мир… всю работу будет исполнять машина, а человеку останется только один – самый высший труд – мысль!.. Ты вспомни, оглянись назад, чего человечество достигло? Давно ли пошли пароходы и паровозы? А ведь до эфтого только в сказке Иван-дурак по щучьему веленью на печке-то ездил!.. Над англичанином Фультоном, который паровик приспособил, смеялись все, никто не верил, никто не поддержал, с голоду помер гений!.. А вышло по ево!.. И конечно – вместо ковра-самолета – полетит паровая машина! Полетит! В эфтом нет никакого сомнения!.. И на самокатках будут ездить очень даже в скорое время… но когда-нибудь откроют и вечный двигатель!
– Может быть! не при нас только!
– А как знать? Наука чудеснее всяких чудес!.. Мысль работает не только у тебя да у меня!.. Може, тысячи голов, не нам чета, бьются… и я верю: добьются люди! беспременно!
В задке телеги лежали деревянные зубчатые колесики – одно побольше, другое – поменьше, деревянный ящик, а с телеги свешивались два длинных лубка, похожих на паруса с прицепленной к ним проволокой. Ребятишкам хотелось потрогать и повертеть зубчатые колесики, подержать проволочные прутья. Вукол протянул было руку, но отец строго погрозил ему пальцем и продолжал непонятный разговор.
Телега катилась через Шиповую поляну к высоченным осокорям, уходившим в небо своими вершинами, гудевшими под теплым ветром. Они грядой стояли на самом краю высокого глинистого обрыва, и сквозь ветви их мелькало серебро широкой реки. Бойкая лошадка бежала по мягкой дороге весело и быстро, ветер дул сбоку, сдувая на сторону ее хвост и гриву.
Мельник остановил телегу, въехал под тень осокорей. Они были так громадны, что лошадь с телегой и люди на ней показались игрушечными, верхушки деревьев словно уходили в облака: на старом пне спиленного осокоря могла уместиться телега. Шум широко раскинутых серебристых ветвей сливался в торжественно плывший струнный гул. Несколько громадных деревьев, подмытых половодьем под самые корни, свалились верхушками вниз и лежали, как поверженные великаны, с обнаженными корнями, с еще зелеными ветвями. Внизу обрыва мчался бурлящий, клокочущий рукав Волги, почти такой же широкий, как и она, – Проран, излучиной отделившийся от Волги, от которой его отделял узкий продолговатый остров, густо поросший молодым тальником. За островом Проран, огибая его, опять соединялся с коренной Волгой, образуя как бы взморье шириною в несколько километров.
– Взмор! – сказал Лавр восторженно, показывая на остров.
Далеко на горизонте чуть синел горный берег Волги и высилась горбатая, подобная туче, сумрачная гора Бурлак. Ниже горы по течению Волги едва можно было различить небольшой городок с несколькими церквями и знакомой башней, напоминавшей сахарную голову.
Лошадь выпрягли и привязали к телеге, поставленной близко к стволу дерева в несколько обхватов. Толстые сучья простирались над обрывом. Глубоко внизу ревел Проран, винтом крутилась его страшная быстрина, взбивая желтоватую пену. У воды стоял рыбацкий шалаш, и несколько рыбаков сидели на берегу с длинными удочками, укрепленными на колышках. На приколе качались три-четыре лодки.
С любопытством, подняв головы, рыбаки смотрели, как Челяк и Елизар копошились около телеги, стуча молотками.
С Шиповой поляны подошли зрители – парни, девки, ребятишки, – образовалась толпа. Челяк сердито закричал на них, чтобы отошли подальше.
Мастера собрали маленький механизм с шестерней и пружиной, с деревянной перекладиной в низу распростертых лубочных крыльев, напоминавших крылья гигантского орла.
Челяк с телеги перелез на прямой и длинный сук, сел на него верхом.
Елизар поднял и протянул ему крылатую машину. Медленно и осторожно втянули механизм на ветви дерева. Челяк долго возился, что-то вымерял, выровнял крылья, поднятые над его головой, и стал заводить пружину.
– Господи, благослови! Лечу!
Елизар сел в лодку и наперерез поплыл через Проран.
Затрещало, забарабанило в ветвях, и все увидели необычайное зрелище: необыкновенная птица взмыла над Прораном, подымаясь все выше, подобно бумажному змею. Мелькнула борода мельника и ноги в сапогах. Казалось, что летит змей и несет человека в своих когтях: под распростертыми крыльями виднелся комочек маленькой человеческой фигурки, сидевшей на перекладине.
Самолет описал над Прораном дугу и начал снижаться в тальник Взмора. Снижался медленно и – как показалось замершей толпе – очень долго. Издали походил уже на коршуна, поймавшего добычу.
Крылатое существо упало на верхушки густого тальника, потрепыхалось и скрылось в нем. Елизар пристал к песчаной отмели, выскочил из лодки и побежал к месту происшествия.
Толпа зашумела.
– Перелетел? а? батюшки!
– Убился?
– Не знай!
Ринулись с кручи к берегу. Приставляли ладони к глазам, смотрели. Некоторые вскочили в лодки.
Но вот на берегу Взмора появился Елизар, неся на плечах лубочные крылья. За ним, прихрамывая, ковылял Челяк.
– Жив! Хитрец!
– А бог, пожалуй, не похвалит за это? Летать, мол, вздумал?
Когда лодка причалила, на руках вытащили ее на глинистый берег. Челяк был бледен, рукав его пиджака оторвался напрочь, по щеке текла кровь. Он вытер ее кумачовым платком.
Елизар стоял впереди всех. Борода его тряслась, в глазах стояли слезы. Он хотел что-то сказать и не мог. На песке лежали обломки крыльев.
Толпа заговорила разом:
– Ишь, родимый, смерть видал!
– Смерти бояться – на свете не жить!
– Без отваги нет и браги!
– Такое, значит, дело: либо грудь в крестах, либо голова в кустах! Умел, значит! без уменья и лаптя не сплетешь!
– Вот те и машина! – сказал, вздыхая, Челяк. – Вдребезги! Все выдумывал, все искал чего-сь!
– Тот и сыщет – кто ищет! Ничего, брат, не упал ты, а возвысился! – сказал Елизар.
Изобретатель посмотрел на свое погибшее детище и повторил, вздыхая, любимую поговорку:
– Готовило-мотовило по прозванью фир – у ней много дыр!
* * *Перед вечером, как всегда на Троицын день, девки в праздничных ярких нарядах выстроились в ряд серединой улицы и с протяжными песнями отправились в Дуброву искать кукушкины слезки. Это был старинный веселый обычай.
Деревня с барских времен разделялась на два конца бугром, на котором стоял столб с надписью: с одной стороны: «1-е общество» и с другой – «2-е общество», но на разговорном языке второе общество называлось по старинке «Детскою барщиной»: со времен крепостного права, когда половина деревни была завещана помещиком в пользу детей.
«Детская барщина» имела свою околицу в самом конце деревни, а Дуброва виднелась за околицей: это был заповедный небольшой лес, густой, кудрявый, почти весь березовый, спускавшийся по крутому берегу Постепка, который в этом месте был глубже и шире, чем около Займища, и весь был покрыт пловучими лопухами с белыми водяными цветами. В давние времена здесь был обширный помещичий парк, но теперь он давно одичал, зарос густою чащей и превратился в красивую девственную дуброву. Через лес шла плохо наезженная песчаная дорога, а в глубине леса, на поляне, стоял большой деревянный, с антресолями, бывший барский дом; в нем теперь жил купец Завялов.
Купец часто и надолго уезжал по делам, самого его редко кто видел и знал. Иногда только через деревню проезжала купеческая коляска с кучером в плисовой безрукавке, с сидящими в ней белолицыми барынями и барышнями, глядя на которых, бабы дивились их белизне, недоумевая, что такое они едят, с какой пищи можно быть такими белотелыми?
Между купцом, заменившим помещика, и деревней было полное отчуждение, но не было открытой вражды. Глухо сожалели, что не догадались в свое время купить Дуброву и прилегавшую к ней землю, когда помещик продавал имение, но ведь тогда, во время «освобождения крестьян», старики надеялись, что земля отойдет им даром. Так и не купили мужики земли; теперь жители, жалея об этом, завидовали купцу: урожай на его земле был всегда лучше мужицкого. Снимали казенную землю у Листратовых, а они через это того гляди выйдут в купцы же; но и против Листратовых злобы не имели: каждый мужик на их месте поступил бы так, как Листратовы. Это была удача, счастье, досадовали только на своих «стариков», прозевавших землю. Деревня думала, что от дубровского купца-соседа деревня ни добра, ни худа не видала. Загонял он иногда забредшую на его луга крестьянскую скотину и брал за потраву, но брал «по совести», а иногда и прощал. Также девкам в праздники гулять по Дуброве не воспрещалось; порубок не бывало, мужики свой лес имели получше и побольше купеческой Дубровы.
Прогулка на Троицу в Дуброву за кукушкиными слезками была узаконена давним обычаем. Теперь, как и в старину, девки находили в самых тенистых местах Дубровы нежные голубые цветочки – кукушкины слезки. Обязательно каждая сплетала венок, надевала его на открытую голову; перекликались в лесу, аукались и, нагулявшись вдосталь, возвращались в голубых венках, распевая протяжные звонкие песни. Это был девичий праздник, парням увязываться за девками в Дуброву было не в обычае: за гурьбой поющих девушек, украшенных кукушкиными слезками, вприпрыжку бежали только деревенские ребятишки.
Когда девки воротились из Дубровы, день уже клонился к вечеру, от изб по зеленой улице протянулись длинные прохладные тени.
На лугу против околицы, у избы деда Матвея, собрался праздничный хоровод. Старики и старухи сидели на завалинке, бабы на траве, собравшись в кружок, громко судачили, не слушая друг друга. На лугу девки и парни, взявшись попарно за руки, водили хоровод с пением, «играли», как театральное зрелище, весенние песни.
В середине движущегося круга стояла то одна, то другая девушка в венке из кукушкиных слезок, парень старался прорваться к ней, но его не пускали. Хоровод пел:
Во городе – царевна,А за городом – царевич:Отворяйтесь-ка ворота,Как идет царевич к царевне…Парня пропускали в круг, и он проделывал все, что говорила песня.
Ты возьми ее за ручку,Обведи кругом городочка!Хоровод окружали зрители; группами стояли, следя за игрой. Ребятишки бегали и кувыркались на мягкой зеленой траве. В числе зрителей стояла и бабушка, разговаривала с соседкой. Вдруг от завалинки подошел к ней дед Матвей, обнял ее, маленькую, своей тяжелой ручищей и с шутливой важностью прошелся с ней мимо хоровода, как бы желая сказать:
– Вот как мы, старики-то! А ну-ка вы, молодежь?
Хоровод одобрительно засмеялся. Бабушка тоже смеялась, чуть-чуть заалевшись, как девушка, пройдясь с расшутившимся дедом.
Вукол стоял у ворот дедовой избы, поодаль от всех и печально смотрел на веселый хоровод: не было Груни, а без нее все это ему казалось скучным. Но вот, наконец, пришла и она; он еще издали узнал ее по воздушной, легкой походке, по красной повязке на черных, как смоль, волосах. С ее приходом хоровод еще более оживился, зазвенел девичий смех, парни молодцевато приосанились. Ее поставили «царевной».
Свирельный голос Груни выделялся из всего хора:
Как по морю, морю синемуПлыла лебедь с лебедятами,Со малыми, со детятами…Отколь взялся млад ясен сокол,Ушиб-убил лебедь белую?Он пух пустил по поднебесью…А перышки вдоль по бережку…Высоко в небе медленно плыли причудливые груды облаков, алых от заходящего солнца.
Вукол смотрел на Груню издали и чем больше смотрел, тем большее наслаждение испытывал от созерцания ее прекрасного лица. Казалось, она, как солнце, освещает всех. От ее присутствия становилось радостно на сердце. Он следил за ней глазами, когда она ходила в кругу, слушал, как она запела новую, быструю, веселую песню:
Солнце на закате,Время на утрате,Сели девки на лужок,Где муравка и цветок…Ребятишки всей деревни весело бегали около хоровода, только он один стоял в одиночестве и все смотрел на нее.
Солнце садилось за дубовым лесом. Алое пламя заката становилось багровым. Тени, простертые во всю ширину зеленой улицы, казались темней и печальнее. Вдруг Груня вышла из хоровода и своею быстрой, легкой походкой направилась прямо к нему, подошла вплотную. Вукол увидел ее лицо прямо перед собой: на черноволосой ее голове все еще был венок из кукушкиных слезок, на Вукола повеяло их тонким запахом, смешавшимся с запахом Груниных волос, пахнуло теплотой смуглого крепкого тела.
– Ты что тут стоишь один? – спросила она с лукавой улыбкой. – Одинокий какой, на вот тебе!
И протянула ему что-то, завернутое в бумажку.
Сердце Вукола заколотилось, на глазах навернулись слезы. Он молча принял подарок и вдруг весь вспыхнул до ушей, не сводя с нее восторженного взгляда. Груня тоже внезапно покраснела. Люди почему-то умолкли и следили за ними. Раздался дружный смех всем хороводом.
Груня, словно рассердившись, быстро повернулась и пошла обратно. Хоровод запел.
Вукол развернул бумажку: оказалась отличная стальная «аглицкая» удочка!
Посмеялась ли над ним красавица, детским подарком намекнув, что он еще ребенок, что ему рано засматриваться на девиц, или, наоборот, лучше кого бы то ни было поняла и почувствовала, чем она вдруг стала для него?
Вукол не знал, что с ним и можно ли решиться назвать то чувство, которое так рано пробудилось в его детском сердце, но, потрясенный, осмеянный и осчастливленный одновременно, прижав ее подарок к бушующему сердцу, убежал от хоровода за дедушкину избу, зарылся в мягкую, подернутую вечерней росой, траву, пряча жгучие, непонятные ему самому слезы.
* * *На покос отправлялись в степь за много верст от деревни, жили в степи все лето. Устраивали большой шатер, называемый «станом», расстилали в нем кошмы и прятали съестные припасы. Запасались бочонком студеной колодезной воды, отбивали молоточками косы, точили их длинным бруском и принимались за работу.
В первой косе шел дед Матвей, за ним едва поспевал Яфим, а малышам давали отдельный участок – учиться косить. Толку от их косьбы было мало, но ребята годились сгребать сено граблями, и в особенности когда свозили копешки к стогу лошадью, к хомуту которой привязывалась веревка, зацеплявшая копешку и волочившая ее волоком к стогу; лошадью должен был управлять верховой, а тут ребенок заменял взрослого и был даже удобнее: лошади легче.
Ребята гоняли лошадей на водопой, вечером разводили костер и вообще были нужны на мелкие дела и посылки. Настя и Ондревна сгребали сено вместе с ребятами, в деревне домовничала бабушка.
Сочная густая трава ложилась прямыми рядами и быстро сохла под палящими лучами солнца. Все тело ломило от этой тяжелой и увлекательной работы.
Длинный летний день разделялся на четыре «уповода» – от восхода солнца до закуски, от закуски до завтрака, от завтрака до обеда и от обеда до ужина, когда солнце уходило за край земли. Отдыхали только после обеда. Страшно усталые, засыпали моментально, где попало: в тени телеги, под тенью травяной копны, под кустом. Спали как убитые, и казалось – только заснули, когда раздавался суровый голос деда, призывавший на работу.
К полудню скошенная трава высыхала, бабы и ребята сгребали сухое сено в маленькие копешки.
На закате солнца все с косами и граблями на плечах возвращались к стану. Разводили костер и кипятили в котле кашицу – пшено с картошкой. Такие же костры появлялись кругом по всей степи. Медленно потухала вечерняя заря, когда в глубоком небе уже начинали шевелиться мерцающие звезды. Степь чутко дремала, в тишине степного вечера далеко был слышен каждый звук: чей-нибудь далекий разговор, серебристое ржание коня, печальная протяжная песня, а после ужина, когда по всей степи косцы начинали отбивать молоточками косы и мелодично звенела сталь, – казалось, что натянулись от одного края земли до другого исполинские струны.
Но мало-помалу струны затихали, гасли костры, и все засыпало, лишь мириады комаров тонким звоном заполняли дремотный воздух. Спать можно было только под пологом, который растягивали на четырех низких колышках.
Быстро пролетала короткая летняя ночь, и снова начинался тяжелый трудовой день.
Когда все сено было скошено, ряды сгребали в копешки, копешки в большие копны и, наконец, начинали метать стог. Для ребят была самая приятная работа – ездить верхом на лошади и волоком подвозить копны к стогу. Стог выводил дед, а Яфим подавал ему трехрогими деревянными вилами тяжелые охапки сена. На растущий стог подсаживали ребят – уминать сено, и они барахтались в нем, утопая по грудь в душистых зеленых волнах. Чтобы сметать стог правильным конусом, чтобы он не вышел кривобоким, требовался большой опыт, и дед всегда сам вершил это ответственное дело. Закончив стог, осторожно спускались с него по веревке, причесывали граблями, пригнетали сверху толстыми слегами и затем оставляли поле до зимы; зимой отыскивали стог по особым приметам и перевозили сено на дровнях большими тяжелыми возами.
Так проходил сенокос неделя за неделей. Работали напряженно и спешно, чтобы убрать сено до дождей.
Едва кончался сенокос, поспевало жнитво, а потом молотьба. Снопы складывали в скирды, а потом в ометы, подобные стогам, чтобы предохранить хлеб от случайных летних дождей. Иногда на несколько дней наступало ненастье, и тогда пережидали его в палатке или шалаше, вынужденно теряя в безделье рабочее время. Но едва устанавливалось вёдро, как начиналась молотьба. Около омета устраивали ток – круглую расчищенную площадку – и застилали ее снопами. Связывали в круг не менее пяти лошадей поводьями – узды одной лошади к хвосту другой; тут опять необходимы были дети. Вукол и Лавр по очереди становились с кнутом в середину лошадиного хоровода и, понемногу наступая, гоняли круг, придерживаясь краев застланного снопами тока. С непривычки сначала у них от мелькания лошадей кружилась голова, но, освоившись, они с удовольствием гоняли лошадей, похлопывая кнутом и покрикивая на них. Дед, Яфим и бабы в это время методически снимали граблями солому, обмолоченную копытами лошадей, до тех пор, пока на току не оставалось жито вместе с мякиной. Тогда лошадей сводили с тока, жито сгребали в сторону, а ток снова застилали снопами, и так целые дни, пока не кончался омет. Тогда дед и Яфим веяли жито, подбрасывая его лопатами по ветру. Мякину относило ветром, а чистое жито падало на гладкий ток.