bannerbanner
Завет воды
Завет воды

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 14

Она осторожно высвобождается от спящего ДжоДжо, берется за протянутую руку, и муж без малейшего усилия поднимает ее на ноги. Ее пальцы остаются в уютной нежности его ладони, когда они вместе выходят из комнаты. Новое ощущение – держаться за руки, ни один не отпускает руки другого. Но куда они идут? Сворачивают в его комнату.

Внезапно стук сердца становится таким громким, что она уверена: эхо, разносящееся под крышей, разбудит ДжоДжо. Кровь приливает к членам, как будто ее телу известно, что должно произойти, даже если разум отстает на пять шагов. В этот момент она не может знать, что ночи, когда он будет тихо приходить и уводить ее с собой, станут для нее самыми желанными; она не знает, что так, как сейчас дрожат ее губы, будет трепетать все тело; это сейчас леденеют внутренности, а ноги подкашиваются – вместо этого она будет чувствовать прилив возбуждения, гордости и влечения, когда увидит, как он стоит рядом, протягивая руку, желая ее.

Но сейчас она ощущает лишь панику. Ей шестнадцать. Она имеет некоторое представление о том, что должно произойти, хотя знание это случайное, почерпнутое из наблюдений за прочими божьими тварями… но она не готова. Как это вообще делается? И даже если бы она могла заставить себя задать этот вопрос, кого бы она спросила? Даже с мамой говорить о таком было бы ужасно неловко.

Он ласково предлагает ей лечь рядом с ним на высокой тиковой кровати; он видит, что она напугана, дрожит, вот-вот расплачется, зубы у нее стучат. Вместо того чтобы утешать словами, он притягивает ее поближе, одна рука лежит у нее под головой, укрывая, обнимая. И ничего больше. Так они лежат долго-долго.

Постепенно дыхание ее успокаивается. Тепло его тела унимает дрожь. Это и есть то, о чем сказано в Библии? Иаков возлег с Лией. Давид возлег с Вирсавией. Ночь тиха. Сначала она слышит пение звезд. Потом голубь курлычет на крыше. Слышит трехнотный напев соловья. Тихое шарканье в муттаме и сдавленное чавканье – наверное, Цезарь поймал свой хвост. И мерный стук, который она не может опознать. А потом ее осеняет: это стучит его сердце, громко и почти в одном ритме с ее.

Этот низкий глухой стук успокаивает, напоминает, что она в объятиях мужчины, за которого вышла замуж четыре года назад. Она вспоминает, как деликатно он заботился о ее нуждах, как раздобыл газеты, как провожал в церковь в первый раз и как он теперь каждое воскресенье провожает ее до пристани. Он выражает свою любовь не напрямую, а в этой заботе, в том, с какой гордостью смотрит на нее, когда она воспитывает ДжоДжо или когда читает ему вслух газету. Сегодня вечером за ужином он заявил о своих чувствах открыто, но без слов, вручив вот эти драгоценные серьги, символ зрелой женщины, мудрой жены. Нынешний момент мог наступить в любой из дней их совместно прожитых лет, но он ждал.

Через некоторое время он приподнимает голову и смотрит ей в глаза; чуть изогнув бровь, вопросительно наклоняет голову. Она понимает, что он спрашивает, готова ли она. Правда в том, что она не знает. Но знает, что доверяет ему, она верит, что он привел ее сюда, потому что знает, что она готова. На этот раз она не отворачивается, она выдерживает его взгляд и смотрит прямо в глаза, прямо в его душу, впервые за те четыре года, что она его жена. И кивает.

Господь, я готова.

Он нависает над ней, ведет и направляет, помогая принять его. При первой острой боли она закусывает губу, заглушая вырвавшийся вскрик. Он замирает и участливо отступает, но она тянет его вниз, пряча лицо в ложбинке между его плечом и грудью, чтобы он не стал свидетелем ее потрясения, ее неверия в то, что происходит. Вплоть до момента, когда он взял ее за руку и повел в эту комнату, они не прикасались друг к другу, даже случайно. И даже держа его за руку, даже лежа в его объятиях, она не могла приготовиться к этому. Она чувствует себя совсем дурочкой, ей стыдно, что она не знала, никогда даже не представляла, что загадочное “откроется в свое время”, как сказала некогда Танкамма, означало принять его буквально внутрь себя. Ее словно предали все те женщины, которые утаили от нее это знание, которые могли бы подготовить ее к случившемуся. Его невероятная нежность, его внимание к ней противоестественно соседствуют со жгучей болью, которая сменяется тупым противным ощущением. Ритмичные толчки усиливаются, становятся все чаще. Как это вообще должно закончиться? Что она должна сделать? И ровно в тот момент, когда она начинает опасаться, что он ее сломает, когда готова крикнуть, чтобы он остановился, тело его коченеет, спина выгибается, лицо, искаженное болью, становится неузнаваемым – как будто это она нечаянно поломала его. Она, наивный участник и напуганный наблюдатель. Он пытается сдержать мучительный стон, но безуспешно… и, содрогнувшись, замирает. Он лежит на ней тяжелым грузом, опустошенный, кожа его влажна от пота.

В голове у нее сумбур, но она ликует, когда до нее доходит, что она выдержала испытание. Ей хочется смеяться – и над тем, что ее вот так прокололи и прижали, и над его внезапной беспомощностью. Она не просто вытерпела, но именно ее тело, ее вклад в то, что произошло, лишило его силы и привязало к ней. С опозданием, постепенно восстанавливая самообладание, она осознает, что обрела полноценную женственность, сама того не понимая. Секунды тикают, и его вес давит так, что дышится с трудом, но, как ни парадоксально, она не хочет, чтобы он отодвинулся, не хочет, чтобы заканчивалось это чувство власти, могущества, гордости и господства над ним.

В последующие годы, в тех редких случаях, когда его появление в дверях с протянутой рукой было ей не слишком удобно, она все равно никогда не отказывает, потому что в нежных объятиях и совсем неутонченных действиях, которые за ними следуют, муж выражает то, что не может сказать словами, то, что ей необходимо слышать, и то, что она впервые начинает чувствовать сейчас, лежа под ним, – что она неотъемлемая часть его мира, ровно так же, как и он – ее мир. Сейчас она не может вообразить, что удовольствие, которое видит на его лице, она и сама будет время от времени испытывать и что найдет способ ненавязчиво направлять его и руководить его действиями так, чтобы ей было приятно. Сейчас она настолько наполнена им, что кажется, будто он разделил ее надвое, но вместе с тем впервые с момента замужества она ощущает себя цельной, завершенной.

Постепенно его напряжение, распирающее ее внутри, ослабевает, опадает, и он наконец перекатывается на бок, только бедро остается лежать поверх ее бедер. С его уходом внутри начинает саднить, она остается беззащитной, с ощущением пустоты между ногами в том месте, которое прежде было плотно запечатано от всего мира. Она больше не уверена в этой самой интимной части себя, которая, кажется, изменилась навсегда. По бедрам стекает влага. Ей хочется помыться, но все же, несмотря на жгучую пульсирующую боль, она не торопится уходить, наслаждаясь этим ощущением крепко спящего рядом мужа, – голова прижата к ее плечу, рука лежит на ее груди, в точности как делает его сын.

В последующие дни она гораздо свободнее разговаривает с ним за ужином – не только о хозяйственных делах, но делится мыслями, чувствами и даже воспоминаниями, не дожидаясь от него ответов. Слушать – это и есть для него говорить, в этом внимании и состоит его красноречие, редкое свойство, и он щедро наделен им. Муж единственный среди известных ей людей использует два уха и один рот именно в таком изначальном соотношении. Она любит его так, как прежде и не представляла. Любовь, думает она, это не обладание, но ощущение, что там, где когда-то заканчивалось ее тело, оно теперь заново начинается в нем, расширяя ее возможности, ее уверенность и ее силу. И, как бывает со всем редким и драгоценным, новое знание приносит новые тревоги: страх потерять его, страх, что это сердце перестанет биться. Ведь это означало бы и ее собственный конец.


А Парамбиль продолжает жить в своем ритме: голодные рты надо кормить, манго мариновать, рис обмолачивать, Пасха, Онам[45], Рождество… цикл, прекрасно ей известный, с которым она сверяет свои дни. Для стороннего наблюдателя все остается по-прежнему. Но после той ночи всякая отстраненность между мужем и женой исчезает.

“Господь, благодарю Тебя… – повторяет она в своих молитвах. – Я не буду рассказывать никаких подробностей. К тому же чего бы Ты не знал о моей земной жизни? Но у меня есть вопрос. Когда пять лет назад мой муж убежал от алтаря, я слышала Твой голос, сказавший: «Я с вами во все дни». Ты с ним тоже разговаривал? Ты ему сказал: «Вернись»? Ты сказал: «Она та, которую Я избрал для тебя»?”

Она ждет. “Потому что это я, Господи. Я его единственная”.

Глава 7

Мама лучше знает

1908, Парамбиль

Однажды утром, в свой девятнадцатый год на земле, она просыпается уставшей, не в силах подняться, придавленная одеялом тоски. ДжоДжо старается ее развеселить, плетя для нее мячик из листа кокосовой пальмы.

– Сверху-снизу, сверху-снизу, потом снизу-сверху, снизу-сверху, понятно? – приговаривает он, забывая, кто его научил этому. Ему десять, и он уже выше своей Аммачи, которая скоро станет в два раза старше него, но когда они остаются вдвоем, он ведет себя совсем как малыш. Встревоженный ДжоДжо помогает ей по кухне, но даже от простого раздувания углей она задыхается.

После обеда она возвращается в спальню и просыпается, только когда прохладная ладонь мужа гладит ее лоб. Невероятно, но солнце уже садится. А она ничего не приготовила на ужин; она разражается слезами. Муж взглядом прогоняет ДжоДжо прочь.

Отчего эти слезы? – без слов спрашивает он.

Она лишь мотает головой. Он настаивает.

– Ты должен простить меня. Не понимаю, что на меня нашло.

Судя по выражению его лица, он знает, что причина гораздо серьезнее.

С тех пор как их брак был подтвержден физически, она доверяется мужу во всем, за исключением случаев, когда дело касается ее матери. Ей стыдно признаться ему, какой нищей была ее жизнь до замужества. Когда ей исполнилось шестнадцать, она набралась смелости попросить Самуэля сопровождать ее в поездке, чтобы навестить мать, она уговорила Самуэля испросить разрешения у тамб’рана. Тот согласился. К Самуэлю она обратилась, потому что не хотела ставить мужа в неловкое положение, если придется отказать ей. Она написала матери, сообщив дату приезда. И заранее решила, что если сочтет положение матери бедственным, заберет ее с собой в Парамбиль. Она могла лишь надеяться на понимание мужа – мужчина вовсе не обязан заботиться о своей теще. За два дня до отъезда пришло письмо от матери, в котором она категорически запрещала ей приезжать, подчеркивая, что будет только хуже. Мать добавила, что ее деверь обещал, что скоро они все вместе поедут в Парамбиль. Разумеется, этого так и не случилось.

– Я беспокоюсь за маму, – выговаривает она наконец, всхлипывая, и чувствует облегчение, что смогла признаться в том, что так долго таила от него. – Я сердцем чую, что с ней плохо обращаются, что она даже голодает. После смерти отца мой дядя не был добр к нам. В письмах мама пишет обо всем что угодно, только не о себе. Я чувствую, как она страдает.

Громадная, как наковальня, ладонь мужа остается лежать у нее на лбу, но лицо его застывает.


Назавтра они с Самуэлем уходят еще до того, как она просыпается. Их не видно весь день, и даже с наступлением ночи они не вернулись. Она места себе не находит от тревоги.

На следующий день на тропе, ведущей от пристани, задевая кусты разросшейся маниоки, появляется повозка, запряженная буйволами. Рядом с погонщиком сидит Самуэль. А из-за плеча его выглядывает знакомая фигура.

Она и позабыла высокий мамин лоб, ее тонкий нос, и то и другое выделяются на лице, потому что мама страшно исхудала, волосы ее поседели, а щеки ввалились из-за выпавших зубов. Как будто прошло не семь лет, а все пятьдесят. Робко выбираясь из повозки, мама сжимает в руках свои жалкие пожитки: Библия, серебряная чашка и узелок с одеждой. Мать и дочь приникают друг к другу, роли их поменялись: это мать возвращается в безопасность дочерних объятий, рыдает у нее на груди, не скрывая более унижения минувших лет.

– Муули, – начинает мать, когда может наконец говорить. – Благослови Господь твоего мужа. Сначала, когда я его увидела, то подумала, что-то случилось с тобой. А он только глянул вокруг и сразу все понял. “Собирайтесь, поехали”, – только и сказал. Муули, мне было так стыдно, потому что твой дядя был совсем нелюбезен – даже воды не предложил. А потом она вылезла и заявляет, что я задолжала им денег за… за то, что дышала, наверное. А твой муж поднял вот так палец. – И она вытягивает вверх указательный палец, как будто проверяет направление ветра. – “Ни слова больше, – сказал он. – Мать моей жены не должна так жить”. Я отряхнула прах с ног моих на тот дом и ни разу не оглянулась.

Самуэль, усмехаясь, все же бранит молодую хозяйку:

– Почему ты ничего не сказала раньше тамб’рану? Твоя мать жила как побирушка на церковной паперти! У нее был только крошечный уголок на веранде, где ей позволяли расстелить циновку.

Мать пристыженно опускает голову.

– Твой муж посадил нас в лодку, – говорит она. – Он сказал, что сам поедет другим путем.

В комнате, которая вскоре станет их общей, мать разглядывает тиковый альмира́х[46], куда она может сложить свои вещи, письменный стол, трюмо с зеркалом. Мать видит свое отражение и застенчиво заправляет за уши пряди белых волос. В кухне она подает матери чай, потом торопливо трет кокос, достает из кладовки яйца, разогревает рыбу и карри с цыпленком, режет стручки фасоли для торан, велев Самуэлю не уходить, пока не поест.

– Ох, детка, – вздыхает мать, когда перед ней ставят еду, и слезы струятся по ее щекам. – Я и забыла, когда видела и мясо, и рыбу, и яйцо на одном подносе.

А потом мама сидит на плетеной кровати и просто смотрит на нее. Вытянув руку, останавливает дочь, мечущуюся туда-сюда:

– Остановись! Не надо халвы, не надо ладду́[47], ничего не надо. Я ничего больше не хочу! Просто сядь рядом и дай мне на тебя посмотреть, дай обнять тебя, родная моя.

И по тому, как смотрит мать, она понимает, что сильно изменилась и она сама – больше не дитя-невеста, какой ее в последний раз видела мама, а опытная мать ДжоДжо, хозяйка Парамбиля. Мать перебирает пальцами густые волосы дочери, которые давно не расчесывала и не заплетала, поворачивает лицо дочери так и эдак в свете лампы.

– Моя маленькая девочка уже женщина… – Внезапно мать отстраняется, брови ее взмывают вверх, когда она замечает бледное пятно на щеках и переносице, словно крылья летучей мыши. Широко распахнув глаза, она восклицает: – Боже правый, муули! Да ты ждешь ребенка!

И она сразу понимает, что мама права. И наверное, неудивительно, что сердце ее воззвало к матери именно сейчас, когда она сама должна стать матерью.


В полночь она в одиночестве меряет шагами веранду, радуясь воссоединению, о котором мечтала, но и тревожась, и вознося молитвы. В час ночи она видит вдалеке пламя факела из пучка сухих пальмовых веток.

Она бежит навстречу мужу, будто они не виделись много лет. Не владея собой, она, как ребенок, прыгает ему на руки и обвивает ногами могучее тело, которое сейчас, после двухдневного перехода, как раскаленная печь. Он отбрасывает факел, и тот рассыпается искрами, ударившись о землю. Обнимает ее крепко. Она с облегчением утыкается головой в него. И молит безмолвно: Никогда не старей, никогда не умирай, понимая, что просит слишком многого. Твердыня моя, прибежище мое, Избавитель мой[48].

Муж моется около колодца. После ужина веки его тяжелеют. Он рассказывает, какой дорогой шел, а она вычерчивает у себя на ладони его окольный путь. Он прошел больше пятидесяти миль за восемнадцать часов.

Он идет спать, такой уставший, что даже не берет лампу. Она провожает до порога его комнаты. Она редко заходит сюда без его зова. Ложится рядом с ним. Берет его руку, кладет себе на живот и улыбается ему. Он озадачен. А затем, очень медленно, понимание проступает на усталом лице, и он улыбается. Она слышит тихое восклицание. Он прижимает жену к себе, но тут же одергивает себя, пугаясь, что был слишком груб со своими объятиями. Если бы Господь даровал ей возможность растянуть на всю жизнь один только миг, то пускай был бы вот этот.

Дыхание его становится глубже, ровнее. Даже во сне лицо у него счастливое, и рука все так же лежит на ее животе, обнимая своего ребенка. В этом укромном священном убежище между его рукой и грудью она пребывает в умиротворении. “Прости меня, Господь”. Она-то думала, что ее молитвы остались без ответа. Но у Господа свои сроки. Календарь Господа не совпадает с тем, что висит у нее на кухне. Всему свое время, и время всякой вещи под небом[49].

Нет смысла корить себя, что не вызволила мать раньше. Что случилось, то случилось, думает она. Прошлое ненадежно, и только будущее определено, и она должна смотреть в него с верой, что смысл непременно откроется.

Девочка, которая дрожала от страха у алтаря, которая сейчас лежит рядом со своим мужем, которая носит ребенка, не может предвидеть, как однажды станет почитаемым матриархом всего семейства Парамбиля. Она не знает, что придет время – и все будут называть ее прозвищем, которым окрестил ее ДжоДжо, это первое английское слово, которое выучил малыш и сразу же наградил ее этим титулом, вовсе не в насмешку над тем, что она совсем крошечная, а в знак уважения: “Большая”. Он назвал ее “Большая Аммачи”. Она не знает, что вскоре станет Большой Аммачи для всех и каждого.

Глава 8

Пока смерть не разлучит нас

1908, Парамбиль

С рождением дочери прежнюю жизнь смело начисто. Тело ее на побегушках у любимого тирана, который грубо прерывает ее сон, требуя доступа, и с бесхитростной силой высасывает молоко из ее груди, настолько разбухшей, что она с трудом признает ее своей.

Она уже забыла те ночи, когда они уютно спали вдвоем с ДжоДжо и его пальчики запутывались в ее волосах, чтобы увериться – она не бросит его в повторяющемся ночном кошмаре, где его уносит бурная река. Неужели и впрямь было время, когда она успевала уследить за тремя горшками на огне, одним ухом прислушиваясь, не отложила ли курица яйцо, а другим – не собирается ли дождь и не пора ли уносить под навес сохнущий рис? И вдобавок еще и изображала тигра для ДжоДжо? Сейчас она почти не выходит из старой спальни, которую приспособили для ее родов. Ее связь с Парамбилем дважды скреплена дочерью, для которой это место стало родным домом – по крайней мере, до замужества.

Долли-коччамма, без всяких просьб, переехала к ним на последних неделях ее заточения, помочь по хозяйству и с ДжоДжо. Тихая и покладистая, Долли никогда не говорит о трудностях, с которыми столкнулись они с Джорджи. На своем крошечном клочке земли компанейский Джорджи должен бы выращивать достаточно кокосов, тапиоки и бананов, чтобы хватало на жизнь и даже оставалось немножко сверх того, но почему-то они едва сводят концы с концами. Самуэль говорит, это от неразумного планирования и от увлечения разными авантюрными идеями – к примеру, посеять пшеницу вместо риса, потому что на это уходит меньше труда, но зато потом выясняется, что пшеница здесь плохо растет, да и продавать ее некому. Джорджи, должно быть, понимает, что для своего дяди он сплошное разочарование, и потому держится подальше, но каждое утро, когда малышка засыпает после десятичасового кормления, Долли-коччамма умащает волосы молодой матери и делает ей массаж с пряным кокосовым маслом. В ответ на глубочайшие благодарности Большой Аммачи Долли говорит:

– Твой муж спас нас, когда у нас не было ничего, а я ждала первого ребенка. А мать ДжоДжо тогда именно так заботилась обо мне. И сейчас ты делаешь мне одолжение, позволяя быть полезной. – Долли уговаривает ее сходить к ручью и как следует выкупаться. – Не переживай. Малютка Мол (у ребенка пока нет другого имени, кроме “Маленькая Девочка”) не перестанет дышать в твое отсутствие.

А мама тем временем взяла на себя кухню. Седовласая женщина со впалыми щеками, так робко сошедшая с воловьей повозки, может поделиться накопившимися за десятилетия мыслями, даже если у нее нет уже прежних сил.

ДжоДжо не понимает, почему Большая Аммачи так много времени проводит с младенцем и почему он должен вести себя тихо, когда малышка спит. Как-то утром он в приступе ревности залезает высоко на плаву и, рыдая, зовет на помощь, словно застрял на дереве. На него не обращают внимания, и он в ярости спускается, заворачивает свои детские ценности в тхорт и объявляет, что навсегда переезжает в дом Долли-коччаммы. Долли и Джорджи пускают его, их дети расстилают для него циновку рядом со своими. И ДжоДжо проводит первую в жизни ночь вне Парамбиля, молясь, чтобы в его отсутствие это место рассыпалось в прах.

Когда на следующий день до него доходит слух, что Большая Аммачи скучает по нему, ДжоДжо рысью мчится обратно, но у порога замедляет шаг, делая вид, что возвращается исключительно поневоле. Мать душит его поцелуями, пока он не сдается и не отбрасывает свою дурацкую позу.

– Ты мой маленький герой! Как же я без тебя пойду в погреб за соленьями? Тамошнее привидение милостиво ко мне, только пока ты рядом.

Маленький герой приглашает в гости своих новых друзей, и вскоре в муттаме звенит детский смех и раздаются радостные крики – эти звуки напоминают ей о собственном детстве, наполненном голосами кузенов и соседей. Слава Богу, Малютка Мол почти все время спит. Баюкая девочку, она то и дело слышит, как кто-то из детей начинает реветь. Прежде она помчалась бы выяснять, что случилось, но теперь лишь напоминает себе: “Плачущий ребенок – живой ребенок”.

Через месяц она возвращается в свою спальню, предпочитая расстеленную на полу привычную бамбуковую циновку высокой кровати в старой спальне рядом с ара, где она рожала. Малютка Мол лежит рядом с ней на сложенном полотенце, а ДжоДжо и ее мать спят на своих циновках по другую сторону. По утрам каждую циновку сворачивают к изголовью, а постель складывают на специальную полку.


Каждый вечер, совершив омовение, муж появляется на пороге ее комнаты. Мама, если оказывается в это время рядом, тут же придумывает себе дело в кухне и исчезает. Скала может изречь слово, но только когда он наедине с женой. Бицепсы его вздуваются, когда он подносит к обнаженной груди узелок из ткани и плоти, который и есть его дитя, а молодая мать любуется Малюткой Мол, целиком уместившейся в его громадных мозолистых ладонях.

– Тебя хорошо кормят? – спрашивает она.

– Да, Большая Аммачи, – поддразнивает он. – Но эреки олартхиярту твоей матери не сравнить с твоим. – Он и не догадывается, какой драгоценный комплимент сделал жене.

Она вспоминает, как Танкамма говорила, что ее брат похож на кокосовый орех – шершавый и неприступный снаружи, но с драгоценным содержимым внутри; сок его унимает колики у младенцев, а нежная белая мякоть составляет суть каждого блюда в кухне малаяли; та же мякоть, высушенная и спресованная, – копра – дает кокосовое масло; отходы после отжима копры идут на корм скоту; из твердой скорлупы получаются отличные та́ви, ковшики, а из толстой внешней оболочки, если ее высушить и спрясть, выходит кокосовый канат. Без кокосовых орехов жизнь в Траванкоре прервалась бы, как пропал бы Парамбиль без ее мужа. Но когда он говорит, что эреки олартхиярту ее матери “не сравнить с твоим”, так он признается, что скучает по ней.

Вечером, уложив малышку спать, сидя в промокшей и пахнущей ее собственным молоком блузе, она задумывается, приходит ли муж за ней по ночам, когда она спит. Прикасается ли к ней, потряхивает, старается разбудить? Или вид ее матери и двух сопящих рядом детишек останавливает его в дверях? Правда в том, что сейчас она не готова к встрече с мужем. Муки родов еще свежи в памяти. У нее остался разрыв, который наконец стал менее болезненным, но тело все еще преподносит странные неловкие сюрпризы, которые, к счастью, постепенно уменьшаются. Пройдет время, прежде чем она окончательно оправится. Каждый месяц до нее доходят рассказы о неудачных родах, или женщина истекла кровью и умерла, или ребенок застрял в родовых путях – случай смертельный и для матери, и для младенца. “Благодарю Тебя, Господи, что провел меня невредимой через это испытание”. Она не рассказывает Богу, что тоскует по близости с мужем, тоскует по возбуждению, охватывающему ее на супружеском ложе, когда сердце ее гулко колотится и она слышит, как точно так же стучит и его сердце. “Ну, одного без другого не бывает”, – говорит она, но лишь самой себе. Есть вещи, которые не стоит рассказывать Господу.


Ритм Парамбиля – это постоянство и непрерывные изменения. ДжоДжо с восторгом сообщает, что брат-близнец Джорджи, Ранджан, явился к ним среди ночи с женой, тремя детьми и всеми своими пожитками. Большая Аммачи не представляет, в каком состоянии Долли, когда столько народу набилось в ее крошечный домишко. Ранджану, как и Джорджи, отец ничего не оставил. Он нашел приличную работу помощника управляющего на чайной плантации в Ку́рге[50]. Платили неплохо, но жизнь в горной деревушке Полибетта была совсем одинокой. Что-то там случилось, что заставило жену связать мужа веревкой, швырнуть в повозку и привезти семью в долину и в итоге нагрянуть к Джорджи и тетушке Долли. Жена, грузная женщина с квадратным подбородком и привычкой прищуриться, прежде чем заговорить, выглядит устрашающе, особенно потому, что носит громадное деревянное распятие, которое лучше смотрелось бы на стене, чем на ее груди. Она крепко сжимает в руке Библию, как будто боится, что кто-нибудь выхватит ее у нее. Дети Долли между собой прозвали ее “Благочестивая Коччамма”, потому что (по словам ДжоДжо) все остальные рядом с ней выглядят неблагочестивыми. Если она вдруг не клеймит грех, совершенный детьми, то осуждает грех, который им еще предстоит совершить.

На страницу:
5 из 14