Полная версия
На Волховском и Карельском фронтах. Дневники лейтенанта. 1941–1944 гг.
14 июня. Воскресенье. Несмотря на войну, нам предоставлен отдых. Чувствовалось потепление. На улицах непролазная грязь. Булыжная мостовая и каменные тротуары в Устюге только лишь на главных улицах – на прочих тротуары дощатые. Глядя в окна, мы наблюдаем за прохожими. Степенные бабы с узлами, корзинками и кувшинами волокутся на базар. Порой пробежит, стуча каблучками по доскам, девушка из местных, посмотрит на наши окна, улыбнется и побежит дальше. Увольнительные в город отменены, да и выходить не в чем. Сидим, обсуждаем новости.
Обнаружился первый случай воровства. У меня сперли две пачки табаку. По тем меркам это 2500 рублей, сумма немалая. Другие лишились кто табаку, кто мыла, кто бритвы, у кого-то увели носки. Но вора поймали, судили и с маршевой ротой отправили на фронт.
Пользуясь отсутствием начальства, я лежу на койке, заложив руки за голову. Это до сих пор моя любимая поза при отдыхе. В углу на нарах первого отделения спорят, и в который уже раз обсуждается один и тот же вопрос: «Как могло случиться, что немцы застали нас врасплох?!»
Я лежу молча и слушаю. Разговор касается темы страха, и до меня долетает фраза: «Страшна не смерть, – безысходность. Страшно не окружение, а обреченность».
Тогда, в училище, слова эти оставались для меня до времени как бы «запечатанными тайной печатью». Не имея фронтового опыта, не мог я проникнуть в их сокровенный смысл. Не ведал я и того, что суждено мне будет благополучно окончить курс училища, длительное время воевать, побывать в тылу противника, но так никогда и не испытать ощущения безысходности и обреченности. Теперь я знаю: именно в этом, несомненно, и было мое личное счастье.
15 июня. Погода не улучшилась, дует холодный резкий ветер, идет дождь, и сырая беспросветная мгла повисла над городом. Дороги раскисли. Рота ушла на стрельбище за восемь километров. Несколько человек, в том числе и я, чьи башмаки окончательно развалились, оставлены в казарме в качестве дневальных.
– Читал расписание? – спрашивает меня Николай Морозов. Свои модные полуботинки с лаковой осоюзкой он сдал старшине и ходит теперь босиком. – На 19.00 назначен зачет по тактике. Тебе ясно?!
– Отменят, – говорю я не вполне уверенно.
Пользуясь тем, что в казарме никого нет, я достал акварельные краски, кисть и прямо на почтовой открытке стал рисовать интерьер нашей комнаты. Дверь открыта, и в проеме видны деревянные нары, крашенные в зеленый цвет. На нарах заправленные койки.
Не военному человеку, даже отдаленно, не представить себе своего рода казарменного «культа» – процесса заправки коек. Это подлинное испытание терпения, воли и нервной выдержки курсанта.
Собственно, «койкой» именуется матрац, набитый соломой, который в заправленном состоянии, то есть обернутый байковым или суконным одеялом, должен иметь идеально правильную форму. В ногах – белая окантовка из пододеяльника, одинаковая по всему отделению. В головах – взбитая подушка, с двумя вмятинами по углам. На одну треть матраца, от головы, на одинаковом уровне по всем койкам, кладутся сложенные треугольником полотенца. Ворс на одеяле расчесывается жесткой платяной щеткой и должен иметь на всех койках отделения одинаковое направление и отсвет. Если же у кого-то из отделения койка окажется не в порядке – неопрятно заправленной, окантовка пододеяльника шире или уже остальных, полотенце не на месте, – грозы не миновать. Одеяла, матрацы, простыни, подушки, личные вещи – все летит на пол, в кучу, и не приведи господи подобный разгром увидеть командиру роты или же самому капитану Краснобаеву – расправа последует скорая, вплоть до отчисления из училища. Зная это, курсанты заправляли койки тщательно и добросовестно.
17 июня. Наконец-то привезли недостающее обмундирование, и мы получили белье, брюки, сапоги и шинели. Шинели первой выдачи отобрали – они оказались настолько плохи, что теперь, пожалуй, даже трудно представить их настоящий внешний вид. Собранные по госпиталям после раненых, они носили следы крови, во многих местах были прожжены, порваны и грязны. Шинели новой выдачи оказались тоже «б/у», но все-таки вычищенными, отремонтированными и продезинфицированными.
В довершение ко всему, курсанту Амосову досталась шинель, когда-то принадлежавшая маршалу Тухачевскому, с остатками красной подкладки, кантами и именным клеймом, которое почему-то не спороли.
Сапоги привезли с яловыми головками и голенищами, сшитыми из обрезков хромовой кожи. Обувью удовлетворили всех, и только Морозову не могли подобрать размера – пришлось выдать ему из комсоставского фонда.
Несмотря на бедность и убожество наших носильных вещей, мы тщательно заботились об их внешнем виде и подгоняли их по фигуре. Например, мне пришлось ушивать ворот гимнастерки на два пальца. Морозов улаживал пилотку, приспосабливая ее под свой плоский затылок. Кто-то убавлял в поясе брюки, а малыш Баев основательно укорачивал рукава. Все мастерили сами, острили и смеялись при этом. В нашем положении, в условиях полевых занятий, лучшего костюма и не требуется. Хотелось бы, конечно, в театре или кино, в летнем саду или просто на улице щегольнуть модным кителем, но в военное время такие курсанты, как мы, вряд ли могли рассчитывать на получение выходного костюма.
Наиболее неприспособленным к условиям военного училища оказался тот самый Абрам Маленький, что выехал с нами из ростокинского военкомата. Обмундирование висело на нем, как на колу, и он не прилагал ни малейшего усилия, чтобы хоть как-то его уладить. Но самое страшное, что только могло быть, – так это его психическая подавленность. Видели часто, как он, находясь в трансе или шоке, смотрел в одну точку расширенными зрачками. Ночами, сидя на койке, он стенал и плакал о своей беспросветной и горькой участи. В училище его держать не стали и отчислили при первой же инспекции с маршевой ротой. Вскоре пришло известие, что он погиб при артобстреле, будучи подносчиком мин на батарее.
18 июня. Я сфотографировался. Лейтенант Синенко отпускал нас без возражений. Карточки изготовлялись здесь размером не более как три на два сантиметра. Рассматривая фото, я не мог понять: чем оно так взволновало всех моих домашних? С маленького прямоугольника смотрит физиономия упитанного, несколько хмурого молодого человека в обычной солдатской пилотке. Отправляя фотографии своей матери, я писал ей, что «чувствую себя хорошо», что «поправился и загорел», что «привык вставать в шесть утра» и что, наконец, «получил первое денежное довольствие – сорок рублей, на которые купил себе на базаре литр молока за двадцать пять рублей и два яйца по десять рублей за штуку».
Получив письмо и фотографии, моя мать и бабушка не на шутку переполошились. Им почему-то показалось, что я нахожусь «в ужаснейших условиях». И вот из письма в письмо мать моя стала докучать мне одним и тем же: «Когда же наконец ты соберешься и потребуешь пересмотра на медицинской комиссии?» В свое время я имел «белый билет», то есть освобождение от военной службы по статье 19-й Расписания болезней.
«Я думаю, – писал мне мой дядя Николай, – что по своей болезни ты все-таки будешь непременно непригоден. Иди уж по крайности нестроевой. Да ведь потом тебя, как студента, должны считать в отсрочке».
«Непонятливые люди, – рассуждал я сам с собою, – какая тут может быть „отсрочка как студенту“, когда вся наша рота состоит из бывших студентов и аспирантов!»
Очевидно, мои родственники, во главе с моей матерью, не желали понять самой простой вещи, а именно: в сложившейся военной ситуации человек с пониженной свертываемостью крови, вроде меня, не может рассчитывать на какое-либо послабление или снисхождение. Попав в военное училище, я понял, что раз я должен стать командиром, то для моей же пользы я должен стать хорошим, качественным командиром – физически и нравственно закаленным, усвоившим нелегкий опыт военной службы. Заниматься я стал прилежно, и благодарность перед строем бывала для меня приятным свидетельством моих успехов. В детстве я был слабым ребенком, юношей не отличался физической силой и крепостью – тут же приходилось наверстывать многое.
Трудно, невыносимо трудно было участие в военизированном кроссе, когда взвод в полном составе, с боевой выкладкой, бежит на тысячу метров. Отставать нельзя – иначе нарушится строй взвода. Максим Пеконкин, непосредственно за которым я следовал, ломится вперед, словно танк.
Даже теперь с содроганием вспоминаются тренировки «гусиным шагом», выматывавшие, казалось, последние физические силы. Трудно было, очень трудно.
От тяжелых и неуклюжих сапог болели ноги. Брезентовые лямки и ремни амуниции резали плечи, скатка теснила грудь, словно хомут. И если бы нас спросили: «Нравится вам все это?» – каждый бы ответил: «Нет! Конечно же нет!» Однако если и не все, то большинство понимало, что на фронте будет еще труднее и что нужно готовить себя таким образом, чтобы выдержать еще большие нагрузки и тяжести.
Что же так встревожило мою мать?! Очевидно, ее материнский эгоизм подсознательно стремился как бы «ослабить» все эти нагрузки и трудности и испытания. И она не понимала, что именно такая ее попытка может кончиться для меня плачевно. Ведь на перекомиссии, которой она так добивалась, меня могут не демобилизовать, не отправить к ней, а, наоборот, отчислят из училища и неподготовленного, необученного отправят на фронт с маршевой ротой рядовым. Судьба Абрама Маленького весьма и весьма поучительна. Но она – эта судьба – мою мать совершенно не интересовала. Что касается меня самого, то я понял тогда: всеми силами должен я сопротивляться требованиям своей матери, не расслабляться, не жалеть себя эгоистической жалостью, не считать физическую и нравственную нагрузку «непосильным бременем», от которого следует избавляться любым способом. Так я и поступил, и был рад и доволен. Единственным огорчением для меня стало стекло в моем «Мозэре», которое постоянно билось. Часы были карманные, и, где бы я их ни носил: в нагрудном кармане гимнастерки, в брючном, без предохранительной сетки, при постоянном ползании по земле и окопам, при непрерывных бросках и падениях, не разбить стекла было просто невозможно. Взводный, снисходительно улыбаясь, отпускал меня в город, чтобы вставить очередное стекло.
21 июня. Взвод впервые заступает в караул. Мы усиленно долбим «Устав гарнизонной службы», чистим обмундирование и подшиваем свежие подворотнички. До блеска драим сапоги и оружие.
Перед штабом училища на торжественном разводе с оркестром дежурного по гарнизону приветствуют «Встречным маршем». Дежурный здоровается, обходит фронт развода, поверяет знания обязанностей караульных начальников и часовых. Наконец, звучит его команда: «Развод, смир-р-на! К торжественному маршу!» Отбивая шаг под музыку, с винтовками у плеча, проходит развод перед дежурным, восседавшим на гнедом коне.
Пост мой у ворот центральной проходной, в третью смену. Город спит. В Устюге период белых ночей, и вокруг словно искрящийся пасмурный день. Я стою у полосатой будки, в руках винтовка с примкнутым штыком, в подсумке патроны. Тишина. Лишь где-то далеко-далеко цокают подковы по булыжной мостовой – это дежурный по гарнизону поверяет посты.
С одной стороны, мы действительно охраняем покой спящих в казарме людей, а с другой – это учебно-практические занятия и дежурный по гарнизону – не только поверяющий командир, но и педагог.
Казалось, что может нарушить покой и безмятежный сон людей, живущих в этом далеком от линии фронта, тыловом и старинном городе?!
А между тем шепотом говорили о событиях недавнего прошлого, разыгравшихся здесь; когда курсанты-пуховичане вели уличный бой, стреляли, были раненые и убитые. Лишь некоторое время спустя нам стало известно, что в конце сорок первого года партия зэков, размещенная в одной из церквей у базара, превращенной в тюрьму, взбунтовалась, захватила склад учебного оружия без патронов с намерением вырваться на свободу. Гарнизонная рота, поднятая по тревоге, перегородила улицу. Зэки со штыками наперевес ринулись на курсантов. Командир роты Ламбоцкий скомандовал: «Огонь!» Первых скосило. Затем второй, третий залпы. Зэки ринулись назад – там их встретили и разоружили.
Не легко нам было в девятнадцать лет осмысливать сложные и запутанные проблемы и ситуации. Муторно порой становилось на душе в часы ночного одиночества на посту. Но розовел край неба. Даль начинала светиться серо-жемчужной мерцающей прозрачностью. И все уже представлялось не таким удручающим и безысходным.
22 июня. Годовщина начала Великой Отечественной войны. В подразделениях готовятся к строевому смотру с песней. Пели курсанты песни советских композиторов, пели народные и старинные солдатские песни. Наш пятый артиллерийско-минометный дивизион готовил «Священную войну» Александрова. Запевали на два голоса Чеканов и Папенков. Пели курсанты красиво, самозабвенно, могуче. Сам ритм этой песни строевой, вызывающий ощущение внутренней бодрости и сплоченности строя. Пели и только что появившуюся песню «До свиданья, города и хаты». После вечерней самоподготовки роты выходили на плац, строились в каре и после команды «На месте шагамарш» начинали песню. Пели старинную «Взвейтесь, соколы, орлами», «Катюшу» и, наконец, «Там, где пехота не пройдет и бронепоезд не промчится», сочиненную на мотив старинной драгунской песни «Георгиевский штандарт».
Каждый вечер, перед сном, роты в полном составе, с командирами во главе, отправлялись маршировать по улицам Устюга под звуки и ритм избранной ими песни. Весело и легко проходили роты, чеканя шаг, по булыжной мостовой. Солнце село, и над нами прозрачный полог белой ночи. Легко и свободно становится на душе – все мы бывали рады этим вечерним прогулкам, таким взбадривающим и откровенно радостным.
24 июня. Мы возвращаемся со стрельбища измученные жарой. Солнце висит над горизонтом гигантским расплавленным шаром. Воздух раскален и насыщен тяжкой духотой. Хочется вздохнуть полной грудью, а в глотку вползает нечто обжигающее, скрипящее сухой пылью на зубах. Мы не ели с утра, страшно устали и шли уже не строем, а толпой. Ответственный за роту лейтенант Перский решил, очевидно, подтянуть дисциплину и приказал старшине Бычкову «организовать песню».
– Падра-а-вняйсь! – рявкнул на ходу старшина. – Левый, левый! Тверже шаг! Запевай!
Но курсанты шли молча. Старшина выжидает. Молчание продолжается.
– Противник с фронта! – командует старшина. – Ложись! По-пластунски впере-е-ед!
Обливаясь потом, мы ползем по пыльной дороге, по обочине. На зубах песок, физиономии стали серыми и грязными от пота и пыли.
– Встать! – командует старшина, и в глазах его искрится злоба. – Шагамарш! За-а-певай!
Рота молчит. Песня в армии – дело добровольное, и если рядовые не желают петь – заставлять их никто не имеет права. Мы петь не желали: строй шел молча. Но мы знали также и то, что старшина от своего не отступит.
– Газы! – раздается его новая команда.
Быстро расстегиваем брезентовые сумки противогазов, надеваем резиновые маски на грязные и потные лица. Смотровые стекла моментально запотевают, и все вокруг заволакивается как бы мутной пеленой.
– Бегом маар-р-рш! – остервенело ревет старшина.
Рота бежит с винтовками у бедра. Лица взмокли под резиновыми масками противогаза и горят, разъедаемые пылью и грязью. Гимнастерки хоть выжимай. А вдали уже поблескивают позолотой маковки многочисленных церквей Великого Устюга.
– Стой! – орет старшина Бычков. – Отбой!
Противогазные маски сорваны. Физиономии красные, возбужденные.
Все прерывисто и тяжело дышат.
– Петь будем? – спрашивает старшина, сбычив голову и оперев кисти рук о бедра.
– Будем! – вдруг раздается из середины строя веселый голос Мкартанянца. Никто – ни лейтенант Перский, ни старшина Бычков, ни даже сами курсанты – не предполагали, какую коварную месть изобрел этот отчаянный армянин.
– Смирно! – с сознанием одержанной победы и вполне миролюбиво командует старшина Бычков. – С песней шагом марш!
Тут-то и запел Мкартанянц своим звонким голосом озорную песню юнкеров-артиллеристов стародавних прадедовских времен:
Как-то раз на полигонеПозднею поройНа посту в дивизионеПерднул часовой.И сотня курсантских глоток вмиг подхватила припев:
Раз… два…Горе не беда.Канареечка жалобно поет.А звонкий голос запевалы выводил уже следующие куплеты:
Факт, конечно, маловажныйПорча атмосфер.Но услышал звук протяжныйВзводный офицер.Раз… два…Горе не беда.Канареечка жалобно поет.Разъяренный, оскорбленный,Взбешенный и злой,Он на пост дивизионныйПрилетел стрелой.Как ты смел, исчадье ада,Мерзкий идиот!На посту пускать из задаСероводород?Долго в поле раздавалсяГолос громовой.И со страха обосралсяБедный часовой.Сколько ни пытался старшина Бычков прекратить песню, его никто не слушал. Обретя второе дыхание, отбивая шаг и горланя припев: «Раз… два… горе не беда», рота шла бодро в идеальном строю по направлению к городу. Вот и первые дома Устюга, строй вступает в улицу, а песня не умолкает.
Рассердился сам полковникИ, со стула встав,Грозно молвил: «ГарнизонныйДайте мне устав».Прохожие от удивления разевали рты, подобного они, естественно, никогда не слыхивали. Лейтенант Перский исчез тотчас, как только рота вступила в черту города. С людьми остался старшина Бычков. А Мкартанянц между тем не унимался:
Часового мы не вправеДаже обвинять:Запрещенья нет в уставеНа посту вонять.Радости нашей нет предела, и, отбивая шаг по мостовой, мы горланим во всю мощь своих глоток:
Раз… два…Горе не беда.Канареечка жалобно поет.И с тех пор в часы ночныеСлышно в трех верстах,Как пердят все часовыеНа своих постах.И уже казалось, что все обошлось благополучно, как вдруг, подобно бронзовому изваянию конного монумента, вырастает перед нами посреди улицы фигура дежурного по гарнизону.
– Доложить! – следует приказ.
Бычков докладывает.
– В комендатуру прямо! – звучит команда дежурного по гарнизону. – Рота, шагом ма-а-арш!
С гордо поднятой головой, торжественным шагом прошли мы мимо «конного монумента» дежурного по гарнизону. Два часа принудительной строевой подготовки под барабан на комендантском плацу – такова была наша плата за удовольствие рассчитаться за все со старшиной Бычковым. Домой, в казарму, возвращались мы усталые и возбужденные. В батальоне уже знали о случившемся, но никто даже и виду не подал, а все только втихомолку пересмеивались.
26 июня. Рота идет на стрельбище. Подъем в четыре утра. Наш взвод назначен в оцепление. Нам искренне завидуют. Конечно, стрелять из боевой винтовки дело заманчивое, но еще заманчивее, разувшись, лежать одному в траве, греясь в лучах летнего солнца, лежать и мечтать о чем-то постороннем или же писать письма домой. Обязанности бойцов оцепления не сложные: наблюдать за флажками. Красный: «боевая опасность», белый: «отбой», да следить за тем, чтобы какой-нибудь ротозей не забрел случаем в зону огня. А поскольку такая возможность считалась минимальной, то и беспокоиться было нечего. Небо над головою ясное, знойное и, как выражаются, резко-континентальное. Жара поэтому здесь палящая и жестокая.
На место прибыли мы еще по холодку, задолго до начала стрельб. Взводный развел цепь и ушел. Теперь можно было снимать сапоги, проветрить носки, портянки и гимнастерку. Начальству тут делать нечего. Одолевают комары и мухи. Прошло более часа, пока трубач не возвестил начало стрельб. На вышке в полутора километрах взвился красный флажок. Затрещали, защелкали выстрелы, будто удар хлыста воспринимался полет пули. Иногда вдруг где-то совсем рядом раздается резкое фр-р-р. Это рикошетом пошла пуля, как принято говорить, «за молоком».
Я сидел под кустом и занимался письмами. Написал на нескольких страницах подробное письмо матери. Короткие открытки Юдиным, дяде Николаю, Нике, Генке и Шурику. Посмотрел, а передо мной – зайчишка сидит и с удивлением на меня смотрит. Я растерялся, сделал неосторожное движение – косой испугался и убежал. Смешно.
Я все писал и писал. В который раз повторял я своей матери, что не ищу встреч с медицинской комиссией, что я здоров и не считаю себя инвалидом, что я не намерен покидать училище прежде, чем стану лейтенантом. Я убеждал своих родственников в письмах, которые, несомненно, читала военная цензура, не называть меня «больным». В мои намерения не входило быть отчисленным в маршевую роту в качестве «больного», «слабосильного» или «профессионально непригодного».
Да, я оказался в армии не по своей воле. Но раз уж так получилось, то, прежде всего, нужно позаботиться о том, чтобы приобрести хорошую военную специальность, стать закаленным боевым командиром, способным выносить тяжелую службу в условиях фронта. Я все-таки понимал, что не только выжить, но и удачно воевать можно, лишь пройдя предварительно хорошую школу военной тренировки. Этого-то моя мать и не понимала.
Окончив писать, я задумался о том, какие же выдающиеся люди собрались в нашей восемнадцатой. Вон в ста метрах от меня Олег Радченко – удивительный человек. Он аспирант биофака МГУ. Но он не только биолог. Кажется, нет такой области знаний, к которой он не проявлял бы интереса. Ему доступны физика и химия, математика, история и литература. Он интересуется музыкой и живописью. Восхищается импрессионистами и великолепно разбирается в иконописи. Он носил с собой повсюду небольшую самодельную тетрадку – своеобразный дневник. Твердыми и уверенными штрихами рисовал он в ней архитектуру устюжских храмов, наличники домов, перспективу городских улиц и все это снабжал аннотациями, описывая характер городского базара или устройство дебаркадера. Чертежи абсид и закомар соседствовали с чертежами полковой пушки и миномета. Меня, студента художественного училища, Олег просвещал в области искусства, философии и богословия. И я чувствовал себя перед ним невежественным профаном, простаком со слабо развитым интеллектом и вялыми чувствами. И не кто иной, как Олег Радченко заставил меня, в буквальном смысле, взяться за ум-разум и со всей серьезностью отнестись к своему образованию. В Олеге я приобрел человека энциклопедически образованного, спокойного, внутренне собранного, выдержанного и волевого. Он с одинаковым увлечением рассказывал мне о строении кишечно-полостных организмов, об особенностях строгановской школы иконописи, посвящал меня в сокровенные тайны философии Канта и святых отцов-каппадокийцев, о которых я тогда не имел ни малейшего представления.
Следующим по ранжиру в отделении стоял Костя Бочаров. Он был правнуком великого нашего пейзажиста Саврасова. Мой сверстник, худощавый, стройный, заводной и азартный спорщик, легко возбудимый и самоуверенно-нескромный. За кустами мне его не видно.
А вот, по другую сторону от меня, Вася Шишков – я его вижу сквозь ветки деревьев. Он ровесник Олега, в армию попал с последнего курса Академии художеств. Вася сидит босой, в нижней рубахе и что-то компонует на клочке ватмана. По природе он не разговорчив, во время бурных дискуссий может вставить слово-другое и не более. Но само его присутствие, его доброта и мягкая улыбка располагают к непринужденности и откровенности во взаимоотношениях. Физически Вася Шишков неимоверно силен и вынослив, но никому и никогда, ни при каких обстоятельствах не сказал он грубого слова; ни с кем не спорил и ничем не возмущался. Наш Пеконкин обычно смотрел на него с каким-то особенным и искренним недоумением, и на суровом лице сержанта застывало выражение «Вот уж никак не думал, что есть такие-то вот люди».
Во взводе у нас, в перерывах между занятиями, то и дело возникали своего рода дискуссии. Нас сорок человек. И достаточно кому-то только начать, как уже закипали страсти. Воспитанный в среде столичной творческой элиты, я считал себя вполне «культурным человеком». И вдруг, попав в среду курсантов военного училища, я убеждаюсь в том, что вся моя «культурность» – это не что иное, как верхушки куцых, обрывочных знаний, нахватанных без системы и наудачу.
Солнце клонилось к западу, его косые лучи снопами врывались сквозь плотную стену высоких, черных елей. Пора обуваться и быть готовым к смене. На обратном пути со стрельбища мы с Олегом несем мишени и идем вне строя. У какой-то бабки за кусок мыла выменяли шесть куриных яиц.
По возвращении в столовой нас ждала густая жирная лапша с мясом, удвоенные порции за обед и ужин, половинка мясистого «залома» и крепкий, сладкий чай с белым хлебом.
Дни проносились с молниеносной быстротой. Давно ли выехали мы из Москвы, а вот уже скоро месяц, как мы в Устюге. За это время ритм жизни военного училища так успел спрессовать, сжать нашу внутреннюю энергию, что мы сами себя стали ощущать «на боевом взводе» – нажми на спуск, и произойдет взрыв. А из равновесия могла вывести малейшая случайность.
Как хорошо, думал я про себя, что не связан я был более ни с какой клубной самодеятельностью и мог отвечать только лишь за самого себя.
28 июня. Я в наряде – дневальный у тумбочки. Дивизион вышел на парад. В городе на центральной площади идет смотр строевой подготовки и строевой песни. Участвуют три стрелковых батальона, пулеметный батальон и артиллерийско-минометный дивизион… В казарму изредка долетает неясный шум толпы, отдельные выкрики команд и могучий рев многоголосой массы людей. В казарме тишина. Но вот открываются ворота, и строй ликующих курсантов пятого артиллерийско-минометного возвращается в казармы – пятый артиллерийско-минометный стал победителем смотра!