Полная версия
Собрание избранных рассказов и повестей в одном томе
– Братцы, – говорю, – я на пол прилег, не наступите на лицо.
На лицо не наступили, но от толчка с полки мешок упал. И спасибо, братцы, что небольшой мешок упал. Рядом стоял пуда на два.
А то однажды стеарином мне в глаз капнули. Это обер капнул. Наклонился он, собачий нос, надо мной, со свечкой.
– Ваш, – говорит, – билет?
И капнул. Нечаянно, говорит. А мне от этого не легче. У меня до сих пор на глазу отметина осталась. Вот ежели приподнять веко, то на роговой оболочке каждый гражданин может увидеть желтоватое пятно величиной с горошину.
Да. Трудно тогда было. С теперешним положением сравненья нету.
Я вот на днях в Лугу ездил. Чудесно ехать. Порядок, европейская аккуратность, чистота. Жаль только, пассажиры мне плохие попались. Не очень разговорчивые. Один носом клюет – спать ему, видите ли, хочется, другой – мужичок – кушает всю дорогу. Да как кушает! Срежет кусок хлеба, масла на него наворотит и жует. Потом опять. Это он заснуть боялся.
Был еще третий – старикан. Тоже дрянь пассажир. Из него, из собаки, слова клещами нужно выжимать. Я уж к нему и так, и так – молчит. Начал я ему рассказывать, как мука на меня упала, – молчит. Показал я ему пятно на роговой оболочке. Пятно он осмотрел, но ничего такого интересного не сказал.
Наконец после одной большой станции говорю ему:
– Уважаемый гражданин, а великолепно теперь в поездах ехать. Не правда ли? Порядок. Едешь будто по германской территории.
– Чего? – спрашивает.
– Словно, – говорю, – по германской земле едешь… С чего бы это изменение такое?
– А это, – говорит, – дисциплина. Русскому человеку невозможно без дисциплины.
– Это, – говорю, – верно. Золотые слова. В каждом деле прежде всего дисциплина. Будь то военное дело или даже водный транспорт.
– Да, – отвечает старик. – Только русский человек неправильно дисциплину понимает.
– То есть, – говорю, – как же неправильно, если такой порядок?
– А так…
И не успел тут старик слов договорить, как встает вдруг мужичок со своего места.
– Вы, – говорит, – про что разговариваете? Я, – говорит, – этого слова – дисциплина – слышать не могу…
– А что? – спрашиваем.
– Вы, – говорит, – про Ваську Чеснокова слышали? Черный такой мужик?
– Нет, говорим.
– Ну так, – говорит, – это его и убили по дисциплине этой.
– Да ну? – спрашиваю.
– Да, – говорит, – ей-богу. В германскую войну. На фронте… Пригнали нас в окопы, а мы ни уха ни рыла в военном деле… А тут Лешку Коновалова… Вы Лешки не знали ли?
– Нет.
– Ну так вот. Лешку Коновалова часовым поставили. А начальник строгий был. Начальник подошел к Лешке, харей его повернул к противнику и говорит:
– Вот, – говорит, – за бугром противник. Ежели кто из-за бугра покажется – лепи туда пулей.
А случилось, что за бугор Васька Чесноков пошел. Там он картошку рыл. Трава высокая – немцу не видно. Возвращается.
А часовой Лешка видит, что фигура из-за бугра прет, ружье вскинул. Только смотрит: знакомая фигура – Васька Чесноков.
– Эу! – закричал Лешка. – Васька, ты?
Тот руками машет. Я, дескать.
Заплакал Лешка, выстрелил…
– Ну и что же? – спросил я.
– Ну и убил…
Мужичок отрезал кусок хлеба и принялся снова жевать.
Старичок засмеялся.
– Вот, – говорит, – не угодно ли!
Я говорю:
– Это не доказательство. Это глупость. Вот вы, – говорю, – хотели что-то рассказать.
– Да, – говорит, – хотел, да некогда. Сходить мне сейчас.
Взял он корзинку и на площадку вышел. Поезд, конечно, остановился. А я стал в окно смотреть. И вижу: выходит на платформу дежурный. Красивый такой мужчина, в галифе.
Вышел он, прутиком по сапогу хлопает, усишки подвивает.
На дам косится. Прислонился к забору.
– Эй, – кричит, – Игнат!
Подходит к нему сторож.
– Игнат, – говорит дежурный, – принеси-ка, брат, папиросы. На столе у меня лежат.
Игнат бросился в вокзал.
«Дисциплина, – подумал я. – А пожалуй что старик и прав: неправильно многие дисциплину понимают…»
Поезд наш пошел дальше.
Больше мне ни с кем поговорить не пришлось.
Плохая ветка
По Новоторжской ветке я больше не поеду. Шут с ней. Плохая ветка. Там я едва не разбился. И там же с меня еще штраф взяли.
И за что? За то, что я, братцы, на нижнем месте сидел. А разве я виноват? Я кассирше объяснял толком:
– Я, – говорю, – человек грузный, мне, – говорю, – много- уважаемая, не давайте верхнее место. Я разбиться могу.
А она, братцы, напротив того, верхнее место дала.
«Ну ладно, соображаю, с кем-нибудь я обменяюсь в вагоне».
Сел в вагон я, а меняться не с кем – пустой вагон. «Ну, – думаю, – тем лучше. Повезло, – думаю, – мне на Новоторжской ветке. Всегда буду на ней ездить».
Сел я на нижнее место и, извиняюсь, задремал. Вдруг контроль идет.
– Ваш, – говорит, – билет?
Подаю билет. Контроль внимательно осмотрел билет и нахмурился.
– У вас, – говорит, – лежачее место. Полезайте наверх, а то я вас оштрафую.
Я говорю:
– Батюшка, уважаемый контроль, не хочется мне наверх. Чего я буду сидеть там, как кура. Позвольте мне внизу посидеть.
– Не могу, – говорит, – позволить. А ежели вы мне взятку сейчас предложите, то я могу вас упечь, куда Макар телят не гонял.
Он думал, что я растеряюсь, задрожу, а я хоть бы что. Отбрил даже его.
– Вы, – говорю, – не стращайте меня и не возвышайте голос, от этого у вас печенка может лопнуть. А ежели наверх нужно, то ладно, сейчас полезу.
Полез. Два раза я, братцы мои, обрывался. Наконец влез. Проехал два перегона – нет, не могу больше – тошнит и к тому же упасть боюсь от толчка.
Слез я тихонечко, присел на нижнее место. Вдруг опять контроль.
– Ага, – говорит, – ты опять здесь. Плати штраф.
Заплатил я штраф.
«Ну, – думаю, – хотя теперь поеду спокойно».
Не тут-то было.
– Нет, – говорит контроль, – штраф штрафом, а ежели место лежачее – лезь наверх.
Влез я, братцы, снова наверх. Лежу, боюсь даже до ветру сойти.
А в Лихославле собрал я свои манатки да и поскорей прочь из вагона. А там нанял лошадей да и ходу, ходу…
Не езжайте, братцы, по Новоторжской ветке! Плохая ветка.
Попугай
Нынче нам, братцы мои, великолепное житье. Все-таки еда хорошая: щи там или что другое… Мясо опять же. А которым по праздникам бабы, может, и пироги с капустой пекут. Вот оно какое великолепие!
На таких харчах мы, братишки, и позабывать стали, что это за голод такой. Позабывать начали, как это мы голодовали раньше, скажем, в девятнадцатом году.
А ведь и голодовали же мы, братцы, в свое время! Хлеб был в диковинку. Вспомнить удивительно.
А впрочем, не все, скажем, голодовали. Которые мужички, крестьяне то есть, – неплохо те жили. Все им из города везли: инструмент и драгоценные изделия и ценности всякие.
Уж и покланялся же город деревне. Покланялись городские мужичкам. А шельма же, братцы, мужичок наш, полюбовно будет это сказано! Ах ты, шельма какая!
Баба моя – кокетка, надо сказать, – зеркало повезла раз в деревню. Небольшое такое зеркальце, но, скажем, рожу всю видно. Повезла, братцы мои. Думала, к празднику мало-мальски пуд мучки сволокет назад. Плакалась еще, дура такая: как это, – говорит, – тяжесть такую повезу.
Приехала в одну деревню. Куда там!
Часишки, зеркала, рояли – в каждой избе. А тут, извините за выражение, небольшое зеркальце.
Ткнулась баба моя в одну избу – шесть куриных яиц дают. В другую ткнулась – опять шесть куриных. Вот, – думает, – клюква.
– Куда же, – спрашивает, – мне куриные яйца в дорогу? Дайте хоть крупы какой-нибудь или мучки, что ли.
Не дают.
– А нет, – говорят, – за зеркала у нас официальный тариф – на куриные яйца.
Так и вернулась баба моя ни с чем.
Мужик-то, впрочем, один прельстился зеркалом.
– Эх, – говорит, – жалко, что махонькое зеркальце. Я бы, – говорит, – для тебя нарушил все нормы, дал бы тебе крупой. Ну да неподходящее зеркальце. Мне, – говорит, – такое надо, чтоб и ноги видать было.
И зачем ему, братцы мои, ноги нужно видать?
Ах, шельма какой мужик!
А я вот тоже раз съездил. За Вологду. Смешно вспомнить. Попугая вез.
И ни за что бы я не поехал, да опять-таки баба моя пристала.
Баба моя – кокетка, надо сказать, – от хлеба с малороссийским сальцем нипочем не откажется… Пристала и пристала. Поезжай да поезжай.
Ну и соседи тоже:
– Поезжайте, – говорят, – Семен Семеныч. Вы человек разговорчивый – вкрутите мужичкам.
А мне что? Я и поехал.
А перед отъездом-то разговоры всякие были. Чего везти в деревню. Одни говорят: ленты вези, кружева. Другие – ситчик попестрей. Третьи – бусы. Что дикарям, ей-богу.
Пошел я на толкучку. Думаю, куплю-ка, в самом деле, такую вещь, чтобы сразу в рожу кидалась.
Вот и купил, братцы мои, попугая в клетке.
Сидит, представьте себе, на толчке многоуважаемая дама такая (может быть, бывшая графиня) и домашним барахлом торгует. И тут же при ней клетка, а в клетке попка. И сидит эта попка на кольце, качается и орет по-французски: шармант, что в переводе на русский язык – прелестно значит.
Вот, братцы мои, я и приобрел птицу эту. То-то, – думаю, – удивлю деревню.
И удивил, слов нету.
А купил я эту попку за недорого. Хлебом, не помню – восемь, не помню – десять фунтов дал.
И вскоре после этого и поехал. В теплушке ехал. Разговор, помню, поднялся вокруг меня, смех.
– Куда, – спрашивают, – везешь птицу? Зачем?
– Везу, – говорю, – в деревню на хлеб менять. Почем, – спрашиваю, – попугаи в этих местах ходят? В какой цене? Не продешевить чтобы.
Смеются.
– Товар, – говорят, – неизвестный.
Предложил мне тут какой-то субчик полпуда ядрицы за птицу, да не отдал я.
Приехал в одну деревню. Народ вокруг меня столпился. Хохочут. Ребята тоже хохочут. Прутьями дразнят птицу. Под перья ей дуют.
«Ну, – думаю, – понравился товар».
Принялся я с бабой одной торговаться и совсем было в цене сошелся, да явился какой-то инвалид, что ли. Из армии.
– Стоп, – говорит, – братцы! Обман. Попка эта – ненастоящая. Настоящая попка «дурак» орет, а эта, – говорит, – что-то невнятно произносит.
Ну и смутил сделку, чертов инвалид. Пуд только стала давать баба.
Дальше я пошел.
В одну, в другую деревню – не берут. Хохочут, под перья дуют, а не берут. А которые бы и взяли, да обижаются, зачем «дурак» не произносит.
Два дня мотался я, братцы мои, с птицей, запарился, утомился – сказать невозможно. Прямо бы за полпуда отдал. Но и полпуда перестали давать.
– Вид, – говорят, – у птицы плохой.
А это верно: птица тоже запарилась. Все-таки дорога, да и под перья дули, да и ронял я ее раза два.
И вот посоветовал мне один старичок в дальнюю деревню идти. «А то, – говорит, – народ тут при железной дороге балованный, чего хотят – сами не знают».
Вот я и пошел.
А путь дальний. Жара. Пылища в нос бьет. Чересчур я тогда утомился. Вижу, и птица моя утомилась до невозможности. С кольца своего сошла, сидит внизу, нахмурившись, и хлеб не клюет.
«Ну, – думаю, – не скончалась бы раньше времени. Плохой вид. Вот, – думаю, – глупость какая будет, ежели так».
А сам все нажимаю, все быстрей да быстрей.
И вот пришел к вечеру в нужную деревню.
– Ну, – говорю, – попка, подбодрись.
В одну избу зашел.
– Не нужно ли, – говорю, – попугая?
– Нужно, – говорит мужик. – А почем товар? Покажи.
Стал я ему попку показывать, смотрю: лежит моя птица брюхом кверху, и лапки у ней врозь.
Обиделся мужик.
– Что ж, – говорит, – это ты дохлой птицей торгуешь?
Ох, чуть я не прослезился тогда. Вывалил попку из клетки, клетку бросил.
А мужик хохочет надо мной.
– Перестань, – говорит, – клетку бросать. Я тебе за нее шесть куриных яиц дам.
И дал.
– А жалко, – говорит, – что скончалась птица. Я бы, – говорит, – за нее четыре пуда дал. Мне, – говорит, – очень последнее время попугаи нужны. Если, – говорит, – у тебя еще будут продажные попки – валяй, приноси.
Я говорю:
– Ладно. Принесу. Держи карман шире.
В общем, я вернулся домой в полном огорчении и больше в деревню не ездил.
Сенатор
Из Гусина я выехал утром… Извозчик мне попался необыкновенный – куда как бойчее своей лошади. Лошаденка трусила особенной деревенской трухлявой рысью с остановками, тогда как извозчик ни на одну секунду не засиживался на месте: он привставал, гикал, свистел в пальцы, бил кнутовищем свою гнедую кобылку, стараясь попасть ей по бокам и по животу, иногда даже выпрыгивал из саней и, по неизвестной причине, бежал рядом с кобылкой, ударяя ее время от времени то ладонью, то ногой по брюху.
Я не думаю, что делал это он от холода. Мороз, помню, был незначительный, да и ехали мы недолго, с полчаса, что ли. Думаю, что делал это он по необыкновенной энергичности своего характера.
Когда мы подъезжали к какой-то деревушке, извозчик мой обернулся и, кивнув головой, сказал:
– Лаптенки это…
Потом засмеялся.
– Чего смеешься? – спросил я.
Он засмеялся еще пуще. Затем высморкался, ловко надавив нос одним пальцем, и сказал:
– Сенатор… сенатор тут в Лаптенках существует…
– Сенатор? Какой сенатор? – удивился я.
– Обыкновенно какой… сенатор… Генерал, значит, бывший…
– Да зачем же он тут живет? – спросил я.
– А живет… – сказал извозчик. – Людей дюже пугается – вот и живет тут. С перепугу то есть живет. После революции.
– А чего ж он тут делает?
Извозчик мой рассмеялся и ничего не ответил.
Когда мы въехали в Лаптенки, он снова обернулся ко мне и сказал:
– Заехать, что ли? Погреться нужно бы…
– Не стоит, – сказал я. – Приедем скоро.
Мы двинулись дальше.
– Гражданин, – сказал извозчик просительно, – заедем… Мне на сенатора посмотреть охота.
Я рассмеялся.
– Ну ладно. Показывай своего сенатора.
Мы остановились у черной, плохонькой избы, сильно приплюснутой толстенькой соломенной крышей. Извозчик мой в одну секунду выскочил из саней и открыл ворота, не спросив ничего у хозяев. Сани наши въехали во двор.
Я вошел в избу.
Может, оттого, что я давно не был в деревне, изба эта показалась мне необыкновенно грязной. Маленькое оконце, сплошь заляпанное тряпками и бумагой, едва пропускало свет в избу. В избе баба стирала белье в лоханке. Рядом с лоханкой сидел старичок довольно дряхлого вида. Он внимательно, с интересом смотрел, как мыльная пена, вылетая из лоханки, ударялась в стену кусками и со стены сползала медленно, оставляя на ней мокрые полосы.
В избе было душно. Несмотря на это, старичок одет был крепко: в валенках, нагольном тулупе, даже в огромной меховой шапке.
Сам старичок был малюсенький – ноги его, свешиваясь с лавки, не доставали земли. Сидел он неподвижно.
Я поздоровался и просил побыть в избе минут пять – прогреться.
– Грейтесь! – коротко сказала баба, едва оборачиваясь в мою сторону.
Старичок промолчал. Он, впрочем, сурово взглянул на меня, но после снова принялся следить за мыльной пеной.
Я недоумевал.
«Уж не этот ли старикан – сенатор?» – думал я.
В это время в избу вошел мой извозчик.
Он поздоровался с бабой и подошел к старику.
– Господину сенатору с кисточкой, – сказал он, протягивая ему руку.
Старичок подал нехотя свою сухонькую ручку. Извозчик засмеялся, подмигнул мне и сказал тихо:
– Это и есть…
Должно быть, услышал это старичок. Он заерзал на скамье и заговорил вдруг каким-то странным мужицким говорком, сильно при этом окая:
– Вре-е… Вы не слухайте ево, господин… Меня тут все дражнят… сенатором… А чего это за слово – мне неведомо. Ей-бо…
Баба бросила вдруг стирать, утерла лицо передником и рассмеялась. Извозчик мой засмеялся тоже.
Я уж подумал было, что это и в самом деле так: дразнят старика, однако меня смутила его странная, как бы нарочная мужицкая речь. Мужики здесь так не говорили.
Да и подозрительно было оканье и сухие, белые, не мужицкие руки.
– Послушайте, – сказал я, улыбаясь, – а я ведь вас где-то видел. Кажется, в Питере…
Старик необыкновенно смутился, заерзал на лавке, но сказал спокойно:
– В Питере?.. Нетути, не был я в Питере…
Извозчик ударил себя по ляжкам, присел и захохотал громко, захлебываясь. И, не переставая смеяться, он все время подталкивал меня в бок, говоря:
– Ой, шельма! Ой, умереть сейчас, шельма какая! Ой, врет как…
Баба смеялась тихо, беззвучно почти – я видел, как от смеха дрожали ее груди.
Старик смотрел на извозчика с бешенством, но молчал. Я присел рядом со стариком.
– Бросьте! – сказал я ему. – Ну чего вы, право… Я человек частный, по своему делу еду… К чему вы это передо мной-то? Да и что вы боитесь? Кто вас тронет? Человек вы старый, безобидный… Нечего вам бояться.
Тут произошла удивительная перемена со старичком. Он поднялся с лавки, скинул с себя шапку, побледнел. Его лицо перекосилось какой-то гримасой, губы сжались, профиль стал острый, птичий, с неприятно длинным носом. Старик казался ужасно взволнованным.
– Тек-с, – сказал он совершенно иным тоном, – полагаете, что никто не тронет? Никто?
– Да, конечно, никто.
Старичок подошел ко мне ближе. В своем волнении он окончательно потерял все мужицкое. Он даже стал говорить по-иному – не употребляя мужицких слов. Мне было ясно: передо мной стоял интеллигентный человек.
– Это меня-то никто не тронет? Меня? – сказал он почти шепотом. – Да меня, может, по всей России ищут.
Старик надменно посмотрел на меня.
Мне стало вдруг неловко перед ним. В самом деле: к чему я с ним заговорил об этом? Ему, видимо, нравилась его роль – тайного, опасного человека, которого разыскивает правительство. Сейчас этот тихий старичок казался почти безумным.
– Меня? – шипел старик. – Меня… (тут он назвал совершенно мне неизвестную фамилию).
– Простите, – пробормотал я, – я не хотел вас обидеть… И, конечно, если вас разыскивают…
Я поднялся с лавки, попрощался и хотел уйти.
– Позвольте! – сказал мне старик. – Что про меня в газетах пишут?
– В газетах? Ничего.
– Не может быть, – закричал старичок. – Вы, должно быть, газет не читаете.
– Ах да, позвольте, – сказал я, – что-то такое писали…
Старичок взглянул на меня, потом на хозяйку, на моего извозчика и, довольный, рассмеялся.
– Воображаю, – протянул он, – какую галиматью пишут. Что ж это, разоблачения, должно быть?
– Разоблачения, – сказал я.
– Воображаю…
Я вышел во двор. Когда мы выезжали со двора, старичок бросился к саням, снял шляпу и сказал:
– Прощайте, господин. Счастливый путь-дороженька. А про сенатора – врут… Ей-бо, врут… Дражнят старика…
Он еще что-то бормотал, я не расслышал – сани наши были уже на улице.
Извозчик мой тихонько смеялся.
– А что, – спросил я его, – как же он тут живет? У кого? Кто его держит?
– Сын… Сын его держит, – сказал извозчик, давясь от смеха.
– Как сын… какой сын?
– Обыкновенно какой… Родной сын. Мужик. Крестьянин. Я не здешний, не знаю сам… Люди говорят… На воспитанье будто сенатор сына сюда отдал. К бабке Марье… Будто он в прежнее время его от актриски одной прижил… Неизвестно это нам… Мы не здешние…
– А ведь старик, пожалуй что, безумный, – сказал я.
– Чего-с?
– Сумасшедший, – говорю, – старик-то. Вряд ли его кто разыскивает.
– Зачем сумасшедший? – сказал извозчик. – Не сумасшедший он. Нет. Хитровой только старик. Хитрит, сукин сын. Мы, бывало, к ним соберемся и давай крыть старика: какой есть такой? документы? объясняй из прежнего. Затрясется старик, заплачет. Ну да нам что… Пущай живет… Может, ему год жизни осталось. Нам что…
Извозчик хлестнул кнутовищем, потом выскочил из саней и побежал рядом со своей кобылкой.
Вор
Был Васька Тяпкин по профессии карманник. В трамваях все больше орудовал.
А только не завидуйте ему, читатель, – ничего не стоящая это профессия. В один карман влезешь – дерьмо: зажигалка, может быть; в другой влезешь – опять дерьмо: платок, или, например, папирос десяток, или, скажем, еще того чище – счет за электрическую энергию.
Так, баловство, а не профессия.
А которые поценнее вещи – бумажник там или часы, что ли, – дудки.
Неизвестно, где нынче содержат пассажиры это.
А и подлый же до чего народ пошел! Гляди в оба, как бы из твоего кармана чего не стырили. И стырят. Очень просто. На кондукторшину сумку, скажем, засмотрелся – и баста – стырили уж. Елки-палки…
Ну а что касается ценностей, то не иначе как пассажиры по подлости своей на груди их носят или на животе, что ли. Места эти, между прочим, нежные, щекотки нипочем не выносят. Пальцем едва колупнешь – крики: ограбили, дескать. Смотреть противно.
Эх, ничего не стоящая профессия!
Оптик один полупочтенный из налетчиков посоветовал Ваське Тяпкину от чистого сердца переменить профессию. Переменить то есть специальность.
– Время, – говорит, – нынче летнее. Поезжай-ка, – говорит, – братишка, в дачные окрестности. Облюбуй какую-нибудь дачу и крой после. И, между прочим, воздухом дыши. Ваш брат тоже туберкулезом захворать может. Очень просто.
«Это верно, – подумал Васька. – Работаешь ровно слон, а ни тебе спасибо, ни тебе благодарности. Поеду-ка я и в самом деле в дачные окрестности. Воздух все-таки, и работа иная. Да и запарился я – туберкулезом захворать можно».
Так Васька и сделал. Поехал в Парголово.
Походил по шоссе, походил по улицам – воздух, действительно, великолепный, дачный, слов нет, а разжиться нечем. И жрать к тому же на воздухе приспичило, только давай, давай – будто дыра в пузе: съел, а еще просится.
Стал Васька дачу облюбовывать. Видит, стоит одна дача жилая и на взгляд превосходная. На заборе заявление: медик Корюшкин, по женским болезням.
«Ежели медик, – думает Васька, – тем лучше. Медики эти завсегда серебро в буфете держат».
На сегодня залег Васька в кусты, что у медика в саду за клумбами, стал следить, что вокруг делается. А делается: нянька в сад с пятилетним буржуйчиком гулять вышла. Нянька гуляет на припеке, а парнишка по саду мечется, в игры играет. Игр этих у него до дьявола: куклы, маховички разные заводные, паровозики… А одна игра совсем любопытная – волчок, что ли. Заводом заведешь его – гудит это ужасно как и сам по земле, что карусель, крутится.
И до того Ваську эта игра заинтриговала, что едва он из кустов не выпал. Сдержался только.
«Неполным заводом, – думает, – они, идолы, крутят. Ежели бы полным заводом – вот понес бы шибко».
А нянька распарилась на припеке, лень ей, видите ли, крутить.
– Крути, крути сполна, – шепчет про себя Васька. – Крути, дура такая… Сук тебе в нос…
Ушла нянька с парнишкой. Вышел и Васька из кустов. Пошел во двор, посмотрел что и как. Каждую мелочь знать все-таки нужно: где труба, а где, вообще, и кухня. После в кухню заявился. Услуги свои предложил. Отказали.
– Катись, – говорят, – сопрешь еще что. По роже видно.
А ведь верно: угадали, елки-палки, – спер Васька топор на обратном ходу. Ну да не говори под руку…
Назавтра Васька опять в кусты. Лежит, соображает, как начать.
«Лезть надо, – думает, – в окно. В столовую. Ежели окно на сегодня закрыто – не беда. Обожду. Завтра, может быть, забудут закрыть. Надо мной не каплет».
Всякую ночь подходил Васька к дому, трогал окно – не поддастся ли. Через неделю поддалось – закрыть забыли.
Скинул Васька пиджачок для легкости, успокоил в животе бурчанье и полез.
«Налево, – думает, – стол, направо буфет. Серебро в буфете».
Влез Васька в комнату – темно. Ночь хотя и светлая, а в чужих апартаментах трудно разобраться. Пошарил Васька руками – буфет, что ли. Открыл ящик. Пустяки в ящике – дерьмо: игрушки детские. Тьфу ты, бес. Действительно: куклы, маховички…
«Эх, елки-палки! – подумал Васька. – Не туда, честное слово, залез. Не иначе как в детскую комнату я залез. Елки-палки».
Руки опустил даже Васька. Хотел было в соседнюю комнату идти – страшно. С расположения сбился. К медику еще влезешь – ланцетом по привычке чикнет.
«Эх, – думает, – елки-палки. Соберу хоть игрушки. Игрушки, между прочим, тоже денег стоят».
Стал Васька выкладывать из ящика игрушки – волчок в руки попал. Тот самый, что в саду пускали давеча.
Улыбнулся Васька.
«Тот самый, думает. Пущу, ей-богу, после. Обязательно. Заведу на полный ход. А сейчас поторопиться нужно, товарищи».
Стал Васька торопиться, рассыпал что-то, зазвенело на полу.
Только смотрит – на кровати парнишка зашевелился. Встал. Пошел к нему босенький.
Оробел сначала Васька.
– Спи, – сказал. – Спи, елки-палки.