bannerbanner
Собрание избранных рассказов и повестей в одном томе
Собрание избранных рассказов и повестей в одном томе

Полная версия

Собрание избранных рассказов и повестей в одном томе

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
27 из 28

– Не трогай! – закричал мальчик. – Не трогай игрушки.

«Ах ты, – думает Васька, – засыпаться так можно».

А мальчик орет, плакать начинает.

– Спи, шибздик! – сказал Васька. – Раздавлю, как вошку.

– Не трогай. Мои игрушки…

– Врешь, – сказал Васька, пихая в мешок игрушки, – были, это точно, твои, а теперь ищи-свищи…

– Чего?

– Ищи, – говорю, – свищи.

Выкинул Васька мешок за окно и сам прыгнул. Да неловко прыгнул – грудь зашиб.

«Эх, подумал, елки-палки, так и туберкулезом захворать можно».

Присел Васька на клумбу, потер грудь, отдышался.

«Бежать, – думает, – скорее нужно».

Вскинул мешок на плечи, хотел бежать, про волчок вдруг вспомнил.

– Стоп! – сказал Васька. – Где волчок? Не забыл ли я волчок? Елки-палки.

Пощупал мешок – здесь. Вынул Васька волчок. Пустить охота, не терпится.

«А ну, – думает, – попробую заведу».

Закрутил он на полный ход, пустил. Гудит волчок, качается.

Засмеялся Васька. Прилег наземь от смеха.

«Вот, – думает, – когда полным ходом дует. Елки-палки».

Еще не докрутился волчок, как закричали вдруг в доме:

– Вор… Держи вора!

Вскочил Васька, хотел бежать – бяк по голове кто-то. Да не шибко ударили. Неопытно. Рухнул хотя Васька на землю, но вскочил после.

«Палкой, – думает, – ударили, что ли. Палкой, наверное, или смоляной веревкой».

Побежал Васька, закрывши рукой голову.

Пробежал версту, вспомнил: пиджак забыл.

Чуть не заплакал с досады Васька. Присел в канаву.

«Эх, – думает, – елки-палки. Переменить профессию надо. Ничего не стоящая профессия, хуже первой. Последнего, скажем, пиджачка лишился. Поступлю-ка я в налетчики. Елки-палки».

И пошел Васька в город.

Мемуары старого капельдинера

Мне все говорят: почему бы вам, Григорий Палыч, записки этакие не написать – мемуары вроде бы про артистов. Вы человек семейный, впечатлительный и не чужды культурного просвещения. Вы двадцать лет капельдинером состояли и к сцене соприкасалися.

И это верно: я двадцать лет служил искусству и того знаю, чего, прямо скажу, не всякий артист знает. Иной артистишка – дрянь, совершенная мелюзга, а нос перед тобой дерет. Вроде как наш театральный парикмахер Ферофонт: я, дескать, артист, а ты, мол, кто такой? Больно слушать. Но только врешь, брат. Про таких артистов я не упомяну, а буду я писать про замечательных артистов.

Вот Шаляпин – артист, прямо скажу, хороший. Он бас очень даже замечательный. Так сказать, знаменитый и исторический голос-бас на всем полушарии.

Но, конечно, голос у него не такой уж чересчур громкий, как некоторые воображают себе. Некоторые представляют или введены в сомнение, что голос у него такой чересчур громкий, что зеркала будто дребезжат и занавес вьется. Так это, прямо скажу, ничего подобного. Голос у него очень даже обыкновенный, и ежели мне, например, в фойе выйти, так и едва слышно. А ежели, извиняюсь, до ветру пройтись, так и того… не слышно, прямо скажу.

Ну а публика дура. Публика думает невесть что и прет, и прет, даже обидно. А которые без билета, охотно хорошо дают.

А вот был у нас бас – Иван Кириллыч Васин. Вот это, прямо скажу, очень даже замечательный бас. Прежде он в соборе даже выступал. Ну а после к нам в хор перевелся. Вот от такого голоса было действительно сотрясение предметов. Это многие подтвердят. Некоторых он даже в ужас вгонял, которые неопытные.

Но в хоре ему ходу не давали. Не позволяли ему даже проявить свой голос в полной своей мере. Но только он один раз из гордости взял ноту. Это мы «Русалку» тогда ставили. Шаляпин, Федор Иванович, – арию, а он, Кириллыч наш, как рявкнет, как рявкнет, собачий хвост… Куда там… Покрыл, прямо скажу, и оркестр, и Шаляпина. В одну минуту доказал, что он за какой бас. Ну, только за минуту гордости потерпел – очень его матевировали и после службы поперли. Да. А был бас замечательный.

Глазунов – хороший композитор и капельмейстер. Он мужчина полный и представительный. Некоторые утверждают, будто крупнее его и нету, но это говорят необдуманно.

Я сам знал бывшего помещика одного. Так куда там. Вот это был действительно крупный мужчина. Он хоть повыше будет слегка, но зато в полноту сравненья нету. А весом, прямо скажу, больше девяти пудов. Он так и на карточках на визитных печатал: помещик и потомственный дворянин Исидор Сидорович Лысаков, вес – 9 п. 20 ф.

Но, конечно, и в данном случае я не спорю. Глазунов – мужчина, прямо скажу, крупный.

А Вагнера я не люблю. Непонятный композитор. Много чересчур в барабан бьют, а толку нету. Я в такие спектакли всегда лучше ухожу или меняюсь. А один раз, мы «Тангейзера» ставили, я ушел, а у меня зрители бинокль сперли. А с бинокля всегда прямой доход. А ежели балет ставим, так только давай, давай. Неприятности, прямо скажу.

Говорят, будто Юрьев еще хороший артист – не знаю и утверждать боюсь – он у нас в театре не поет.

Григ. Липкин

Свинство

Ведь вот свинство какое: сколько сейчас существует поэтов, которые драгоценную свою фантазию растрачивают на рифмы да стишки… Ну чтоб таким поэтам объединиться да и издать книжонку на манер наших святцев с полным и подробным перечислением новых имен… Так нет того – не додумались.

А от этого с Иван Петровичем произошла обидная история.

Пришел раз Иван Петрович к заведывающему по делам службы, а тот и говорит:

– Ах, молодые люди, молодые люди! На вас, – говорит, – вся Европа смотрит, а вы чего делаете?

– А чего? – спрашивает Иван Петрович.

– Да как чего? Вот взять тебя… Ты, например, младенца ждешь… А как ты его назовешь? Небось Петькой назовешь?

– Ну, – говорит, – а как же назвать-то?

– Эх, молодые люди, молодые люди! – говорит заведывающий. – По-новому нужно назвать. Нужно быть революционером во всем… На вас вся Европа смотрит…

– Что ж, – отвечает Иван Петрович, – я не против. Да только фантазия у меня ослабла. Недостаток, так сказать, воображения… Вот вы, человек образованный, просвещенный, восточный факультет кончили – посоветуйте. У вас и фантазия, и все такое…

– Пожалуйста, – говорит заведывающий. – У меня фантазии хоть отбавляй. Это верно. Вали, назови, ежели дочка – Октябрина, ежели парнишка – ну… Ну, – говорит, – как-нибудь да назови. Подумай… Нельзя же без имени ребенка оставить… Вот хоть из явления природы – Луч назови, что ли.

А имя такое – Луч – не понравилось Иван Петровичу.

– Нет, – говорит, – Луч с отчеством плохо – Луч Иваныч… Лучше, – говорит, – я после подумаю. Спасибо, что на девчонку надоумили.

Стал после этого Иван Петрович задумываться – как бы назвать. Имен этих приходило в голову множество, но все такие имена: то они с отчеством плохи, а то и без отчества паршиво звучат.

«Ладно, – решил Иван Петрович, – может, на мое счастье, девчонка народится… Ну а ежели мальчишка, там подумаю. В крайнем случае Лучом назову. Шут с ним. Не мне жить с таким именем…»

Много раз собирался Иван Петрович подумать, да по легкомыслию своему все откладывал – завтра да завтра.

«Чего, – думает, – я башку раньше времени фантазией засорять буду».

И вот наконец наступило событие. Родилась у Иван Петровича двойня. И все мальчики.

Сомлел Иван Петрович. Два дня с дивана не поднимался – думал, аж голова распухла. А тут еще супруга скулит и торопит:

– Ну как? Ну как?

А Иван Петрович плашмя лежит и руками отмахивается – не приставай, дескать, убью.

А сам самосильно думает:

«Стоп, думает. По порядку буду… Одного назову, ежели это есть мальчик, – Луч, Луч Иваныч. Заметано… Хоть и плохо – сам виноват. Был бы девочкой – другое дело… Другого, ежели это тоже есть мальчик, а не девочка, назову, ну… Эх, – думает, – хоть бы одна девчонка из двух…»

Пролежал Иван Петрович два дня на диване, и вместо имен стали ему в голову всякие пустяки лезть – вроде насмешки: Стул, Стол Иваныч, Насос Иваныч, Картина Ивановна…

И побежал Иван Петрович с перепугу к заведывающему.

– Выручайте, – кричит, – вы меня подкузьмили!

– А что? – спрашивает.

– Да как же что! Вся Европа на меня смотрит, а у меня все мальчики… Ну как я их назову?!

Думал, думал заведывающий.

– Вот, – говорит, – Луна, например, неплохое имя…

Заплакал Иван Петрович.

– Я, – говорит, – про Луну думал уж. Луна – это женский род… У меня все мальчики.

Стал опять думать заведывающий.

– Нет, – говорит, – увольте. Фантазии у меня действительно много, но направлена она в иную сторону… Пойдем, – говорит, – старик, выпьем с горя.

Пошли они в пивную, а там в трактир, а там опять в пивную. И запил Иван Петрович.

Пять дней домой не являлся, а как явился, так уж все было кончено: одного парнишку назвали Колей, а другого Петей. Этакое свинство.

Вот какая это была история.

А во всем виноваты поэты. У них фантазия.

Европа

Любит русский человек побранить собственное отечество. И то ему, видите ли, в России плохо, и это не нравится. А вот, дескать, в Европе все здорово. А что здорово – он и сам не знает.

А ежели он будет говорить про омолаживанье, то плюньте ему в глаза.

Поехал тут один гражданин омолаживаться. А что получилось?.. Пустяки…

А так было. Жил один гражданин в нашем доме в шестом номере. И был этот гражданин до того старенький, что перестал он даже за квартиру платить.

– Чего, – говорит, – мне деньги переводить зря? Я, – говорит, – одной ногой в гроб смотрю. Небось, скоро помру – с меня взятки гладки.

Так и не платил.

Уж комендант дома и угрожал старичку, и требовал, и по совести урезонивал, и ябеды писал – не помогает. Старичок только усмехается.

– Сами, – говорит, – виноваты, что не плачу. Дураки вы, некультурные вы люди. Жил бы я в Европе – омолодили бы меня, там и снова бы я стал платить. Даже, – говорит, – на ремонт крыши бы дал. А так – не желаю.

Так и не платил. И мало того, что не платил, а еще и задирал всех жильцов. Издевался над их некультурностью. И все насчет Европы скулил.

Наконец кто-то посоветовал старичку в Европу ехать.

Так старичок и сделал. Достал себе паспорт, распродал имущество и к осени выехал. Даже не попрощался ни с кем.

И вот поехал старичок в Берлин. И пишет из Берлина письмо в Россию. Вроде как хвалится:

«Сидю, – говорит, – в Берлине. И на днях буду омолаживаться. А медицина тут поставлена очень отлично – каждая кишка на учете. А как омоложусь, так и деньги вышлю за квартиру за все время. И может быть, на ремонт. До свиданья».

И вот принялся старичок ходить к знаменитым профессорам. Пошел к одному, к другому, к пятому – нет. Не берутся омолаживать. Один профессор над крысами производит опыты, другой профессор теорией вопроса занят, третий опять на практике крыс омолаживает. Даже злость взяла старичка.

– Что ж это, – говорит он одному профессору. – Крысы да крысы… Это выходит, что я зря проехался. Что ж, – говорит, – вы ваньку валяете. Едят вас мухи. Раззвонили на всю планету, а как до дела, так и не можете. Над крысами только…

– Нет, – говорит профессор, – не только над крысами, а и над кроликами, и над морскими свинками, и даже над обезьянами… Но есть всемирно известные профессора, которые и человеков омолаживают.

Дал тут профессор старичку адрес одного знаменитого ученого, который проживал в Гамбурге.

Вот старичок собрался и выехал туда.

А оттуда пишет письмо в Россию.

«Сидю, – говорит, – в Гамбурге. И скоро буду омолаживаться. Как омоложусь, так и деньги вышлю. Раньше не могу из принципа. До свиданья».

Написал старичок письмо и пошел к знаменитому ученому.

– Здравствуйте, говорит. Вот, – говорит, – желаю омолодиться. Осчастливьте. Впрысните сыворотку.

– Можно, – говорит ученый, – это вам будет стоить триста английских фунтов.

Подсчитал старичок свои карбованцы, охнул, схватился за голову.

– Ох, – говорит, – знаменитый профессор, не хватает у меня пол английского фунта, извиняюсь.

– Ну ничего, – говорит ученый, – пущай так. Мне полфунта не расчет. Раздевайтесь.

Разделся старичок и думает:

«Вот, – думает, – едят его мухи. Он меня омолодит, а я потом с голоду помру без копейки денег. Все ему отдам…»

Подумал-подумал и стал одеваться.

– До свиданья, – говорит, – я в другой раз зайду. Подумаю.

– Что ж вы вола вертите? – сказал профессор, бросая препарат на стол.

Старичок бочком-бочком да и на лестницу. Бежит по лестнице, вдруг слышит – сзади какой-то человек цыкает.

– Тс, – говорит человек, – вам чего, омолодиться? Я, – говорит, – устрою. Вот вам адрес ученого. Он хотя и не очень знаменит, но возьмет с вас недорого.

Вот на другой день старичок и пошел к ученому. И действительно, взял этот ученый со старичка недорого, впрыснул ему что следует, а через два дня старичок и ноги протянул – помер.

А с чего помер – неизвестно. Может, ему не в то место впрыснули, куда следует, а может, старичок и сам помер от потрясения.

Вот. А вы говорите – Европа!

Новый человек

Делопроизводитель Нюхательного треста Игорь Владимирович Козьепупов лежал у себя в комнате на кушетке и весело улыбался. Рядом в соседней комнате, у жены Машеньки, сидят гости. Вернее, не гости, а гость… Какой-то товарищ Ручкин. Машенькин сослуживец.

«Сидит, – думает Козьепупов. – Пускай сидит. Мне от этого ни холодно, ни жарко… Я все-таки новый человек. Современный человек. Так сказать – дитя своего века… Другой муж в три шеи погнал бы этого чертова Ручкина. А я – пожалуйста. Сиди, говори, что хочешь, шепчись… Замыкайся на все запоры… Целуйся… Шут с вами – мне все равно. Я новый человек. Человек новой эпохи».

В соседней комнате гудел густой голос товарища Ручкина. Однако слов нельзя было разобрать.

«Гудит, – думает Козьепупов. – Гуди, собачий нос, гуди. Скажи спасибо, что на такого мужа напал. Другой бы муж за манишку да по лестнице, да по лестнице. Башкой паршивой по лестнице – не лазь, дескать, к чужим женам…»

Козьепупов присел на кушетку и закурил.

«Да-а, – сказал он про себя, – как ни говори, а новые отношения между полами. Полнейшее социальное равенство… Я хоть и делопроизводитель, но я передовой человек. Я даже, ей-богу, к самому себе уважение чувствую. Я новый человек – не знающий ни ревности, ни мещанской собственности… Ведь другой человек мог бы и кислотой плеснуть в поганую рожу этого Ручкина… А по правде сказать, и стоит… Интересно знать, о чем это дерьмо беседует с Машенькой?»

Козьепупов встал с кушетки и тихонько подошел к двери.

– Марья Михайловна, – густо говорил товарищ Ручкин, – вы прелестная дамочка… Дозвольте в ручку поцеловать…

Козьепупов замер у двери.

«Сволочь какая! – удивился он. – А? Дозвольте поцеловать… Другой бы муж за такие слова все кишки бы выпустил, с пятого этажа бы выкинул…»

Козьепупов в волнении отошел от двери и снова прилег на кушетку. Но теперь ему не лежалось.

«Этакая скотина, – думал Козьепупов. – Два часа сидит. Да еще гудит, как прохвост… Хоть бы подумал, что муж в соседней комнате… Я, знаете ли, хоть и новый человек, но если он еще десять минут просидит, то я ему пропишу пфеферу. Я ему все кишки выпущу… Я его, собачьего прохвоста, в зубной порошок разотру».

Козьепупов вскочил с кушетки и принялся шагать по комнате, нарочно стуча каблуками.

– Маша! – вдруг крикнул Козьепупов визгливым голосом. – Маша! Поздно уж… Спать пора!

Густой голос Ручкина прервался на полуслове. В комнате стало тихо. Через минуту в дверях показалась Машенька.

– Это нетактично! – сказала она. – Это свинство. Где твои убеждения?..

– А-а, нетактично? – заорал Козьепупов, брызгая слюной. – Нетактично!

Он схватил жену за руку и потащил в комнату, где сидел гость.

– Нетактично! – орал Козьепупов, тыча пальцем в товарища Ручкина. – А два часа сидеть тактично? Я, извиняюсь, товарищ, не из ревности… Я новый, передовой человек, но я покажу, что тактично. Я покажу, где раки зимуют! Вон отсюда! Пошел вон отсюда, дурак собачий…

Гость съежился и, забормотав непонятное, вышел из комнаты, испуганно оглядываясь.

Машенька тихо плакала.

Писатель

Конторщик Николай Петрович Дровишкин давно мечтал сделаться корреспондентом. Он послал даже раз в газету «Красное чудо» письмо с просьбой принять в рабкоры. Но ответа еще не было. И талант Дровишкина пропадал в бездействии.

А Дровишкин был очень талантливый человек. И главное – отличался красноречием. Все знакомые даже удивлялись.

– Голубчик, – говорили знакомые, – да с вашим талантом в газеты нужно писать.

В ответ Дровишкин только усмехался.

«Уж только бы мне попасть в газету, – думал Дровишкин. – Уж я бы написал. Уж я бы с моим талантом черт его знает что бы написал».

И вот однажды, развернув дрожащими руками «Красное чудо», Дровишкин прочел: «Ник. Дровишкину. – Пишите о быте. Ваш № 915».

От радости Дровишкин едва не задохнулся.

– Есть! Принят! Корреспондент «Красного чуда» Николай Дровишкин!

И, едва досидев до четырех, Дровишкин вышел на улицу, презрительно взглянув на начальство.

На улице восторг Дровишкина немного утих.

«О чем же я буду писать? – подумал Дровишкин, останавливаясь. – Как о чем? О быте… Вот, например… Ну что бы? Ну вот, например, милиционер стоит… Почему он стоит? Может, его солнце печет, а сверху никакой покрышки нету… Гм, нет, это мелко…»

Дровишкин пошел дальше и остановился у окна колбасной.

«Или вот о мухах… Мухи на колбасе… Потом трудящиеся кушать будут…»

Дровишкин укоризненно покачал головой и зашел в лавку.

– Как же это так, братцы? – сказал он приказчику. – Мухи у вас на окнах…

– Чего-с?

– Нет, я так. Трудящиеся, – говорю, – потом кушать будут. После мух… Дайте-ка мне того… полфунтика чайной…

Дровишкин помялся у дверей, положил колбасу в карман и вышел из лавки.

«Нет, – подумал он, – о мухах нельзя – мелко. Нужно взять что-нибудь этакое крупное. Какое-нибудь общественное явление. Факт значительный».

Но ничего значительного Дровишкину не приходило в голову. Даже люди, проходящие мимо него, были самые обыкновенные люди, совершенно непригодные для замечательной статьи.

Настроение у Дровишкина упало.

«О погоде, что ли, написать? – уныло подумал он. – Или про попа, что ли…»

Но, вспомнив, что поп приходится дальним родственником жены, махнул рукой и пошел к дому.

Дома, закрывшись в своей комнате, Дровишкин принялся писать. Писал он долго. И когда кончил – уже начинало светать.

Разбудив жену, Дровишкин сказал:

– Вот, Веруся, послушай-ка. Я хочу знать твое мнение. Это явление из жизни…

Дровишкин сел против жены и стал читать глухим голосом. Статья начиналась туманно, и смысл ее даже самому Дровишкину был неясен, но зато конец был хлесткий:

«И вместо того, чтобы видеть перед окнами ландшафт природы, трудящиеся порой лицезреют перед глазами мокрое белье, которое повешено для просушки. За примером ходить недалеко. Не далее как сегодня, вернувшись после трудового дня, я увидел вышеуказанное белье, среди которого были и дамские принадлежности, и мужское исподнее, что, конечно, не отвечает эстетическим запросам души.

Пора положить этому предел. То, что при старом режиме было обычным явлением, того не должно быть теперь».

– Ну как? – спросил Дровишкин, робко взглянув на жену. – Хорошо?

– Хорошо! – сказала жена. – Только, Коля, ты про какое белье говоришь? Это ведь наше белье перед окнами…

– Наше? – охнул Дровишкин.

– Ну да. Не узнал? Там и твое исподнее.

Дровишкин опустился перед женой и, уткнувшись носом в ее колени, тихонько заплакал.

– Верочка! – сказал Дровишкин, сморкаясь. – Кажется, все у меня есть: и слог красивый, и талант, а вот не могу… И как это пишут люди?

Последнее Рождество

Давненько я не праздновал Рождества.

В последний раз это было лет семь назад.

Перед самым Рождеством выехал я к своим родным в Петроград. Мне не повезло: на какой-то пустяковой станции пришлось ночевать. Поезд опаздывал часов на двенадцать.

А станция была действительно пустяковая – не было даже буфета.

Сторож, впрочем, хвалился, что буфет «обнакновенно есть, но покеда», по случаю праздников, – нет. Утешение было среднее.

На этой станции нас, горемычных путников, было человек двенадцать. Тут был и какой-то купец-рыбник с бородой, два студента, и какая-то женщина в старомодной ротонде, с двумя чемоданами, и прочий неизвестный мне люд.

Все покорно сидели за столом в маленькой зальце, и только в купце бушевала злоба. Он вскакивал из-за стола, бежал в дежурную, и нам было слышно, как голос его злобно повизгивал и повышался.

Кто-то из начальства отвечал спокойно:

– Не могу знать… В восемь утра… Не раньше.

Среди пассажиров был еще очень опрятного вида старичок в шубке и в высокой меховой шапке. Сначала старичок, добродушно посмеиваясь, утешал пассажиров, ласково глядя им в глаза, потом принялся подпевать тихим козлиным тенорком: «Рождество твое, Христе Боже наш».

Это был старичок совершенно набожного вида. Добродушие и кротость были заметны во всяком его движении.

Он сидел на стуле и, покачиваясь в такт, пел «Рождество твое». Но вдруг сорвался со стула и исчез со станции… Через несколько минут он вернулся, держа в руке еловый сучок.

– Вот! – сказал старичок с восторгом, подходя к столу. – Вот, милостивые государи, и у нас елка.

И старичок принялся втыкать елку в графин, тихо подпевая: «Рождество твое, Христе Боже наш».

– Вот, милостивые государи, – снова сказал старичок, несколько отходя от стола и любуясь своей работой. – В этот торжественный день, по чьим-то грехам, вынуждены мы тут сидеть яко благ, яко наг…

Пассажиры с неудовольствием и раздражением смотрели на суетливую фигурку старика.

– Да, – продолжал старичок, – по чьим-то грехам… Православные христиане, этот торжественный день мы, конечно, привыкли проводить среди своих друзей и приятелей. Мы привыкли смотреть, как наши маленькие детки прыгают в неописуемом восторге вокруг рождественской елки… Нам нравится, милостивые государи, по человеческим слабостям, откушать в этот день и ветчинки с зеленым горошком, и кружок-другой колбасы, и ломтик гуся, и рюмашечку чего-нибудь этого…

– Тьфу! – сказал рыботорговец, с омерзением глядя на старичка.

Пассажиры задвигались на стульях.

– Да, милостивые государи, – продолжал старичок тончайшим голосом, – привыкли мы проводить этот день в торжестве, но если нет, то не пойдешь против Бога… Говорят, тут неподалеку существует церковка… Пойду я туда… Пойду, милостивые государи, пролью слезу и поставлю свечечку…

– Послушайте, – сказал торговец, – а может, тут чем разжиться можно? Может, в самом деле, тут этого… ветчинки раздобыть можно? Ежели расспросить.

– Полагаю, что можно, – сказал старичок, – за деньги, милостивые государи, все можно. Ежели собраться…

Купец вынул бумажник и, хлопнув об стол, стал отсчитывать. Пассажиры с радостью заворочались на стульях, вытаскивая свои деньги…

Через несколько минут, подсчитав собранные деньги, старичок с восторгом объявил, что хватит за глаза и на еду, и на питье, и на прочее.

– Только вы недолго, – сказал торговец.

– Поставлю свечечку, – сказал старичок, – пролью слезу, расспрошу у православных христиан, где купить, и назад… За кого, милостивые государи, поставить свечечку?

– Поставьте за меня, – сказала женщина в ротонде, роясь в кошельке и протягивая деньги.

Денег от нее старичок не взял.

– Нет, сударыня, – сказал он, – позвольте уж мне из своих скромных средств сделать христианское дело. За кого еще?

– Ну и за меня тогда, – сказал купец, пряча свой бумажник.

Старичок кивнул головой и вышел. «Рождество твое, Христе Боже наш», – услышали мы его голос.

– Какой божественный старичок! – сказал торговец.

– Удивительный старичок, – поддержал кто-то.

И пассажиры с восторгом стали рассуждать о старичке.

Прошел час. Потом два. Потом часы пробили пять. Старичок не шел. В семь часов утра его тоже не было.

Половина восьмого – подали поезд, и пассажиры бросились занимать места.

Поезд тронулся.

Было еще темновато. Вдруг мне показалось, что за углом станции мелькнула знакомая фигура старичка.

Я бросился к окну. Старичок скрылся.

Я вышел на площадку – и вдруг явственно услышал знакомый козлиный тенорок: «Рождество твое, Христе Боже наш».

Это было мое последнее Рождество.

Сейчас к религии я отношусь как-то скептически.

Монастырь

В святых я, братцы мои, давненько не верю. Еще до революции. А что до Бога, то в Бога перестал я верить с монастыря. Как побывал в монастыре, так и закаялся.

Конечно, все это верно, что говорят про монастыри – такие же монахи люди, как и мы прочие: и женки у них имеются, и выпить они не дураки, и повеселиться, но только не в этом сила. Это давно известно.

На страницу:
27 из 28