Полная версия
Кибитц
Я был абсолютно беспомощным. Что сделали бы на моем месте Вы, господин доктор? Я отправился в обратный путь и, не солоно хлебавши, вернулся в Варшаву. Если это действительно был дядя Адам – а это несомненно был именно он, то дядя мой, надо сказать, позволил себе довольно мерзкую шутку. Он, может быть, и считается самым забавным гидом на всем земном шаре, но на сей раз этот забавник явно перебрал.
Очень может быть, – говорю я себе, – дядя давно на том свете, и просто развлечения ради плюет сквозь долину Татр, чтобы вывести из равновесия замшелых рационалистов. Возможно, однако, и другое: дядя Адам где-нибудь живет-поживает и ничего обо всем этом попросту не знает. В конце концов, живут же на свете люди, которые потеряли рассудок только потому, что не сумели одолеть всю нелепость бытия.
Признаюсь, я не нахожу никакого объяснения всему произошедшему со мной. Садясь в вагон в Закопане, чтобы через Краков и Кельце возвращаться домой ни с чем, я сам, должно быть, выглядел сумасшедшим.
12
Господин Кибитц,
неужели вы серьезно полагаете, что из всей этой вашей сказки можно извлечь для нашего анализа что-нибудь полезное? С совершенно излишними подробностями рассказываете вы об абсолютно невозможной встрече с давно умершим человеком. Вы уж не взыщите, но из всего этого пустословия напрашивается единственный вывод: уже тогда, лет восемь назад, у вас налицо были все признаки умственного расстройства. Это видение там, в горах, лишний раз подтверждает, что вы давно уже подвержены игре необузданной фантазии. Допустим, свершилось-таки чудо, и странный дядя ваш не погиб, и в данном случае речь идет, как вы называете это «чудо», о самом банальном недоразумении. Но вы сами приводите такое множество вариантов его кончины – согласитесь, одного этого достаточно, чтобы усомниться в том, что ваш родственник еще жив. С другой стороны, вы отвергаете всякие тому свидетельства с такой искренней яростью, что можно подумать, будто здесь и в самом деле что-то не вяжется. Не исключено, что вашего дядю, благодаря исключительному владению иностранными языками, и вправду пощадили, и он был определен на службу к нацистам. Эта маловероятная гипотеза еще как-то объясняет бессмысленность его дерзкого поведения. Но, согласитесь: раньше или позже кто-то должен был докопаться до факта, что дядя ваш был самым обыкновенным коллаборационистом. И тогда судьбе его не позавидуешь.
Будь что будет. Рассказанная вами история занимательна, но от этого она не становится более полезной для вашего излечения. Самое большее, о чем она свидетельствует, так это о том непреложном факте, что вы страдаете либо врожденной, либо давным-давно приобретенной шизофренией. И если это действительно так, стоило бы серьезно подумать о медикаментозном лечении, так называемыми, нейролептиками. Но прежде мне хотелось бы знать, как после вашего возвращения из той невероятной поездки в горы развивались ваши отношения с женой.
13
Уважаемый господин доктор,
Ваше предположение о том, что мой дядя мог допустить, чтобы его определили на службу к этим дьяволам и тем записался в коллаборационисты, абсолютно для меня недопустимо. Возможно, гипотеза эта делает всю мою историю более вероятной, но такое развитие событий, будь оно реальным, нанесло бы непоправимый удар по всем моим убеждениям. Я никогда не соглашусь с мыслью, что человек, проникновенно исполняющий сольные произведения Баха, может одновременно быть подручным самого дьявола. Он играл на скрипке, как Бог, а Вы выставляете его Дьяволом. Непостижимо, господин доктор! И ваше заявление о том, что вся история с Адамом Зундерландом ни на йоту не приближает нас к цели, я должен решительно отвергнуть. Конечно же приближает! Сама поездка моя в Закопане подтверждает совершенно обратное.
Позвольте мне продолжить мой рассказ.
Поезд с грохотом полз вдоль Вислы. Тяжелые мрачные тучи нависали над раскидистыми вершинами грабов, и я в сотый раз мысленно проигрывал только что пережитую сцену. Нет, это был не сон: громадная шишка на моем лбу была достаточно наглядным и осязаемым тому свидетельством. Мой дядя крепко хватанул меня дубиной, в этом не могло быть никаких сомнений! В то же время, разум противился восприятию этого факта. Я терялся в догадках, отвергал одни и тут же строил другие, с ужасом понимая, что неотступно погружаюсь в какой-то запутанный лабиринт, из которого мне уже не выбраться. Я находился на самой первой ступеньке бесконечной лестницы, ведущей прямиком в преисподнюю. Все двадцать семь предыдущих лет мне более или менее удавалось оставаться на плаву, пребывая в здравой памяти и рассудке. И вот я оступился. Тяжелые бронзовые ворота напрочь сомкнулись за моей спиной, и я вдруг задрожал всем телом. Крупные струи холодного пота стекали с моего лба.
Я понимаю, господин доктор, для вас все это – лишь очередные проявления ранних симптомов, но вы все же ошибаетесь. Я испытывал страх и ничего кроме. Страх от сознания, что вступил в противоборство с неким неведомым для меня миром…
Вдруг до меня донеслись нежные звуки альта – мягкого женского голоса, который обращался ко мне, будто мы были старыми знакомыми: «У вас, кажется, жар. Могу я помочь вам?» Такой голос мог исходить, разве что, от полевого цветка. Им оказалось юное существо, которое находилось в одном купе со мной и, как выяснилось позже, так же, как и я, направлялось в Варшаву.
Я ответил, что никто не может мне помочь, и тут же поведал ей всю историю о том, как мой родной дядя, с которым долгие годы меня тесно соединяли самые теплые дружеские отношения, не признал меня. "Невероятно, – сокрушался я, – как мог он вдруг совершенно отречься от меня?"
Неожиданно в разговор наш вмешался чей-то бас. Он принадлежал человеку, сидевшему у окна с раскрытой библией в руках:
– И что такого невероятного видите вы в этом? – произнес он, не отрывая глаз от страницы, – я нахожу это вполне естественным.
Этот попутчик – то ли священник, то ли член какого-нибудь ордена – сильно смахивал на автопортрет Дюрера: костлявое мрачное лицо, которое в сочетании со всем остальным было исполнено уверенности, пожалуй, даже самоуверенности, основанной, по всей видимости, на немалом житейском опыте.
– Вы действительно так полагаете, – спросил я, окинув его беглым взглядом, – вы издеваетесь надо мной – или как?
– Отнюдь, – ответил он, – мне лишь очевидно, что вы воспринимаете мир иначе, чем другие.
– Но вы совсем меня не знаете! Как же можете вы судить?
– В вашей речи слышатся иностранные нотки, и одеты вы лучше здешних людей. Из этого я делаю вывод, что вы прибыли сюда из другого мира.
– И что это доказывает?
– Все, кто теперь приезжает в Польшу, мыслят иначе, чем мы.
– Что значит «иначе» – лучше или хуже?
– Кто приезжает теперь в Польшу, принадлежит к одному из вас.
– Я вас не понимаю: принадлежит к кому?
– Принадлежит к тем, кто стоит у руля и раздает приказы, – почти шепотом произнес мой собеседник с недоброй улыбкой и не отрывая взгляда от библии.
– Именно поэтому, полагаете вы, подобное вполне естественно, – продолжал я, – он отказался признать меня и обошелся со мной, как с пустым местом? Что-то вы фантазируете, уважаемый! Мертвец отрекся от меня, потому что… Потому что я, как вы изволили выразиться, принадлежу к одному из них – это хотели вы сказать?
– Именно это, – подтвердил он, – даже мертвецы боятся вас. Слава Иисусу Христу!
С этими словами он покинул купе и сошел с поезда: мы прибыли в Кильце, где наш поезд простоял добрую половину часа.
Я был потрясен и совершенно обескуражен. Я, Кибитц, вселяю в людей страх. Лишь тем, что, якобы, являюсь «одним из тех». Я – именно я, являю собой злобное существо из семейства рулящих и раздающих приказы? Я, Кибитц, которому и в голову не приходило добиваться власти – какой бы то ни было и над кем бы то ни было! И вот тебе на: я вселяю в людей страх. Непостижимо!
Я взглянул на притихшую в углу купе девушку. «Вас боятся даже мертвецы!» – так он сказал. А живые?
– А я не боюсь вас – ну ни капельки! – девушка широко улыбнулась.
– Совсем? Ни капельки? Почему же?
– Потому что я, как и вы, из приезжих. Разве вы не слышите мой акцент?
– Что-то есть, но вы так мало говорили… Так вы тоже из Швейцарии?
– Вот видите, – снова улыбнулась полевая фиалка, – мой акцент меня и выдал: до замужества я была швейцаркой.
– И что же вы делаете в Польше?
Девушка смутилась:
– Я… Я еду в столицу, – произнесла она дрожащим голосом, – я еду навестить моего мужа.
– Вы живете врозь?
– Можно сказать, что так, – еще больше понизив голос, ответила она, – он сидит в тюрьме.
У меня перехватило дыхание. Что угодно ожидал услышать я в ответ, только не это: тюрьмы в Двадцать Первом Веке! Мой разум отказывался воспринимать такое.
– Но его, конечно же, немедленно выпустят на волю, – уверенно сказал я, – разве не так?
– Возможно он скоро окажется на воле, – грустно ответила девушка, отвернувшись к окну, – но только мертвым…
Кажется, я бестолково повествую, господин доктор, перескакиваю с пятого на десятое. И Вы снова будете корить меня, за то что я то и дело отвлекаюсь от главной темы. Но это ведь и есть главная тема! Вся жизнь предстала передо мной абсолютно не такой, как я ее себе представлял. И в этом виноват я, а не жизнь. Я забрасывал удочку, чтобы поймать рыбу, а вместо этого на мой крючок то и дело попадались лишь старые раскисшие ботинки, выброшенные кем-то прочь. Я отправился на поиски моего дяди, а вместо этого нашел землячку – швейцарку, печальная судьба которой окончательно сбила меня с толку. «Антоний Падуанский, – скажете Вы – очередное искушение и, конечно же, опять в поезде!» И снова Вы заблуждаетесь, господин доктор. Наверное, я действительно некое подобие этого евангелического доктора по имени Антоний Падуанский, и я легко поддаюсь искушениям, но та милая «свирелька» отнюдь не была дьяволом, подвергшим меня испытанию искушением. Эта девушка заинтересовала меня. И даже понравилась. И с нее началось приключение, перевернувшее с ног на голову всю мою дальнейшую жизнь. Только совсем не так, как Вам сейчас подумалось, господин доктор. Впрочем и не совсем так, как поначалу думалось мне…
Вы не поверите, но человека этого, ее мужа, я знал лично. К тому же, знал очень хорошо. Многие годы мы с ним были друзьями. Может, не совсем друзьями, но добрыми приятелями – во всяком случае. Но мне и в голову не могло бы прийти, что однажды он вклинится в мою жизнь подобным образом.
Он – и вдруг в тюрьме – это было выше моего понимания! Что-то загадочное было нем всегда. Мой отец, например, с трудом переносил этого парня, утверждая, что от того веет каким-то полумраком. Этим ощущением своим отец, как говорят, попал в десятку: Януш действительно был личностью мрачной. Более того: это был явный шарлатан, игрок, мелкий авантюрист, который любил азартно играть с жизнью. Тунеядец, кормившийся исключительно за счет своих близких. Все это не было тайной для тех, кто его знал, но никому не приходило в голову делать на основании этого вывод, что Януш был шпионом. Столь несусветная чушь могла зародиться разве что в воспаленном полицейском мозгу. Этот парень был кем угодно, только не американским агентом. Агент должен обладать гибкостью, уметь ко всему приспосабливаться, а Януш был твердолобым упрямцем. Шпионы умеют легко импровизировать на разных роялях одновременно, Януш был способен играть на одном единственном, и только ту музыку, которую отображали стоящие перед его глазами ноты. Шпионы свободно владеют языками своих врагов, а он и в родном-то был не шибко силен. Он был маниакальным коммунистом, и, сколько я его знаю, даже мысли не допускал о малейшем отклонении от генеральной линии партии.
Наше с ним знакомство состоялось в Цюрихе. Он назвался доктором Закржевским, но мой отец сразу понял, что никакой это не доктор и не Закржевский. Скорее всего, имя его тоже было вымышленным, хотя к облику этого молодого человека оно вполне подходило: Януш. Сразу же возникают ассоциации с двуликим Янусом, богом времени, а также всякого начала и конца, охранителем входов и выходов, покровителем разного рода аферистов и фальшивомонетчиков. Его имя хотя и наводило на некоторые размышления, но не могу сказать, что оно сколько-нибудь меня настораживало. Двойной смысл его псевдонима будил во мне фантазии, и я строил разного рода догадки относительно маски, за которой скрывал он свое истинное лицо.
А отношения между нами складывались непросто с самого начала. Помню, мы встретились случайно в маленькой кофейне, и он сразу предложил мне сыграть с ним партию в шахматы, к тому же, непременно на деньги. Причем, не именно на деньги, а на ужин, чего я в то время не слишком мог себе позволить. Тем не менее, я подсел за его столик, рассчитывая двумя-тремя красивыми ходами заставить его уважать во мне достойного противника. В надежде с первых ходов нагнать на него страху, я навязал ему довольно агрессивный дебют. Эффект однако оказался прямо противоположным. Усталая улыбка едва заметно соскользнула с его губ, и он тотчас отпарировал ходом коня, который любой невежда в шахматной игре, ничуть не сомневаясь в том, счел бы за самоубийство. "Либо он полнейший дилетант, – сейчас же подумалось мне, – либо редкий наглец". Но очень скоро стало понятным, что он ни то, ни другое. На одиннадцатом ходу я получил мат. Скрипнув от досады зубами, я потребовал реванша. Как на зло, к нам подсело несколько зевак, которые злорадно ухмылялись, всячески давая мне понять, что в поединке этом я могу рассчитывать лишь на сокрушительный разгром. И ни на что более…
Я считал себя вполне приличным игроком, и не допускал мысли, что этот парень так запросто разгромит меня на всех фронтах. К тому же, мы играли на обед, что для моего тогдашнего бюджета было весьма разорительно. И еще: с горечью для себя я отчетливо видел, как абсолютно расслаблен и даже демонстративно рассеян был Януш в игре. Его взгляд блуждал по сторонам, высматривая по-летнему одетых красоток, которые прогуливались вблизи, одобрительно подмигивая ему.
Наша партия ему явно наскучила. Он отчетливо понимал, что по-любому загонит меня в угол, к тому же непременно на одиннадцатом ходу. Одной, как говорится, левой. Он всех укладывает в нокаут одиннадцатью ходами и тем кормится.
Это может показаться сомнительным, но игорная страсть этого парня сильно отдавала тривиальной бедностью. А может даже – как знать – ее подогревал обыкновенный прозаический голод. Именно из этого обстоятельства обвинители Януша плетут веревку для его шеи: дескать, революционер, не может существовать на доходы от столь сомнительного промысла. Чушь собачья: где вообще написано, на какие доходы может или должен существовать революционер? Он ведь вообще – вне общества. Он вправе делать все, что ему подобает и нравится делать. К тому же, речь идет не о каком-то там мошенническом промысле, а о благородной и всеми почитаемой шахматной игре – никакого трюкачества!
Я писал Вам, господин доктор, что Януш жил как бы играючи. Это на самом деле так, но в любой игре, даже в покер, можно оставаться честным игроком. В покер играет человек или в шахматы – какая разница, если при этом он сохраняет порядочность и выигрывает исключительно за счет своей фантазии, точного расчета допустимой степени риска?
Но товарищи решили, что перед ними отпетый мошенник.
Супруга Януша убеждена в его невиновности. Они произвели на свет троих детей, которые проживают в Швейцарии у родителей матери. Она прожила с ним достаточно долго, чтобы знать всю его подноготную, все его достоинства и недостатки.
– Шахматы, утверждает она, вовсе не игра, а гимнастика для ума. Я могу поклясться, что выигрывал он без всякого обмана. Тонкий расчет – да, комбинационное мышление – бесспорно, но этим и ограничивается арсенал средств, с помощью которых он добивался многочисленных побед за шахматной доской. Януш – это вообще ходячий калькулятор. Он не допускает просчетов ни в шахматной игре, ни в банальных делах житейских. Вы же знали его, господин Кибитц, вы были ему другом. Вы должны знать, что никакой он не заговорщик. Скажите же – разве я не права?
Я уже чувствовал, что женщина эта очаровывает меня. Но в полной невиновности мужа ее я все-таки не был уверен, хотя слова ее меня глубоко трогали. Она говорила так убедительно, что это не могло быть ложью. Чем дольше она убеждала меня, тем отчетливей мне становилось, что я уже волей-неволей втянут в это дело по самые уши. В конце концов, я и сам был того же мнения: обладая блестящими мыслительными способностями, этот человек оставался довольно безрассудным. Он мог схитрить, может быть, даже в чем-то слукавить, но в главной сущности своей это был весьма примитивный человек, лишенный инициативного начала. Все, что не касалось его собственной личности, оставляло его абсолютно безучастным. И вообще, это был человек безликий, начисто лишенный какой бы то ни было индивидуальности. Единственное, что удавалось ему, это немедленно извлекать пользу из ошибок шахматных соперников. Возможно, это и является неким свидетельством его ума, но уж никак не благоразумия.
Хайди – так звали его жену – смотрела прямо мне в глаза в ожидании ответа. Зрачки ее сузились, губы были полураскрыты.
Мог ли я поклясться, что никакой он не заговорщик – этого я не могу Вам сказать, господин доктор. Что вообще знаем мы о своих близких?
Тем не менее, я подтвердил:
– Никакой он, конечно, не американский шпион. Во всяком случае, сколько я его знаю…
– И что же, господин Кибитц, – с надеждой спросила она, – вы сделаете для него что-нибудь?
– Я сделаю все, что в моих силах.
Домой я вернулся в полнейшем смятении. Всю ночь напролет рассказывал я Алисе обо всем, что в поездке этой пришлось пережить. Невероятная история с моим дядей, зловещая фраза священника, брошенная в мой адрес, неожиданное знакомство с Хайди и эта жуткая трагедия с Янушем, который томится в тюрьме с петлей на шее, будучи абсолютно невиновным – все это выложил я ей в мельчайших подробностях, будто на исповеди.
– Ему грозит расправа – здесь, в Польше? – усомнилась она.
– Да, здесь.
– Это исключено!
– Что именно?
– Что невиновного человека отправят на виселицу. Кем бы он ни был.
– Но бывают же ошибки, Алиса, заблуждения, особые обстоятельства, наконец! Возможно, Януш стал жертвой ужасной клеветы, чьей-нибудь интриги. В этом мире все возможно.
– Но не в социалистической стране, – настаивала Алиса.
– Почему же нет?
– Потому, – ответила она уверенно, – что мы сражаемся с нашими врагами, а не с друзьями.
– Теоретически – это так, Алиса, но…
Наш разговор едва не перешел в тяжелый конфликт. Мы вдруг оба почувствовали это и попытались обуздать свои страсти. Алиса резко поднялась и отправилась на кухню готовить чай.
– Он действительно был тебе другом? – донеслось оттуда.
– И да, и нет, – ответил я, – он оказался в труднейшем положении и попытался выжить. И он выжил, вопреки всем законам вероятности. При фашистах четыре года кряду провел он в исправительной колонии. Затем он сбежал на Запад, где ему пришлось хлебнуть все прелести эмигрантской жизни. Вначале – в Австрии, затем – в Чехословакии и, наконец, в благословенной Швейцарии. И всюду он был чужаком, нелегалом. Десятки, сотни старых коммунистов были уничтожены. Но Януш продолжал оставаться на плаву. Он вышел целым и невредимым из таких переделок, что его стали подозревать. У него было множество врагов, и ни души рядом, на которую он мог бы положиться.
– Я спросила, был ли ты ему другом, – снова донеслось из кухни.
– Наши отношения, – уклончиво ответил я, были, скорее, деловыми. О взаимной симпатии не может быть и речи. Мы исповедовали одни и те же убеждения, и это все. Его виртуозное умение всегда держится на плаву не слишком меня занимало. Как знать, может и я был бы не против, чтобы однажды он пошел ко дну. Как герой, как положительный образ из советской литературы. Но Януш был антигероем, и вместо того, чтобы героически сгинуть, он остался в живых. Но уметь выживать и уметь просто жить – далеко не одно и то же. Второго Янушу было не дано. Как не дано ему было умения просто и понятно выражать свои мысли. Его высказывания отдавали примитивизмом, его лексикон был сплошным убожеством. На все – про все ему хватало двух крайних оценок: либо «дерьмо», либо – «сто процентов». Все, что было не по нему, это дерьмо. Остальное – сто процентов. Будь это кусок хорошо приготовленного мяса, страстная женщина или сталинская острота – все это стояло у него в одном ряду, и все – сто процентов. Но Америка, философия Сёрена Кьеркегора, абстрактная живопись, поэзия Рильке – это у него в другом ряду, и все это – дерьмо! Ладно по-немецки – это все же не родной ему язык, но и по-польски он говорил коряво, напоминая жителя свайных построек. Не суть важно, на каком языке выражал он свои скудные мысли, весь мир в его глазах был окрашен в два цвета: черный и белый. «Дерьмо» либо «сто процентов». Никаких промежуточных оттенков. Никаких полутонов. Он признавал лишь два состояния, две ипостаси всего сущего. Посредине – абсолютная пустота. Провал. Terra incognita.
– А знаешь, – продолжал распаляться я, – он был идеальным коммунистом. Революционером без сучка и задоринки! Ума не приложу, чего хотят от него его обвинители?
– Короче, – парировала Алиса, – ты в нем уверен – так?
– Этого я не говорил, – возразил я, – но я уверен, что никакой он не агент Америки. Человек может быть нечистым на руку, или, как говорил мой отец, личностью весьма мрачной, сомнительной, может иметь склонности к мошенничеству или к аферам, играть краплеными картами, но все это отнюдь не означает, что такой человек – непременно изменник родины. Согласись, что между ветрогоном, человеком просто без царя в голове, и перебежчиком кое-какая разница все-таки есть.
– Означает ли вся эта твоя тирада, – продолжала наседать Алиса, подавая чай и стараясь не смотреть на меня, – что за парня этого ты готов поручиться собственной головой?
– Его жена, – не поддавался я, – знает его изнутри и снаружи. Она уверена в его невиновности.
– Ты ей что-то пообещал? – спросила Алиса, глядя мне прямо в глаза.
– Нет, – неуверенно ответил я, раскуривая сигарету, – что-то обещать ей я не стал…
Это была неправда. Первая ложь, господин доктор, которую я позволил себе сказать Алисе. И с этой минуты отношения между нами сделались не такими, как прежде.
Все, что я здесь написал, не есть абсолютно точная передача нашего разговора. Не исключаю, что сегодняшнее видение того, что тогда произошло, в какой-то степени отразились в моем пересказе. Скажем, я не уверен, что сплошное черно-белое отражение всего сущего в глазах моего приятеля я уже в то время находил абсолютно негативным. Сомневаюсь также, что тогда я уже был в состоянии ставить под сомнение правоту сталинских кровавых акции против своих соперников. Тем не менее, в ту ночь с наших уст слетело много разных слов, которые едва ли соответствовали линии поведения верных членов партии. А моя явная ложь была лишним свидетельством того, что встреча с Хайди стала решительным толчком к крушению моей прежней веры.
14
Господин Кибитц,
скажу вам сразу и без лишних церемоний: этот двуликий Янус, которого вы так обстоятельно мне живописали, отнюдь не заслуживает столь пристального внимания, каковым вы его удостоили. Ваш отец считал его сомнительным типом, от которого исходит полумрак. А он, этот ваш Януш, и того меньше: он – форменное ничтожество. Круглый нуль. Не думаю, что этот господин Никто мог сыграть сколько-нибудь заметную роль в вашей жизни. Но я пытаюсь понять, когда возникли в вашем сознании соображения насчет виновности или невиновности этого скользкого типа – еще тогда или гораздо позже? Предположим, уже тогда вы были способны отличить матерого шпиона, который, согласно легенде своей, косит под шалопая, от самого обыкновенного шалопая, который ни под кого не косит, ибо таковым является по жизни. Тогда это на самом деле было бы несомненным свидетельством особенных умственных способностей, которых я в вас, простите, не заметил, если судить по рассказам, которыми вы меня потчуете. Если же предположить, что озарение это сошло на вас позже, то тогда это и вовсе можно считать симптомом, отрадным для нас с вами. А именно: это могло бы означать начало вашего созревания, что вы, наконец, расстались с вашей инфантильностью и потихоньку превращаетесь в логически мыслящего человека.
Что же касается вашей швейцарки, то я не вижу ничего странного в том, что подобное дорожное увлечение вызвало решительные перемены в вашей жизни. Вошла ли она в нее как женщина или всего лишь послужила толчком к размышлениям – мне судить пока трудно. В любом случае, она разбередила замшелую кору вашей наивности, насквозь прошибла ее, и вы тут же пообещали ей сделать все, что в ваших силах. А то, что вы той ночью солгали спутнице вашей жизни, сказав, будто никаких обещаний не давали, я нахожу даже положительным. Это лишь свидетельствует о взрослении вашего сознания, а невозможность или, тем более, нежелание сознаться говорит, в свою очередь, о начале пересмотра жизненных принципов, которых вы придерживались дотоле.