Полная версия
Байесовская игра
И я воспроизведу ту же самую цитату про популяризаторов, а Гедеон Рихтер перевернется в гробу.
Я взял ноутбук, перекинул через локоть пиджак и оставил Коха в своем кабинете. У меня было не больше получаса, чтобы пройтись по всем отделам в регулярном обходе, улыбнуться тем, кто попадется на пути, обратить внимание на что-то, что действительно важно – и дать возможность ко мне обратиться, минуя форму на корпоративном портале.
На меня всегда реагировали так, словно я с собой притаскивал ящик мороженого.
Проклятый парфюм был уже повсюду, я не чихал лишь потому что сосредоточился на том, чтобы найти источник. Коридор, обеденный уголок кухни, две переговорки, женский туалет…
– Герр Бер, вы кого-то ищете?
Эльза Шмидт из маркетингового отдела смотрела на меня внимательно. Парфюм был не ее.
– Да.
Я повел носом, она не поняла, но не стала переспрашивать – и ушла. Я достиг лифтов и развернулся, мне хотелось найти виновницу самостоятельно – пусть и Шмидт точно знала, у кого какой в офисе парфюм.
Вскоре я уже входил в опенспейс, подкрадываясь мимо Герды к столам офисного террариума, женского коллектива.
Они молчали, стучали по клавиатуре и щелкали компьютерными мышками. Звук прекратился, как только они заметили мое появление.
Я наклонился к одной из них, к самому уху, глаза уже щипало.
– Фрау Фабель. Не пользуйтесь больше парфюмом в таком количестве. Вы на химическом предприятии.
Тереза Фабель покраснела, я уже отстранился и шагал прочь, стиснув зубы. Я закрылся ноутбуком и чихнул уже у стола Герды, Герда наверняка уже придумала план, как выжить Фабель.
Мой голос звучал вовсе не по-доброму – и никто меня не слышал, кроме нее, – а версию причины обращения директора для остальных она придумает самостоятельно. Я ничуть не переживал, что так мог отбить у нее всякое желание пользоваться парфюмом на всю оставшуюся жизнь.
Я умылся, глаза у меня были красные.
6. Квадрат
[Германия, Берлин, Митте][Германия, Берлин, Шарлоттенбург]– Обычная двухсторонняя цветная бумага для оригами, срез – канцелярскими ножницами, но ровно, одним четким движением.
Я поджал губы. Глупость какая… Испугался бумаги для оригами.
– Отпечатки – только твои, – продолжал Норберт. – Частички одежды – смесовая шерсть, как от костюма.
– Я не носил его в пиджаке.
– Если дашь мне свои костюмы, я скажу точно.
– Ты издеваешься?
Норберт был тем самым русским приятелем, бывшим профессором в Университете криминалистики Берлина. Я обратился к нему, только потому что не хотел привлекать к делу никого постороннего.
– И принеси все ножницы – или образцы их срезов – из офиса.
Я забывал кивать, я думал.
Каждый день я находил на своем рабочем столе черный квадрат бумаги размером с ладонь – и ни Герда, ни Кох, бывавшие в моем кабинете, не ответили, что это такое. Уборщики не прикасались ни к чему на столе – кроме открытых горизонтальных поверхностей, – а на записях с камер офиса, минуя запросы в службу безопасности, я ничего не нашел.
Я уже складывал квадраты в стол – но они все появлялись. Потом я собрал их в пакет – и отдал Норберту.
Еще новых загадок мне не хватало – у меня своих достаточно! Если это чье-то послание, а не шутка, я должен был понять, что оно означает – но у меня не было даже идей.
Когда я спрашивал Герду и Коха, на что похож черный квадрат, они говорили, что на Малевича. Малевич и Малевич – но моя работа не имела отношения к изобразительному искусству.
Малевич русский… Но это точно не про него – потому что клишейные ответы меня не интересуют.
Я оставил Норберту свой пиджак – и поехал на вечернюю встречу уже без него, каждому рассказывая о том, какой я неуклюжий, потому что постоянно проливаю на себя кофе.
Вернулся я домой уже под утро. Я долго стоял над раковиной, закрыв лицо ладонями, прижимая их крепко, так, словно лицо могло отвалиться. Я жутко хотел спать, потому что не выпил энергетик – чтобы поспать хотя бы несколько часов, – я брился почти с закрытыми глазами – чтобы утром не тратить на это время.
Я резался редко – и это сразу было сигналом о том, что что-то не так. Дурацкая паранойя, проклятые ребусы… Все, как всегда: производство, публика, согласования и рукопожатия; пьянки, клубы, переплетение змей, ядовитые укусы и размахивание хвостами.
Никто не знает, что я инопланетянин – потому что в них никто не верит.
Никто не знает, что я подразумеваю под этим словом, и почему я даже не сдерживаю смешок, когда его слышу…
Я лег на спину, откинувшись на подушки, но не мог уснуть. В комнате была абсолютная тишина – и почти темнота, со светлыми пятнами света, проникавшего сквозь стыки задернутых портьер.
Черный, черный… Это пустота, отсутствие света и цвета, это ничто, из которого появилась вселенная. Это слепота и незнание, невежество и одновременная глубина – на которой скрывается непостижимая истина.
Глупости какие! Потом окажется, что это какая-то шутка, какой-то квест, который я провалю – потому что в это играть не собираюсь. Если бы я должен был придумать что-то подобное, я бы ни за что такую ерунду не сотворил!
Я пошевелился, шуршание простыней было громким – но не громче усталых мыслей. Я считал шестнадцатые – чтобы провалиться в эту чертову бездну, в это ничто, и, наконец, уснуть.
– Мориц.
Меня выбросило обратно из полудремы, я открыл глаза – но в черноте пустой спальни не было никого. Это был всего лишь сон.
Если представить, что я тону, лежа на спине в бассейне или в ванне, погружаясь внутрь постели, эффект повторится. Главное, чтобы не было сонного паралича – который у меня случается каждый год и так, что я потом едва не седею от сюрреалистических видений.
Во сне мне бывает страшно – потому что во сне мне не прикрыться маской улыбающегося добряка. В жизни я лишь изображаю испуг – когда этого требует сценарий…
– Ты можешь вернуться.
Я подскочил и сел на кровати. Куда вернуться?
– Куда вернуться?
Глупо разговаривать с воображаемым собеседником вслух – если он не аудиальная галлюцинация и не голос в голове, который умеет отвечать.
Голос был женский и незнакомый. Я бы не смог его повторить и воспроизвести – даже в памяти – но он скребся где-то в груди, и от него стало тоскливо.
Беспокоиться не о чем. Беспокоиться я начну, когда голос заговорит по-русски… А пока я просто цирковой медведь и инопланетянин, разгадывающий головоломки, играющий в Байесовскую игру против природы – на арене черного квадрата.
7. Мрак
[Местоположение не определено]Во сне меня звали Борис Андреевич Медведев, во сне я был учителем литературы в русской школе, но почему-то на стенах висели портреты немецких писателей и философов. Мне все время казалось, что если я подгадаю момент, то увижу, как Герман Гессе и Томас Манн качают головой или переглядываются со своим советским переводчиком Соломоном Аптом.
На той же стене висел портрет моего университетского профессора и научного руководителя Вадима Рублева – настоящего университета и настоящей научной работы, а не тех, что были у меня по легенде в Берлине.
Имя Мориц Бер – «бурый медведь» – результат дурного чувства юмора русской разведки, отправившей меня, тридцатилетнего филолога, с миссией дойти до верхушки немецкой фармацевтики. Я мог быть кем угодно – и программы обучения Университета Гумбольта по теоретической химии и Свободного университета Берлина по фармацевтике были для меня всего лишь очередным ребусом и игрой в познание мира. Преподаватели и студенты берлинских ВУЗов впоследствии радостно лгали, что я, успешный выпускник и гордость учебного заведения, им очень запомнился…
Как я запомнился преподавателям Московского государственного университета, однокурсникам, студентам и коллегам по кафедре теоретической и прикладной лингвистики, я старался не думать. Я оставил свое прошлое в двадцать пять – когда ушел из университета, оставил аспирантуру, работу, послал к черту кандидатскую диссертацию и научно-исследовательскую деятельность – потому что они были такой же цирковой каруселью, как и бизнес большого мира.
Я не знал, куда мне податься – потому что я возненавидел все и сразу. Я не хотел играть по дурацким правилам, я не принимал прозаичную реальность, я не мог смириться, что все лгут – и поэты, и ученые, – все танцуют танец, чтобы остаться в живых.
Если и быть инопланетянином, то по полной – а в школе внешней разведки готовят квалифицированные кадры. Мне часто в юности говорили, что не могут понять, я гений или, все же, болтун и самозванец…
Это не было идеологическим спором… Это было идеологическим поражением – моим, в моей же наивности. Я думал, наука даст мне ответ, утолит голод знания, закроет пробелы и разрешит противоречия – которых становилось все больше и больше.
У Рублева была его алхимия – его философское знание, его magnum opus и его приятели – живые и мертвые, ученые и поэты, – партнеры и приятели по литературному кружку.
Они читали стихи Гессе из «Игры в бисер» сотни раз – и каждый раз наслаждались, словно видели их впервые… Мне тоже нравился Гессе – но от «По поводу одной токкаты Баха» в один день моя жизнь развернулась на сто восемьдесят градусов.
Я понял – и ужаснулся. И сбежал – признав, что не хочу жить в мире, где противоречие и парадокс это преддверие мук рождения, и так и должно быть; что в Игру играют для вида, а истинные игроки и не догадываются порой о своем умении; где единственное, что Поэт может – запаковать свое наследие в кокон лжи, чтобы ложью распространить ядро истины, уберечь свое творение, передать дальше – и умереть в нищете, всеми забытый и ненужный.
Я испугался, что меня ждет это. Я не верил в алхимию – но я видел, что будет со мной, если я останусь научным сотрудником, преподавателем в университете, буду пытаться вдолбить знание в головы тупых баранов, которые не хотят учиться – а хотят лишь выглядеть умными.
Я не просто выгорел – я чуть не сдох. Я пытался делиться так сильно, что не успевал наполняться и восстанавливаться. Я хотел быть нужным и найти применение своему уму – который рвался за пределы тела, негодовал от черепашьей скорости людей вокруг, мира вокруг, от невежества и несправедливости.
Рублев никуда не торопился – потому что он был мудр и вовсе ничему не удивлялся.
Он знал, что я выгорю – и знал, что я сбегу. Но он знал, что я его ученик, пусть и могу быть кем угодно – и он отдал мне столько знаний, сколько я мог с собой унести, даже сейчас что-то случайно вспоминая.
Почему школа? Лучше бы был университет… Со взрослыми хотя бы можно договориться, а дети сами себе на уме.
– Борисандреич! Борисандреич!
Я пытаюсь вспомнить имена, но ничего не выходит; я пытаюсь прочесть хоть одну строчку в журнале, но буквы сливаются и перемешиваются. Дурацкий сон… Можно даже не пытаться.
– Хорошо, иди.
Все так делали – вызываться первым отвечать стихотворение, выученное наизусть – чтобы не забыть и чтобы не переживать в ожидании своей очереди. Я снисходительно махнул рукой, подпер ладонью щеку.
Кажется, мне не больше тридцати, я в своих коричневых брюках и коричневой в мелкую клетку рубашке, скорее всего я лохматый – но, судя по ощущениям, побрился утром.
– Мрак первозданный. Тишина…
Я подскочил на стуле, уставился на девочку, затараторившую стихотворение – без пауз и акцентов, звучавшее как бессмыслица, если не вслушиваться в слова.
– …Вдруг луч, пробившийся над рваным краем туч, ваяет из небытия слепого вершины, склоны, пропасти, хребты, и твердость скал творя из пустоты, и невесомость неба голубого.
И здесь Гессе. В школе не читают Гессе… Я умоляюще смотрел на портрет на стене, Гессе мне не отвечал и не подавал вида, что что-то идет не так.
– …В зародыше угадывая плод, взывая властно к творческим раздорам, луч надвое все делит…
– Все, все, достаточно. Садись, пять.
Мне это еще двадцать пять раз слушать – пока они все не ответят. Настоящая пытка – слышать одно и то же множество раз, чтобы потом оно отпечаталось в памяти и крутилось в голове, как навязчивый мотив.
Я все запоминаю на слух. Мне достаточно было зачитать несколько раз вслух стихотворение – или послушать на уроке отвечающих, – и я мог ответить на пятерку хоть Тютчева, хоть Гессе.
Я поставил оценку наобум в произвольную строку – и она растворилась черной кляксой на белой разлинованной бумаге – похожей на нотный стан.
Это и была нотная бумага. Почему нельзя было сделать так, чтобы приснился урок сольфеджио – а не этот сюр?!
– Кто следующий. Да, пожалуйста. С того места, где остановился предыдущий.
Как же, вспомнит он… Дети были мне незнакомы, это не были мои одноклассники. По виду – средняя школа, класс седьмой. Мальчик был низкого роста, коренастый, в больших очках.
Он набрал воздуха в грудь.
– …И дрожит мир в лихорадке, и борьба кипит, и дивный возникает лад. И хором Вселенная творцу хвалу поет…
– Достаточно, спасибо, садись пять.
Его не нужно было просить дважды, он недоумевал, но вернулся на место, за первую парту. Я продолжил:
– У меня идея. Выходите парами – и читайте парами. Не спорьте, тем, кто выйдет, уже зачту.
Алхимики творят парами… Напарника – партнера – они называют партроном. У них общая система символов, общий язык, они понимают друг друга с полуслова, без слов, на расстоянии, сквозь время и пространство.
Какая глупость… Когда я вообразил однажды, что могу общаться с Рэем Брэдбери, мне стало еще тоскливей – от понимания, что если это правда, то тоскливо было и ему – когда он писал, например, свои визионерские «Марсианские хроники».
Дети читали и читали «По поводу одной токкаты Баха», я пытался вслушаться в слова, но они сливались в белый шум отрывистых звуков, без смыслов, без возможности восстановить потерянную информацию. Может, это пытка какая-то? Что я должен услышать, что я должен еще понять?
Голос девочки был другим, он отличался от предыдущих, он был знакомым. Я не смотрел на учеников, я не скрывал скуки, хмурился, кривлялся, когда они спотыкались – но тут повернул голову, чтобы разглядеть тех, кто стоял у доски.
Каштановый хвост, вздернутый нос, длинные ресницы и бледное лицо. Она стояла в профиль, она не смотрела на меня, она смотрела на портрет Рублева.
Потом она посмотрела на напарника – высокого, сутулого мальчишку с заячьей губой. Я таращился на них – потому что, увы, не мог таращиться на голос…
– …И тянется опять к отцу творенье, – говорила она, и голос был вовсе не детский, она говорила так, будто знала, о чем говорит, – и к божеству и духу рвется снова, и этой тяги полон мир всегда…
– …Она и боль, и радость, и беда, и счастье, и борьба, и вдохновенье, и храм, и песня, и любовь, и слово, – закончил за нее мальчик бубнящим баритоном.
Прозвенел звонок. Я проснулся от будильника.
8. Контракт
[Германия, Берлин, Митте][Германия, Берлин, Фридрихсвердер][Германия, Берлин, Сименсштадт]Я отвез Норберту все свои пиджаки и образцы срезов ножниц. Я чувствовал себя полным идиотом, пытающимся собрать компромат на себя же самого – а не чтобы исключить лишние улики.
На одном из бумажных квадратов были частицы ткани кармана оставленного мной пиджака. Я думал, Норберт шутит… Я был уверен, что в кармане листок никогда не бывал без пакета.
Я жалел, что не пометил каждый – и теперь не было никакого представления, чем один квадрат отличается от другого, в какой очередности они появлялись.
На обратном пути – уже ближе к одиннадцати вечера – я, будто бы случайно, пошел ужинать в стейк-хаус неподалеку от Министерства иностранных дел, чтобы, будто бы случайно, заметить за соседним столиком двух дипломатов.
Томас Науман, начальник юридического отдела, уничтожал двойную порцию картофеля фри и усмехался, слушая Маркуса Штойбера, руководителя отдела переводов. Тот, откинувшись назад, положив локоть на спинку соседнего стула, рассказывал, как они с женой отдыхали на Ибице, щеки у него были с красными пятнами румянца от вина.
– Герр Бер! – окликнул Штойбер меня. – Тебе не скучно ужинать в одиночестве?
В одиночестве мне никогда не было скучно.
– Если вы будете говорить о работе, я отсяду подальше от вас, – ответил я.
Но я уже поднимался с места и кивнул официанту, подавая знак, что я присоединюсь к другому столику.
– Даже зубоскальство это работа, – отозвался Науман.
Я сел с торца стола – чтобы видеть их рожи и чтобы мешать официанту проходить мимо меня.
– Я как раз рассказывал, как моя жена достала всех своими ядовитыми шутками так, что даже массажистка от нее сбежала. Я завидую тебе, Мориц, ты не женат, тебе никто дома не мозолит глаза.
Чаще меня спрашивают, как я живу, если меня дома никто не ждет, а я отвечаю, что когда этого захочу, я заведу собаку.
– У тебя огромный дом с пятнадцатью комнатами, – возразил я.
– Семнадцатью.
– Тебе есть куда спрятаться.
– Все проще, – хмыкнул Науман. – Есть вторая квартира.
– В которой ты тоже не бываешь, – покачал головой я. – Не нойте, у вас есть на кого оформлять имущество и бизнесы.
– Я для этого заставил жену родить ребенка. Инвестиции в будущее.
– Сколько ему?
– Семь… восемь… или десять, – Штойбер расхохотался. – Я не помню, сколько мне лет, а ты такие вопросы задаешь.
Штойберу было сорок восемь, его сыну было десять. Я помнил все и обо всех.
– Моему пятнадцать, и он не собирается поступать в университет после окончания школы. Ведет какой-то блог и жалуется, как его права ущемляют.
– Пусть самовыражается, – пожал плечами я.
– Он тупой. Я все время жду, когда он вляпается в какую-нибудь историю.
– Весь в тебя.
– Весь в мать.
– Ты один никогда не жалуешься, – Штойбер повернулся ко мне. – Счастливчик?
– Мне просто нечего рассказывать.
– У него все по контракту, – Науман отпил пива из бокала и вытер рот салфеткой. – За закрытыми дверями.
– Ты даже никого публично не выгуливаешь, – добавил Штойбер.
Я усмехнулся.
– Я же не дипломат.
– Выкрутился.
– Я не та особь, которая должна гнездиться и плодиться.
Пока официант подавал бутылку шпетбургундера, министерские дипломаты наблюдали, как презентуют, откупоривают и наливают в бокал вино – на пробу.
В компаниях, подобных им, никто всерьез не высмеивал чужие пристрастия – потому что у каждого были специфические способы снять напряжение. Я не делился подробностями личной жизни, потому что у меня ее уже много лет не было, а когда была, она укладывалась в рамки договоренностей. Сессия, сценарий, два человека, которые понимают, что они делают – за закрытыми дверями.
От того, что у меня не было партнерши, я вовсе не переживал – и тем более не планировал никого выгуливать для вида.
Я пробовал – правда, давно. Я ходил на свидания, это было забавно – но на это нужно выделять время и ко всему подходить вдумчиво. Люди не привыкли думать…
Когда Штойбер и Науман выпили всю бутылку, а я уже заканчивал с блюдом, в кармане коротким сигналом ожил телефон.
В сообщении Норберт утверждал, что все квадраты побывали в моих пиджаках – которые я для удобства пронумеровал – и были отрезаны канцелярскими ножницами с моего рабочего стола в кабинете.
Выглядело так, словно я каждый день отрезал кусок бумаги, засовывал в карман рабочего костюма, потом клал себе на стол на видное место.
После ужина я поехал не домой, а в офис – чтобы перерыть все в кабинете и найти бумагу, если она там есть… Я был настолько взбудоражен, что не мог дождаться утра.
Офис был безжизненной декорацией фильма ужасов или видеоигры-квеста, где из-под стола может вылезти зомби, а красные диоды пожарной сигнализации в коридорах похожи на красные светящиеся в темноте глаза.
Я вытаскивал каждый ящик и лез в каждый шкаф; урны проверять было бесполезно, но я на всякий случай даже заглянул под стол, надеясь найти обрезки бумаги, ускользнувшие от пылесоса. Если бы я не был таким уставшим, я бы разбросал вещи и устроил беспорядок – потому что от досады мне хотелось расшвырять все и перевернуть кабинет вверх дном.
Я спятил. Я не мог сделать это сам и не мог забыть об этом. Я спятил. Если я поверю в это, я точно спятил.
Я уснул прямо за столом уже на рассвете, уткнувшись лицом в сложенные на столешнице руки, меня разбудила уборщица и звук включаемого в розетку пылесоса.
9. Отчет
[Германия, Берлин, Сименсштадт][Германия, Берлин, Шарлоттенбург]Когда я уходил из офиса, навстречу мне попалась Герда – которая приходила всегда за четверть часа до начала рабочего дня. Я уже успел умыться и пригладить волосы, но вид у меня был такой, словно я всю ночь провел в клубе и теперь от похмелья не могу прийти в себя.
Я вызвал такси и поехал домой. Со стороны было похоже, что я просто отдыхаю, развалившись на заднем сиденье и уставившись в потолок – но я продолжал усиленно соображать.
Я ничего не понимал.
Я проверил даже накладные со склада с канцелярией на цветную бумагу – и две пачки, в которых могли быть черные листы, оказались новыми и не вскрывались. Я спрошу Герду о бумаге – но надо привести себя в порядок, иначе все начнут думать, что у меня едет крыша.
Нога в такси сама начинала отстукивать шестнадцатые, а когда я тянулся к двери в квартиру, чтобы засунуть ключ в замочную скважину, руки дрожали.
Еще эта дурацкая съемка вечером! Второе германское телевидение, Циммерманн и ток-шоу, где мне по сценарию нужно сперва отвечать на вопросы и разыгрывать комедию о том, какой я очаровательный, а затем подраться с плюшевым медведем – в которого нарядится какой-нибудь несчастный стажер.
Медведь скажет, что это он Мориц Бер, а я самозванец… Я не стану отрывать ему башку – потому что это не по сценарию, – а лишь поваляю его по полу. С чувством юмора у этих телевизионщиков не очень.
Я успокаивал себя тем, что ничего не происходит – и все происходит как обычно. Это чья-то офисная дурацкая шутка, мне не стоит уделять этому внимание и уж тем более не стоит вовлекать в это своих людей.
Норберт обычно мне сам никогда ничего не пишет, я с ним связывался только лично – когда посещал его в его берлоге… На этот раз он счел обстоятельства важными – потому что я до этого чересчур сильно отреагировал на нестыковки и странности.
Пиджаки я оставил у него. Три костюма – и еще один сейчас на мне… Еще нужно во что-то переодеться и взять на съемку. У меня не так много одежды, она вся одинаковая, я готов поспорить, что никто не отличит один серый костюм от другого, одну белую рубашку от другой, один узкий галстук от другого… Я отличал их не только по оттенку, но и по фактуре и по рисунку плетения ткани, по пуговицам.
Но я привык, что люди невнимательные – и злился, когда вдруг находил опровержение этому – потому что так я мог сам себя подставить своей самонадеянностью.
Я вернулся на работу посвежевшим, я даже успел позавтракать по пути, захватив в кафе навынос кофе и сэндвич. Костюм на смену в чехле я оставил в машине – потому что все равно водитель за него отвечает головой.
В середине дня я, наконец, созвонился с Вогтом – который организовывал вечеринку для Деннерляйн и партнеров в выставочном центре офиса на Потсдамской площади. У него свои цели, у меня свои – и если там будут новые лица, мне это на руку.
Я пообещал Вогту, что шепну кому надо о предстоящем мероприятии – и к нему придут те, кто предложат свою помощь и содействие – потому что в числе гостей и логотипов спонсоров будут имена конкурентов.
Я подозревал, что подобный трюк проделывали и со мной – но всегда есть риски, а выбирать приходится меньшее из зол. Приятельские отношения с конкурентами – в состязательном спорте – позволяют заметить отклонения от курса и подглядеть полезные приемчики.
Когда-то мне все было интересно… Сейчас мне было тошно от скуки.
Впрочем, тошно мне от голода и от третьей подряд порции американо из офисной кофемашины. Я намеренно не поднимал взгляда на сотрудников от бумаг, когда читал что-то на ходу, уткнув нос в кружку.
Я пытался занять мысли работой, я хотел переделать все, что я откладывал за неделю, бегая как белка в колесе по цирковым аренам и показываясь на глаза, где нужно быть на виду.
Иногда день пролетал мимо так, что я не успевал оглянуться – потому что мне, помимо всей этой клоунады, нужно было регулярно отвечать в соцсетях, что-то комментировать и не забывать выкладывать что-нибудь умное – или не очень.
Я не писал контент-план и не продумывал заранее – потому что на это тоже бы требовалось время. Я просто в определенный момент ловил мгновение тишины и выдавал то, что актуально – случайный факт про фармацевтику, совет про бизнес или воспоминание.