Полная версия
На Волховском и Карельском фронтах. Дневники лейтенанта. 1941–1944 гг.
– Бои идут, – перебил чернявый парень из соседней роты, – а в подразделениях некомплект командиров. На ротах младшие лейтенанты, а то и сержанты. В частях нехватка оружия, техники, боеприпасов.
– Зато комиссары все уши прожужжали: «Врага будем бить на его территории!» И что? Не мы их, а они нас бьют! Да еще как!
В душу проникала жуть. Фронтовики подозрительно поглядывали на нас. Теперь-то я знаю: меньше всего они опасались вероломства и предательства с нашей стороны. Хотя и такая возможность не исключалась. Тяготило их, по-видимому, нечто иное, и боялись они самого обычного непонимания с нашей стороны. Уже тогда я подсознательно чувствовал это.
Им, очевидно, известно такое, думал я, что совершенно неведомо нам. Они первыми отведали отступления, хлебнули беды полной мерой. Конечно же, их искренним желанием было поделиться с нами своим и народным горем. А выходило все как-то не так, все не те слова попадали на язык.
Значительно позже, когда я сам уже побывал в боевых передрягах, мне стало ясно: никакие рассказы не заменят личного опыта.
– Ладно, братцы, не пугайте ребят, – спокойно и тихо произнес Иван Сочнев, – война есть война. А на войне всякое бывает.
Старший сержант Сочнев – несколько грубоватый и сильный мужик, превосходивший остальных курсантов и возрастом, и фронтовым опытом. После окончания училища Сочнев вскоре стал капитаном и командиром стрелкового батальона на одном из самых опасных участков Ленинградского фронта.
В подразделениях между тем сортировали личный состав: то от нас забирали кого-то, то к нам присылали новенького. Очевидно, отсутствие начальства вовсе не означало, что нас забыли. После нескольких перетасовок мы вдруг убедились, что подбор курсантов в учебных ротах не случайный и что наша рота оказалась самой молодежной и самой высокообразованной: студенты и аспиранты, научные сотрудники и преподаватели, инженеры, юристы, художники вошли в состав ее взводов и отделений.
Сержантский состав в роте, наоборот, оказался малообразованным и даже малограмотным. Но это все были опытные строевики, и среди них старший сержант Максим Пеконкин, командир нашего отделения, выделялся как личность весьма и весьма незаурядная. Младший командир срочной службы, он отлично понимал, кто у него под началом, и никогда не вступал в прения с языкастыми студентами. Глаза у Максима были черные, проницательные, губы толстые, как у негра, нос широкий с горбинкой, кисти рук сильные, а ноги разлапистые. Он великолепно знал оружие, был вынослив, физически силен и ко всему относился по-хозяйски. У него был гуталин, сапожная щетка и суконка, которой он до блеска надраивал свои сапоги. В строю я стоял следом за командиром отделения, и в моей памяти запечатлелся коренастый, стриженый затылок Максима и его сильная загорелая шея.
Наш отделенный не выносил крохоборства и кусочничества. Если кому-то за столом случайно доставался меньший кусок, а кому-то больший, то это не могло быть причиной склоки и скандала. В армии известно немало способов дележа харча, и по ним обычно судят о взаимоотношениях в подразделении – о нравственной чистоплотности отдельных лиц. Наш Пеконкин обычно сам разливал суп по мискам, резал хлеб, селедку, делил сахар и масло. Иногда он поручал это кому-нибудь из нас ради проверки: не сжульничает ли? И все воспринимали эту черту характера нашего сержанта как своеобразный нравственный аристократизм.
Соседним отделением командовал младший сержант Бучнев – невысокого роста юркий парень, любитель выпить и стянуть, что плохо лежит. Не долгим было пребывание Ивана Бучнева в училище – его быстро раскусили и с первой же партией отчислили на фронт. За столом Бучнев ратовал за справедливость – селедку резал на мелкие куски, которые затем хитро комбинировал. Сухари, сахар раскладывал, казалось, с аптекарской точностью, но отлично знал, как при этом надуть и сжульничать. Курсанты возмущались и негодовали, а он мстил им по мелочам на занятиях и по службе.
Авторитет нашего Пеконкина рос день ото дня. Мы ценили его как личность оригинальную и любые намеки со стороны на его «необразованность» пресекали на корню.
3 июня. На утренней поверке наконец появилось начальство, и все сразу же стало на свои места.
– Здрасссьтетварищщщикурсаанты-ы-ы! – услышали мы слитно-протяжное, с ударением на последнее «ы», приветствие.
Перед строем артиллерийско-минометного дивизиона стоял невысокого роста меднолицый человек с одной шпалой на петлицах.
– Капитан Краснобаев, – представился он, – командир вашего пятого учебного батальона или артиллерийско-минометного дивизиона.
Опрятный, коротко стриженный, чисто выбритый, с белоснежным подворотничком на гимнастерке, в блестящих сапогах и прямо посаженной на голове фуражке, он как бы всем своим видом утверждал: «Смотрите! Вот каким должен быть образцовый командир Красной армии».
Рядом с командиром комиссар – старик-армянин с седой курчавой шевелюрой и четырьмя шпалами на черных петлицах политработника. Полковой комиссар Матевосян, сразу же снискавший любовь и уважение курсантов.
Несколько сзади – начальник штаба батальона, раненный в правую руку, старший лейтенант Максимов. Он приветствует левой рукой, виновато при этом улыбаясь.
В стороне командиры учебных рот: 17-й – лейтенант Ерохин, 18-й – старший лейтенант Тимощенко, 19-й – старший лейтенант Кузнецов и 20-й – старший лейтенант Козлов.
Итак, командиром нашей 18-й учебной роты стал старший лейтенант Тимощенко – худой, подвижный украинец с тонкой шеей, большим ртом и сильной челюстью. Обмундирование на Тимощенко хорошо пригнанное и улаженное, модные сапоги «джимми» с короткими голенищами блестят словно зеркало.
Порядковый номер нашего взвода – первый, и командиром его стал лейтенант Синенко – добродушный славный парень, наш сверстник. Он тоже с Украины, и все мы долго потешались над его мягким малороссийским выговором с непривычными оборотами речи. Так, вместо «может быть» он говорил «мабудь», «хвамилия» – вместо «фамилия» и «спольнять» – вместо «выполнять». В сорок первом он был ранен в ногу, окончил Пуховическое училище и теперь был направлен к нам в качестве командира нашего учебного взвода. Гимнастерка ему была явно не по росту. Кубики на ее петлицах – не металлические, а вышитые белыми нитками неумелой рукой. Галифе – словно казачьи шаровары, сапоги кирзовые на два номера больше и, вероятно, никогда не знавшие ни гуталина, ни сапожной щетки. Не было на нем и щегольской фуражки, а носил он старую замызганную пилотку, носил лихо набекрень, выпустив наружу непокорный чуб светло-русых волос. С курсантами у Синенко сразу же установились ровные деловые и товарищеские отношения. Он отлично понимал, с какими людьми имеет дело и кем командует. Материальную часть оружия, огневую подготовку и тактику преподавал со знанием дела… А вот когда проблема касалась «синусов» и «косинусов», он без стеснения и запинки заглядывал в наши конспекты и частенько просил «пояснений ради урозумлевания». В перерывах, на привале он шутил с нами, но всегда в меру. Мы ценили эти качества нашего взводного и страшно боялись, как бы его от нас не забрали.
Из прочих взводных нашей роты особенно запомнились лейтенанты Нецветаев и Перский – командиры второго и четвертого взводов.
Нецветаев был из местных – низкорослый, плотный, чем-то напоминавший девушку, с тихим и мягким характером и «цакающим» выговором. Трудно, пожалуй, представить большее воплощение доброты и отзывчивости в строевом командире. Однажды, доведенный до слез, он сказал курсантам: «Чего вы хотите?! Не вам у меня, а мне у вас следовало бы учиться. Вы тут все с высшим образованием, а у меня за душой строительный техникум». Откровенное признание Нецветаева тотчас стало известно всей роте. Присмирели курсанты: это сбило с них спесь столичных интеллектуалов. С этих пор мы сами стали следить за дисциплиной и никогда более не делали пакостей своим взводным. А на зачетных смотрах первый и второй взводы неизменно получали призы и первые места. Лейтенанта Дмитрия Нецветаева убили 30 января 1944 года на Лужском направлении у деревни Скачели.
Лейтенант Перский был полной противоположностью и Синенко, и Нецветаеву. С небольшим девятнадцати лет, с детской типично еврейской физиономией, он выглядел худосочным мальчишкой, нарядившимся в военную форму. Очевидно, он это ощущал, страдал от этого и всячески старался упрочить свой авторитет. С нами Перский обращался с подчеркнутой официальностью, ходил медленно и постоянно читал нравоучения. Это выглядело смешно – многим из нас было за тридцать, и находились люди с учеными степенями. К лейтенанту Перскому мы относились с оттенком неприязни, и он это, надо полагать, понимал, по-своему переживал и выглядел порой жалким и неуверенным в себе мальчишкой.
Курсанты тогда питались лучше командиров, которые получали обычную, не усиленную норму. И мы постоянно приглашали наших взводных к столу. Нецветаев и Синенко охотно подсаживались, доставали ложки и хлебали с нами суп, ели кашу. Перского к столу не приглашали, и он, с гордо-каменной миной на лице, заложив руки за спину, медленно прохаживался по центральному проходу столовой все то время, пока мы ели. Карьера его в училище окончилась как-то внезапно – он был отчислен на фронт и канул в неизвестность. Ходили слухи, что он якобы похитил со склада какое-то масло. Но так ли это было, сказать трудно.
Тотчас после построения и знакомства с начальствующим составом дивизиона около комиссара Матевосяна собралась толпа курсантов. Нигде более не встречал я подобного комиссара. Убеленный сединами, сгорбленный преждевременными ударами судьбы, он не озлобился, не одичал, не замкнулся, как многие, но продолжал оделять всех, с кем общался, добротой и сердечностью. Каждый норовил пробиться к нему поближе, чтобы перехватить хотя бы малость его духовного тепла. Оторванные от дома, курсанты звали его «отцом», и он, действительно, стал отцом того огромного и живого организма, имя которого «учебный батальон». В отличие от командира комиссар не любил упекать нашкодивших курсантов на «губу» – так в училище звали гауптвахту.
– Губа еще никого и ничему не научила, тем более губа ничему не научит будущих командиров, – гортанно-резко выговаривал он капитану Краснобаеву, – я лучше тебя знаю людей. У тебя одна палка на петлицах, а у меня забор целый.
Старик Матевосян намекал тут на свои четыре шпалы. Но всем было ведомо, что в начале войны на петлицах комиссара сверкали ромбы.
Шепотом передавали, будто Матевосяна вызывал Сталин и спрашивал его: почему он вышел из окружения один? В сорок первом Матевосян занимал пост начальника политуправления армии, побывал в окружении, после чего и лишился ромбов. Назначение его в училище было сильным понижением в должности. Но могло быть и хуже. И никого в дивизионе так не уважали, как старика-комиссара Самвела Матевосяна.
Командир учебного батальона выглядел строгим и придирчивым: за нарушение дисциплины и устава карал без снисхождения, «выдавал на всю катушку». Тем не менее курсанты его не боялись – на губу шли с вызовом и хвастались, что схлопотали у Краснобайки «пару строгачей».
Боялись курсанты лишь одного комиссара, но боялись по-особому, не за страх, а по совести – боялись причинить старику боль и огорчение!
– Ну, кто у нас в батальоне запевала будет? Ты? – И Матевосян пристально смотрит на смуглого, черноглазого Витьку Чеканова.
Тот смутился и удивленно переспросил:
– Я?
– Ты! Скажишь, нэт?! Зачем тогда гитару привез, если пэть нэ собираишься? Для мэбэли? Да?!
Все вокруг захохотали.
Павлик Папенков из семнадцатой очень скоро прославился на все училище исполнением лирических песен и романсов. Обладатель высокого, несколько слащавого по тембру голоса, он имел немалый успех на концертах в городе и вскоре стал кумиром устюжской публики, срывая у нее бурные аплодисменты. Курсанты Папенкова не любили – в казарме, среди своих он не пел, берег голос. В строю тоже пел редко, мотивируя тем, что голос его камерный и «садится» на воздухе. При этом Павлик покашливал и прикрывал гортань ладонью, как это делают знаменитые певцы.
Полюбили курсанты всей душою чернявого, похожего на цыгана, Чеканова Витьку, безотказного запевалу и гитариста. Вечерами, перед отбоем собирались около Витьки ценители старинных романсов и песен. Пел Витька чувственно, задушевно, с надрывом. Его горловой, будто треснувший голос проникал в душу щемящей радостью. Когда же Витька, подражая Козину, начинал романс Семенова: «Снова пою песню твою – тебя люблю, люблю», – в памяти возникали картины недавней, но такой уже далекой школьной жизни: каток «Буревестник» в Самарском переулке, я и Ника плавно скользим по льду под звуки козинской пластинки.
Особенно же популярными в Витькином исполнении стали старинные гусарские песни, припев которых подхватывали хором.
Песни гусарские лихо поются,Льется рекою вино.Пьют всё гусары, пьют не напьются,Счет потеряли давно.Сегодня мы веселы, пьяны, довольны,А завтра – на бой со врагом.И, может быть, завтра уж бранное полеУкрасится свежим холмом.Из состава выпускников нашего курса Витька Чеканов погиб одним из первых. Он не дошел до передовой. Его убили в марте сорок третьего под Красным Бором. Не довелось Витьке стать боевым командиром, и, казалось, прожил он свою короткую жизнь только ради того, чтобы радовать товарищей своих курсантов красивой и задушевной песней.
Был среди нас и еще один Виктор, по фамилии Федотов. В суете казарменных будней мало кто обращал внимание на худого, молчаливого и будто чем-то озадаченного курсанта. А он оказался поэтом. В армию попал с первого курса литературного института, и вскоре в стенной печати стали появляться его стихи.
– Убьют тебя, не иначе, – сказал как-то Федотову ротный, – непременно убьют. На войне поэтам делать нечего, там им не место!
Миновал срок учебы, и, прикрепив два кубаря на петлицы, отправился Витька Федотов на Ленинградский фронт. И не убили его ни под Красным Бором, ни под Псковом, ни на Карельском перешейке. Командир минометной роты и там писал стихи:
Мы в бой идем. Исчерчены двухверстки,и в уголках на карте полевоймоих стихов привычные наброскинемного наспех схвачены строфой.5 июня. Для оформления батальонного клуба по ротам набирали людей, умеющих рисовать и обращаться с красками, и под командой курсанта Капустина, как и я студента училища живописи на Сретенке, сколотили бригаду художников-оформителей. Нужно было методом сухой кисти писать по бязи портреты членов ЦК, готовить лозунги и плакаты, придумывать декорации для концертов художественной самодеятельности. Работы предполагались немалые, и это давало нам повод игнорировать занятия, лишний часок поспать, свободно бывать в городе и на базаре – соблазн немалый, что и говорить. Однако всем нам предстояли серьезнейшие испытания на адаптацию к армейской, казарменной среде. Необходимо было втягиваться в военную учебу и приспосабливать себя к условиям дисциплины и строя. Работы в клубе явно мешали этому процессу, создавали ощущение раздвоенности. Даже невинное рисование портретов своих товарищей, занятие, к которому я было пристрастился, выбивало из четкого армейского ритма. Вывод напрашивался сам собою: нужно выбирать. Мучили сомнения и нерешительность. Но, преодолев себя, я все-таки сделал свой выбор и никогда после не жалел об этом.
8 июня. После отбоя меня разбудили. Прижимая указательный палец к губам в знак молчания, старшина Бычков приказал мне мыть полы в казарме. Это не входило в мои планы – я хотел спать. Накануне мы долго работали в клубе, и я справедливо предполагал, что полы должен мыть кто-то другой, но никак не я. Поэтому-то я и пустился в пререкания со старшиной Бычковым. Что делать, я был так воспитан, приучен с детства к тому, чтобы везде и всюду «беречь свои собственные силы», никому не давать повода «обижать себя», но самому «на всех обижаться». Я твердо знал, что мать моя никогда бы не одобрила поведения старшины Бычкова. Говорил я долго, старшина меня не перебивал. Но лишь только я запнулся, велел мне идти за водой и тряпкой.
– Между прочим, – сказал я, зашнуровывая свои ботинки, – существуют элементарные нормы общечеловеческой справедливости, которые не отменены в армии и которые не мешало бы соблюдать некоторым из младшего командного состава.
– Вымоешь полы, – отрезал старшина, – тогда и поговорим о справедливости.
Полы пришлось мыть. Я торопился, времени для сна оставалось совсем мало. А старшина, даже не взглянув на мою работу, приказал все это «повторить для профилактики». Я оторопел. Но лишь только было раскрыл рот, как старшина перебил меня:
– Это тебе для вразумления. Чтобы вник: какая в армии справедливость. И учти: я старшина добрый. По первому объясняю: «Не умеешь – покажем! Не хочешь – заставим!» И еще. Ежели услышу хоть одно слово, акромя солдатского «есть!», будешь у меня все ночи подряд полы драить, пока в толк не возьмешь, что к чему. Казармы мало будет – на лестницу пойдешь, она длинная.
Рожок пел «зорю», а я выжимал последние капли воды из половой тряпки. Спать мне так и не пришлось. Не пришлось нам заснуть и после обеда в положенный по уставу «мертвый час». Старший сержант Пеконкин молча выстроил отделение вдоль нар, принес ведро воды, тряпку, засучил рукава гимнастерки, надел поясной ремень через плечо и стал мыть пол. По окончании мытья сержант распрямился и изрек спокойным и авторитетным тоном:
– Полы в казарме моются так: чтобы доски блестели и чтоб сапог не забрызгать.
Возражать было нечего. Мы молчали. Половые доски действительно сверкали влажной древесиной, будто и не топтали их грязные солдатские сапоги, а его собственные сапоги сияли, будто свежевычищенные.
9 июня. Во второй половине дня по расписанию у нас предполагалась подготовка одиночного бойца в наступательном бою. Зачет по этой теме назначен на 12 июня. Что это, собственно, такое, никто из нас, естественно, не знал!
В мае месяце 1942 года военные училища получили под грифом «секретно» проект «Полевого устава пехоты» в новом варианте, проект, утвержденный самим «верховным», то есть Сталиным!
Итак… Отныне принципиально запрещалась атака так называемой «сплошной цепью» во весь рост, с винтовками наперевес и во главе с командным составом. Система пулеметного, минометного и артиллерийского огня стала настолько мощной и истребительной, что приемы ведения боя полувековой давности становились уже явно преступно безграмотными… И нам, курсантам набора 42-го года, предстояло на практике не только осваивать готовое, но и «изобретать» «нечто» до того никогда не применявшееся. Тут особое значение отводилось умению переползания по-пластунски в боевом снаряжении, преодолению нейтральной полосы с наименьшими потерями.
С тяжелыми старинными трехлинейками на плечах, клейменными двуглавым орлом, шли мы тихими улочками, поросшими травой, на окраину города – туда, где взвод обычно проводил свои занятия. По пути курсанты перебрасывались фразами. Говорили всякое, говорили и о том, что, отправив нас на занятия, Бычков запрется в каптерке, выпьет водки, закусит базарным огурчиком и завалится спать. Я молчал. Да, я знал, что старшина дрыхнет теперь пьяный в своей каптерке и что встретит он нас с заспанной и опухшей рожей. Но после вчерашнего, я это чувствовал, во мне что-то переломилось, открылось в душе нечто такое, чего я еще даже и сформулировать-то не мог.
Погода стояла неуравновешенная, дули пронизывающие северные ветры, а по небу ползли рваные, тяжелые облака. Когда светило солнце, то опаляло жаром, но лишь солнце пряталось за тучу, как сразу обдавало холодом. Шинели наши были в скатках, и мы носили их через плечо. Катать скатку – целое искусство. Она должна быть ровной, тонкой и упругой. Раскатывать скатки без специального приказа не разрешалось.
В тот день мы тренировались в переползании по-пластунски. Извивая тело змеей и не отрывая его от земли, с полной выкладкой, нужно было, применяясь к местности, проползти положенное расстояние так, чтобы экзаменатор, в котором предполагался «противник», не обнаружил переползающего. Обнаруженный считался «убитым» и получал отрицательную оценку. Тренировкой руководили сержанты – командиры отделения.
Рядом с нашим занималось отделение Бучнева, в котором было двое «пожилых» – то есть людей старше тридцати пяти лет: учитель Пилипенко, человек солидный и тучный, и счетовод Гуревич, неповоротливый и слабосильный еврей. Бучнев заставляет их ползать по неровностям почвы, по лужам, по грязи до изнеможения, подгоняя окриком: «Пилипенко, вперед! Гуревич, вперед!»
Все видели, что Бучнев измывается над людьми. Но все так же видят и то, что Синенко, добрый и отзывчивый по природе, ни единым словом, ни единым жестом не остановил зарвавшегося «унтера». Он молча прохаживался между отделениями, и лишь игра желваков на его скулах выдавала напряженность его внутреннего состояния.
– Неужели в армии таков закон, – спрашивал я сам себя, – что лейтенант не имеет права осадить зарвавшегося сержанта в присутствии рядовых?
На обратном пути в казарму мы потихоньку беседовали. Олег Радченко из второго отделения – москвич, аспирант с биофака, на четыре года старше меня. В строю он стоит справа и рядом.
– Как ты думаешь, – спрашиваю я у Олега, – почему Синенко не оборвал Бучнева?
– У законодателя Афин Солона, – начал Олег таким тоном, будто собирался читать лекцию, – есть изречение: «Прежде чем приказывать, научись повиноваться». А великий спартанец Хилон на вопрос, как он стал эфором – высшим начальником в Спарте, – ответил: «Я умею выносить несправедливости». Конечно же, наш лейтенант не читал Диогена Лаэртского, но существо вопроса понимает правильно. Основа армии дисциплина: хочешь повелевать – умей повиноваться и подчиняться! Так-то вот.
Вечером, сидя в своем углу на нарах, Максим Пеконкин сказал нам:
– Дисциплина на войне – это жизнь, анархия – смерть! Это уж вы мне, ребята, поверьте! А суть ее – дисциплины, стало быть, – в приказе и подчинении.
Только вот не все курсанты осознавали этой непреложной истины, добывавшейся людьми горьким опытом на протяжении веков. Порой, доведенные до отчаяния, они срывались и бывали готовы на решительные и безрассудные действия. Так, однажды Витька Денисов из девятнадцатой, заводной и азартный парень, чуть было не пропорол штыком своего помкомвзвода сержанта Колдунова. К счастью обоих, помешала пирамида. Возбуждение и страсть остыли, и оба никому ни слова. Вспомнили об этом лишь тогда, когда сами стали лейтенантами.
Трудно было нам, московским школьникам и студентам, инженерам, учителям и научным сотрудникам, в короткие сроки усваивать принципы жесткой воинской дисциплины, этого «краеугольного камня» любой армии.
И то, что большинство из нас стало хорошими офицерами, независимо от индивидуальных и личных качеств каждого в отдельности, была несомненная заслуга общей доктрины военного образования, господствовавшей в те времена во всех военных училищах и сохранявшей традиции дореволюционных юнкерских школ. Многие из командиров и преподавателей нашего военного училища, получивших военное образование уже после революции, занимались и обогащались опытом у профессоров из бывших офицеров старой Русской армии.
Начальник нашего Великоустюжского пехотного училища подполковник Самойлов и начальник учебной части подполковник Штриккер (швед по национальности) были людьми высокой военной культуры. Видели мы их не часто, да и то издалека. Но твердое и разумное руководство их ощущалось постоянно. Училище наше, сформированное в самые тяжелые дни войны, во всем испытывало нужду и нехватку, и от начальства требовались исключительные качества администраторов и педагогов, чтобы в подобных условиях и в такой короткий срок подготовить командные кадры для фронта вполне удовлетворительной квалификации.
Сам я не стал кадровым офицером и демобилизовался вскоре после окончания войны. Но на всю жизнь сохранил я навыки, привитые мне именно в стенах военного училища, где из разболтанных, изнеженных мальчишек формировали мужские характеры, способные трезво смотреть на жизнь и быть в ней активными участниками.
13 июня. Нас подняли среди ночи. Тревога! Впервые услышали мы звуки сигнала, рвущего душу и вытягивающего нервы. Горнист трубил назойливо и долго, трубил, пока дивизион полностью не застыл в строю. Мой «Мозэр» показывал начало второго.
На улице ливень и резкий, порывистый ветер. Стоя в грязи на плацу, мы дрожали от холода. Согласно учебному плану, предполагался ночной тренировочный поход в трудных климатических условиях. Но когда начальство обошло строй, то обнаружилось, что обувь, в которой мы приехали из дома, развалилась – большинство было в опорках, а некоторые стояли босиком. Поход отменили, людей вернули в казармы. Но сон был нарушен, и спать не хотелось.
Подъем прошел вовремя, но из-за плохой погоды и днем не было полевых занятий. Сидели в классах, долбили уставы и наставления по стрелковому делу. Писали письма и, конечно же, изощрялись в остроумии.