bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

Тебе известно, что чужого внимания я никогда не искал, но из-за моей новой жалкой ипостаси чужое внимание станет искать меня. Жалость… Пожалуй, это единственное, что хуже оголтелой неприязни.

У неутомимого, много путешествовавшего Макинтайра есть знакомые в Северной разведывательной компании, еще одном горнодобывающем предприятии, ищущем сомнительных богатств на этом жестоком архипелаге. Макинтайр считает, что может устроить меня стюардом в Кэмп-Мортон. Это не крупное поселение – в нем Лонгйир кажется Стокгольмом, зато шахтеры и начальство – британцы, а ты понимаешь, что это значит. Никаких больше проклятых норвежцев.

Это также означает, что твоему бедному Свену наконец придется выучить английский. Макинтайр остается в Лонгйире, по крайней мере, пока, но за этот период бездействия он дал мне много уроков своего омерзительного языка. Он твердит, что это не его омерзительный язык, а грубое карканье саксонского угнетателя. Возможно, я перевоплощусь в «вот та-кого раз-весе-лого ста-ри-ка, хо-хо-хо».

Пишу тебе все это, чтобы предупредить: домой я пока не вернусь, а может, не вернусь вообще. Может, в белой пустоши для меня таки скрыто нечто особенное, и недавние свои несчастья я должен воспринимать, скорее, как шанс. Я сообщу тебе, добился ли успеха, исповедуя эту заумную философию.

Пожалуйста, поцелуй за меня Вилмера, а Хельге расскажи волшебную сказку о моих злоключениях на севере. Маленькая чертовка обхохочется!

Матери скажи, что пожелаешь, но подробности опусти. Вряд ли мы с ней еще свидимся.

С любовью, твой брат, Одноглазый Свен


– Ты будешь ждать ответ, прежде чем отдаться на милость клятых англичан? – спросил Макинтайр.

– Нет, не буду, – ответил я. – Пожалуйста, передайте клятым англичанам, что их новый стюард прибудет в ближайшее время; что он безобразный на внешность и не умеет готовить.

Часть II

13

На мое счастье, классовая одержимость британцев подразумевает, что каждой важной персоне полагается стюард. Важными персонами себя считают многие британцы. В итоге, прибыв в Кэмп-Мортон в начале лета 1917 года, я стал кем-то вроде ученика другого стюарда с оптимистичным именем Сэмюэль Джибблит.

– Только подумай, мой молодой призрак гребаной оперы! – воскликнул он при нашей первой встрече с почти непонятным акцентом – кокни, как я потом выяснил, – совершенно не похожим на мелодичный говор Макинтайра. – На одну букву меньше, и фамилия гарантировано довела бы меня до виселицы[3].

О лучшем учителе я и мечтать не мог. Джибблит, ныне седой служака пятидесяти трех лет от роду, большую часть жизни прослужил стюардом на флоте. Как следствие, он насмотрелся всевозможных жутких ран, вызванных упавшими блоками, дубовыми чурбаками, укусами акул, цингой, гангреной, сифилисом и человеческой воинственностью. Лицо мое у него особого отторжения не вызывало, хотя под настроение он о нем высказывался. Со службы Джибблита уволили, после того как он назвал одного из своих многочисленных начальников, в том конкретном случае помощника капитана, стоявшего на палубе аккурат над ним, красножопым бабуином. Терпение в число его достоинств не входило – в конце концов, Джибблит вырос на военном флоте – но это смягчалось тем фактом, что он мало ожидал от всех остальных.

Джибблит умел накрывать на стол, чистить серебро, разбирать багаж, сводить с сукна пятна крови и вина. Еще он не раз служил на рейсах, во время которых сильно заболевал или умирал кок, поэтому мог приготовить умопомрачительное множество отвратительнейших английских блюд, причем имея в распоряжении скуднейший набор подозрительных продуктов – солонину, тушенку, муку, сгущенное молоко, зернистый шмат сала. Это умение принесло пользу и ему, и впоследствии мне. Нильсен, повар в Кэмп-Мортоне, был норвежцем, а это, пожалуй, единственная национальность, кухня которой отвратительнее английской. Его разнообразные эксперименты с рыбой, вымоченной в щелочи, вызывали смятение и испуг в сердцах жителей поселения. Однако правда и то, что шведы творят подобные гадости с сушеной треской, хотя среди моих знакомых так не делает никто, даже торговец рыбой Арвид. Поэтому, дабы обитатели Кэмп-Мортона не впадали в отчаяние, Джибблита часто просили сделать пудинг с изюмом или нечто подобное, мерзко трясущееся. Под его руководством я тоже научился готовить, хотя, должен добавить, эти сомнительные деликатесы мне нравились не слишком.

Я стал заниматься своими обязанностями, стараясь усваивать и перенимать полусознательные навыки и умения моего наставника в гастрономической алхимии, поддержании чистоты и внешних приличий, с четырех утра, когда разжигали костры для приготовления пищи и грели воду для бритья, примерно до половины девятого, когда споласкивали и вытирали рюмки для хереса и стаканы для бренди, и до блеска начищали пепельницы. Ел и спал я в брезентовых палатках с шахтерами, но общался исключительно с Сэмюэлем Джибблитом. Близкими наши отношения не были – я говорил мало, а он без остановки рассуждал вслух на любую угодную ему тему, чем мог спокойно заниматься с любым слушателем – но это удовлетворяло потребность в товариществе, которую я открыл в себе лишь недавно, и оберегало меня, хотя бы немного, от смертоносной рефлексии.

Жесткий график не позволял мне и посмотреть Шпицберген. Но ничего нового в этом не было. Я толком не видел архипелаг и когда работал в Лонгйире, а шестнадцатичасовой рейс морем до Кэмп-Мортона, расположенного у входа в Ван-Мийен-фьорд, ближайшего к южной части Ис-фьорда, прошел в тумане. В самом настоящем тумане, ведь мой единственный, еще не сфокусировавшийся и щурящийся на арктическое солнце глаз потек от жгучего холода, слезы застыли на ресницах, и я почти ничего не видел.

Так пролетело мое первое лето под сенью горы Колфьеллет, и дни снова пошли на убыль. Свою апатию, недостаточную ясность ума и критичность мышления могу объяснить лишь шоком. Я не справлялся с травмой и жестокой реальностью своей новой жизни. Еще я так радовался тому, что больше не работаю в шахте, что с удовольствием согласился бы и на работу куда отвратительнее, если бы мне ее поручили. На время я стал бездумным работником, которых так презирал Макинтайр. За те месяцы я не писал ни ему, ни Ольге и морщился, представляя, как скривилась бы от досады Хельга, если бы услышала об этой прозаической главе моих приключений в Арктике.

Однажды я испытал самый настоящий шок. Мы с Джибблитом стояли у большого деревянного стола в Микельсенхате, самой большой постройке Кэмп-Мортона и де-факто зала собраний/кухни/столовой. Джибблит резал лук, а я прикладывал снег к слезящемуся глазу.

– Парень, не стать тебе стюардом, если ты даже лук порезать не можешь.

– Мой глаз чувствительный, – сказал я на ломаном английском.

– Да, да, я впрямь считаю, что ты чувствительный, юродивый мой бедняга. Вечное бремя на плечах старого Сэмюэля Джибблита, но он не против, нет ведь? Нет, он смирился с такой участью.

Меня всегда смущало, когда Джибблит говорил о себе в третьем лице.

– Что? – спросил я, убрал снег от глаза и уставился на него.

– Именно то, что я говорил, – ответил Джибблит. – Думаю, ты рассчитываешь на должность повара в Лонгйире. Содрогаюсь, вот прямо содрогаюсь при мысли о том, каким поваром ты станешь, но поступлю я правильно – отправлю тебя обратно с рекомендательным письмом, потому что пару человечков в Лонгйире знаю. Если, конечно, ты не хочешь домой в Швецию. Может, у тебя там женка, хотя, бог свидетель, не представляю, как завопит она, увидев ночью, как такой красавчик пробирается к ней в спальню. – Джибблит хрипло хохотнул.

– Уйти? – растерялся я. – Зачем уйти?

– «Зачем уйти», куда, сынок?

– Я уволен?

– Что?! Нет, ты не уволен, дурачина чертов! Ты что, не понимаешь?.. После нецелых шести месяцев?.. – Казалось, Джибблит лопнет от раздражения, но он сделал глубокий вдох и взглянул на меня с жалостью. Взяв себя в руки, он заговорил снова, очень медленно, словно обращаясь к умственно отсталому: – Мы. Все. Уезжаем. Отсюда. На зиму.

– Как все? – потрясенно переспросил я. – Даже шахтеры?

Джибблит закатил глаза, потом объяснил, порой останавливаясь и не меньше, чем я, размышляя о статистической невозможности моего выживания, что в темные месяцы года работы в Кэмп-Мортоне не ведутся. Слишком дорого. Слишком хлопотно обеспечивать доставку продовольствия для многочисленного персонала. Если Лонгйир, благодаря относительно активному порту, мог поддерживать рабочее состояние, то Кэмп-Мортон был захолустьем. Да, вскоре шахтеры уедут, так же, как комендант лагеря, стюарды и прочий персонал. Большинство отправится домой, чтобы, как выразился Джибблит, «урвать кусок семейной дисгармонии» или потратить заработанное. Весной работники вернутся, чтобы исполнить контрактные обязательства.

Только ведь лагерь не бросишь на растерзание ветров, снега и белых медведей. За бараками нужно следить, стволы шахт держать открытыми и смотреть, чтобы хищники не устроили в них спячку. Этим занимались охотники, целый класс людей, с которыми я еще не познакомился. Небольшая группа их явится сюда, а откуда, Джибблит не знал и особо не интересовался. В качестве оплаты за выполнение черной работы в условиях лютого холода, постоянной темноты и внешней изоляции, им предоставлялись жилье и доступ к богатым охотничьим угодьям Компании. Всю выручку от продажи пушнины весной охотники оставляли себе. Компания не брала ничего.

14

Менее чем за две недели до отъезда шахтеров и прибытия охотников я встретился с комендантом лагеря, лейтенантом Мэтью Хэром, которого знал лишь как старого друга Макинтайра. Со дня прибытия в Кэмп-Мортон я с исключительным старанием избегал любых намеков на особое отношение и, как следствие, никогда не разговаривал с Хэром. По сути, никогда не общался с ним, за исключением редкого «Добрый день» с его стороны и «Да, сэр» с моей. Я постучался в дверь его кабинета в Клара-Вилле, второй по величине постройке лагеря площадью около девяноста квадратных метров.

– Войдите, – велел голос.

В воздухе клубился табачный дым. Меня всегда изумляло, что люди, живущие в неблагоприятных условиях, по сути вынужденные зимовать в загонах, как свиньи, загрязняют каждый дюйм своего жизненного пространства вредными газами. Как большинство мужчин, я люблю курить трубку, особенно после обильной трапезы, но не так, чтобы начисто лишить себя кислорода.

– Вы Ормсон, да? – спросил Хэр, буквально на миг оторвавшись от бумаг, которые разбирал.

– Да, сэр, – ответил я.

– Как вам жизнь в нашей скромной деревеньке? Не согласитесь снова почтить нас своим присутствием, когда придет весна?

Доброта коменданта смутила и удивила меня, отчасти потому, что я не знал, объясняется ли такое великодушие искренностью или стремлением в очередной раз угодить Макинтайру.

Я замялся, болезненно осознавая убогость своего английского.

– Сэр, я подумал, что, может…

– Нет, конечно, нет. Это совершенно ясно, – продолжал Хэр. Он поднял голову и словно в первый раз вгляделся в меня сквозь табачную дымку. – У молодого человека, вроде вас, много планов, много вариантов и так далее.

Он что, тренировался в остроумии на мне? Комендант уж наверняка понимал, что неотложных дел, равно как и намека на перспективы, у меня нет в помине. Впрочем, если у него в голосе и был сарказм, я его не чувствовал.

– Сэр, вообще-то мне хотелось бы остаться, – проговорил я, тщательно подбирая слова.

– Остаться? – Слово получилось похожим на кашель.

– Да, именно остаться. В лагере.

– Вы о возвращении в апреле или в мае? Разумеется, Ормсон, в этом суть того, о чем я спрашивал. Я просто отмечу ваше имя… – Он сделал паузу, чтобы отодвинуть какие-то бумаги. – Вот здесь. А весной, если пожелаете, поговорим об официальном соглашении. Вы, похоже, неплохо у нас преуспели. Сэмюэль Джибблит способен вас выносить, или, вероятно, это вы выносите его, да поможет всем нам Господь! – Хэр приоткрыл рот и улыбнулся улыбкой закаленного в борьбе человека – подробную карту его бородатого лица изрезала сотня морщин, из-под усов мелькнули желтые зубы.

– Сэр… Спасибо вам, сэр, – проговорил я, отдавая себе отчет в том, что не улыбался со дня аварии. Я не знал, позволит ли мне улыбнуться рубцовая ткань, но обижать лейтенанта не желал. – Сэр, я хотел сказать, что хотел бы остаться здесь на зиму.

– На зиму? – Во взгляде Хэра появилось изумление. Видимо, он заново оценивал мои умственные способности. – Нет. То есть это невозможно. Неужели Макинтайр не объяснил вам? – осведомился он. – Или Джибблит? Ормсон, – продолжал он с нотками раздражения, – добрые христиане трудятся до середины октября, потом уходят со своего поста на долгие темные месяцы, оставляя лагерь диким, неотесанным язычникам севера. Звероловам-охотникам, если вы понимаете, о чем я. Жаль, что Макинтайр не подготовил вас…

– Мистер Хэр, сэр, позвольте мне вас перебить. До недавнего времени я, действительно, пребывал в удручающем неведении относительно режима работы лагеря, за что мне очень стыдно. Однако теперь, когда меня просветили, моим заветным желанием стало позволение перезимовать здесь, в Кэмп-Мортоне, с людоедами, или как еще вы изволили их назвать. Навыками зверолова я, увы, не обладаю, но ведь звероловам нужно есть, мыться, стирать и чинить одежду? Без ухода и заботы лагерь и сами звероловы быстро придут в весьма неряшливое состояние, так ведь? – Вообще-то мне кажется, что большинство моих слов прозвучали на шведском, но теперь они лились уверенно, и чистый поток понимания наконец проник в сумрак кабинета.

Хэр долго смотрел на меня в тишине. Потом его рот снова приоткрылся.

– Вы хотите их причесывать?

Из глубины его груди вырвался рокот, напоминающий тяжелый выдох больного острым бронхитом. Длился рокот дольше, чем мне показалось необходимым, и оборвался хрипом.

Я сидел, глядя себе на колени.

– Ормсон, вы должны меня извинить, – начал Хэр, взяв себя в руки. – Просто перед мысленным взором у меня нелепейший из образов.

Я промолчал.

– Дело в том, что каждой зимой здесь живет всего по три зверолова. А то и по два. Насколько я знаю, они никогда не моются и с удовольствием едят любое мясо, которое могут поймать и опалить на открытом огне. Стюард им не нужен, нет ни малейшего шанса, что за ваши услуги вам заплатят сами звероловы или Компания. Ормсон, вы меня понимаете?

– Понимаю, сэр. Но на самом деле мне хотелось бы научиться искусству зверолова, и за это я готов служить… бесплатным стюардом? Я не знаю подходящего слова.

– Подмастерьем хотите стать? – Скептицизм Хэра звучал уничижительно, но через пару секунд его взгляд смягчился, поза стала менее напряженной. – Давайте начистоту. Я сомневаюсь – искренне сомневаюсь, – что звероловы возжелают тратить время, чтобы обучить вас… как вы изволили выразиться? Своему искусству. Звероловство не приятное времяпрепровождение, а зима на Шпицбергене не отпуск в Бате. Звероловы – люди некультурные, и даже если согласятся на ваше присутствие здесь, то мигом ухватятся за шанс заставить вас работать. Держу пари, что на износ. В итоге вы станете их слугой. Будете готовить, будете убирать и поделать с этим ничего не сможете. Не сможете сбежать по льду в Лонгйир или куда-то еще. И так всю зиму. – Хэр пронзил меня долгим, пристальным взглядом.

Я ответил тем же – взглянул на него левым глазом.

– Если вы впрямь хотите именно этого, я поспрашиваю.

15

С Тапио, финским звероловом-социалистом, я познакомился в ноябре 1917 года. Он приплыл на лодке за считаные дни до того, как британцы освободили Кэмп-Мортон. Полагаю, они с Хэром провели какую-то беседу или официальные процедуры, только я при этом не присутствовал. Ни со мной, ни с кем-то другим Тапио не разговаривал. Он просто выгрузил свои пожитки и жестокие металлические приспособления, кусающие, ловящие, щелкающие и крепко держащие, и потихоньку улизнул.

Лейтенанта Хэра я перехватил, когда тот готовился сесть на корабль, отплывающий в Лонгйир.

– А-а, Ормсон! – воскликнул он. – Удачи вам! Может, весной свидимся.

– Зверолов согласился взять меня подмастерьем?

– Насколько я понял, да.

Я поблагодарил Хэра и спросил, не удалось ли им определить условия моего трудоустройства. Тот скептически взглянул на меня, криво усмехнулся и спустился по сходням.

Тапио я застал в Микельсенхате, перекладывающим содержимое кухонной подсобки и кладовой. Впервые я увидел его в мохнатой шапке, в брюках и куртке из меха и кожи, в заляпанных кожаных перчатках – полностью соответствующим образу кровожадного зверолова, который я для себя культивировал. Теперь передо мной был совершенно другой человек – чисто выбритый, коротко стриженный брюнет в шерстяном свитере и полукомбинезоне, которые явно поддерживались в чистоте. Лицо его было суровым, но не злым.

– Ты, должно быть, тот швед, – начал Тапио, напугав меня почти идеальным шведским. – Боже, парень, что с тобой сделали?!

Я не привык, чтобы о жалком состоянии моего лица говорили так прямолинейно. Так редко делают. Эту тему проще замалчивать.

– По правде, так случилось, скорее, по воле Божьей, а не одной из Его двуногих тварей. Лавина сошла.

– Да, я знаю, – невозмутимо проговорил Тапио. – Вопрос был риторический. Хэр предупреждал, что твоя внешность может выбить из колеи, и велел готовиться к шоку. Ну, позволь сказать, что я видел кое-что хуже. Наверное, вопрос следовало задать так: «Что промышленность сделала с тобой, как и со столь многими безмолвными пролетариями?» Полагаю, компенсацию ты не получил?

– В какой-то мере получил. Меня освободили от контракта, позволили перебраться сюда и работать стюардом. Я надеялся стать подмастерьем у одного из таких достойных людей, как вы.

Слова прозвучали абсурдно даже для меня самого, и для Тапио, разумеется, тоже. Его глаза затуманились, лоб прорезали морщины.

– Освободили от контракта? – пробормотал он себе под нос. – Позволили работать? – Он трижды сжал и разжал кулаки.

Я испугался, что обидел его каким-то непоправимым образом.

– Простите, сэр! Я хотел сказать лишь то…

– Сэр?! Нет, нет! – Его лицо резко смягчилось, словно волна поднялась до высшей точки и опала. Тапио вытащил бутылку без этикетки и поставил на стол вместе с двумя стаканчиками. Наполнив каждый до краев, Тапио поднял свой и кивком велел мне сделать то же самое. – Давай начнем сначала. Хочешь научиться звероловству? Цель благородная, с учетом того, что бесчувственным к смерти стать невозможно. Любая жизнь – это жизнь, понимаешь? Звероловству как таковому и научить, и научиться нетрудно. Труднее сохранить свою человечность. Но я согласен тебя учить при условии, что больше не услышу гадкое слово «подмастерье». Отныне и навсегда мы равноправные партнеры. А теперь, – kippis[4]!

Я знаю, что финнов называют мрачными, угрюмыми алкоголиками. Тапио бывал и таким, а бывал и совершенно иным – задорным, язвительным, с твердыми принципами, но не упускающим возможности подурачиться. Сама непредсказуемость.

Всего на семь лет старше меня – ему едва исполнилось сорок – Тапио рассказывал мне о политике и о ситуации в мире. О так называемой Великой войне, бушующей в Европе, я знал лишь понаслышке. Мне казалось, на Шпицбергене она особо не чувствуется. Макинтайр разок ее упоминал, но с явным намерением сменить тему. Британцы в Кэмп-Мортоне наверняка о ней думали – наверное, их братья, опутанные проводами, задыхающиеся от газа, сражались в окопах Франции, но со мной они не разговаривали, а Сэмюэль Джибблит пускаться в объяснения не желал.

В наши первые дни, дожидаясь прибытия двух других звероловов, Тапио взял за труд борьбу с моим невежеством. Усадив меня за работу под своим чутким руководством чистить или иным способом готовить ловушки и другие устройства – у каждого предмета имелся свой порядок обслуживания, определенный смазочный материал, угол заточки и так далее – он вещал на разные темы. Он глубоко ужаснулся, выяснив, что я не слышал о Февральской революции, не говоря уже об Октябрьской революции. Очевидно, Финляндия входила в состав России – я тщетно пытался скрыть тот факт, что для меня это новость (в Швеции Финляндию называли просто Финляндией, никаких глупостей вроде Великого княжества). Но самодержавие в России свергли, и в финском парламенте усилился раскол: некоторые, особенно социалисты, спешили объявить независимость от России-матушки, а несоциалисты считали, что Российское временное правительство не такой уж плохой союзник.

Тапио часто повторял, что социалисты бывают разные. Он тратил немало времени, объясняя, что один социалист может отличаться от другого миллионом разных способов, как, например, он отличался от большевика. Со временем тонкости я усвоил. Не так хорошо, как хотелось бы Тапио, но тем не менее. Он ценил мои усилия, а непониманием порой забавлялся.

Весточки из дома Тапио ловил жадно. Я силился уяснить, почему человек, столь озабоченный волнениями и политическими перипетиями на родине, уехал так далеко в момент, когда все могло измениться. Не раз и не два я спрашивал, почему он не вернется. Отвечал Тапио всегда по-разному.

– Потому что я зверолов, а не политик, – заявил он в первый раз. – Я не могу агитировать, не могу ходить на митинги. Мне нужно слышать, как воет ветер, как льдина отрывается от айсберга, как метет сильная метель.

К моему звероловческому образованию Тапио подходил в той же академической манере: не позволял мне сопровождать его на белую пустошь, пока я не усвою, хотя бы теоретически, основы постановки ловушек и приманок, проверки ловушек и, самое главное, тропления. Он был уверен, что белый медведь растерзает меня или, как минимум, сильно покалечит. Тапио отмечал, что при втором варианте намного хуже мне не будет, но опасался, что по невероятной глупости я навлеку такую же беду на него.

– А ты случайно… не алармист?

Тапио не ответил. От его взгляда повяли бы цветы.

– Но ведь крупные звери встречаются редко? – снова попробовал я.

– Ормсон, дурачина убогий! Звери всюду. Они превосходят нас числом. То, что ты до сих пор не видел белых медведей, говорит мне, что глаза подводили тебя и до того, как ты одного лишился.

Еще Тапио освободил меня от иллюзии того, что звероловство – занятие, которым можно забыться, нарастив рубцовую ткань на раны своей жизни.

– Ты в романтику ударился, – заявил он, когда я впервые озвучил свое желание.

– Не чувствую в себе романтики, – возразил я.

Потом Тапио разглагольствовал о том, как буржуазия создает фантастический и глубоко неверный образ пролетариата. По его словам, одним из ядовитых газов, испускаемым вонючим кишечником русского коммунизма, являлась продвигаемая государством идея того, что труд несет освобождение.

«Позволь мне внести полную ясность, – не раз и не два говорил Тапио, – труд не освобождает. Кому это знать, как не тебе, выросшему на фабрике?! Много свободных людей ты встречал на стокгольмских мельницах?»

Эти мини-допросы и тирады снова развязывали мне язык. Снова, как и с Макинтайром, я заговорил свободнее. Угрюмого безмолвия Тапио не выносил.

– Я имею в виду не любую работу, – возразил я. – Я имею в виду работу под северным сиянием и полуночным солнцем. Выслеживание диких зверей и испытание своей воли под бодрящим арктическим ветром. Разве это не успокаивает душу?

– Ага, ветер бодрящий! – фыркнул Тапио, а сам, похоже, задумался. – То, что ты описываешь, достижимо, но не здесь. – Он презрительно обвел руками окружающее пространство. – Не в лагере. Не в плену цивилизации. Здесь слишком много людей.

Я огляделся по сторонам. Мы были одни.

– Да, да, – закивал Тапио, читая мои мысли, – но по сути здесь людное место. Загрязненное людскими артефактами. Запятнанное людскими пятнами. Чтобы по-настоящему успокоить душу, нужны тишина и уединение. Пустота и время. Думаешь, будь ты моряком на одном из твоих драгоценных английских бригов, окруженным шумом и вонью других матросов, ты слился бы с айсбергом, с дрейфующей льдиной? Нет, не слился бы, – ответил Тапио, не дав мне времени ответить.

– А может, если бы они все погибли, а я остался? – предположил я. – Если бы я один выжил?

Тапио закатил глаза.

– Романтичный идиот! Может, и слился бы. Если бы бросил корабль со всеми его призраками. Один-одинешенек разбил бы лагерь на фьорде – уточняю: никак не меньше, чем на целом фьорде – если бы вслушивался в ветер до тех пор, пока прерывистый гул ледника не показался бы мерным, как метроном… Тогда – может быть.

Тапио показался мне таким далеким.

– Тапио, ты проходил через такое?

– Да, Ормсон, проходил. Спешу разочаровать: гарантированно освобождающего эффекта нет. Без необходимости возвращаться к людям, может, и был бы. Как только начинаешь мыслить, как морж, снова обрести человеческое мышление сложно.

На страницу:
4 из 6