bannerbanner
Крест над Глетчером. Часть 2
Крест над Глетчером. Часть 2

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

– Мне понятно это сравнение, но не самая суть дела, – возразил Альфред.

– Видишь ли – продолжал адепт – Ведь это очень просто. Возьми для примера хоть самого себя. Не с такого ли же сокращенного растительного процесса началось и твое собственное нынешнее бытие? Ты сам разве не прошел еще в утробе матери в сокращенном виде весь ряд ступеней последовательная развития твоих предков от самого царства животных? Не переложил ли ты еще, будучи ребенком, историю развития человечества?

– Положим, что так – отозвался Альфред. – Но ведь ребенку, находящемуся еще в утробе матери, только потому и присуща способность воспроизведения, что он раньше уже прошел через предшествовавшую ступень и притом с нормальной быстротой. С этим должен согласиться и любой буддист. Брамин же хочет достигнуть ступени, которая принадлежит только человеку будущего. Откуда в нем такая способность?

– Твое возражение довольно остроумно, но ответить на него легко, – заметил адепт. – Зародыш развит, ведущий к ступени, которая принадлежит человеку будущего, и даже к единению с Брамой, уже и теперь лежит в нас самих. Растительная же сила этого зародыша не исчерпывается созданием человека.

В нас кроются задатки способности достигнуть высших ступеней, и вся речь в том, чтобы развить эту способность. Развиться же она может только в том случае, если мы устраним препятствие, которое может остановить действие ее растительной силы на достигнутой степени и таким образом затормозить дальнейший ход совершенствования. Препятствие это есть ничто иное, как земные влечения. Стоит только подавить их в себе, и упомянутая растительная сила опять воспрянет, а как скоро мы окончательно отрешимся от всяких земных влечений, то тем самым и будет вызван ускоренный рост нашей души, подобно тому как ускоряется рост дерева, у которого подрезаны нижние сучья.

Альфред был поражен смелостью рассуждений брамина. Исторический прогресс человечества, эта высшая идея, до которой поднялась европейская культура, съеживалась во что-то жалкое и ничтожное перед конечным стремлением индусских мудрецов. Олицетворить историческое будущее в единичных существах, или иначе возложить на человека сложную задачу ускоренного развитая и преждевременного достижения того совершенства, которое будет усвоено человечеством лишь в будущем, – такая мысль Альфреду и в голову никогда не приходила. Он невольно дивился безумной смелости подобного стремления браминов, но, тем не менее, не мог сочувствовать их мудрости и усматривал в ней какое-то насилие. Для графа не подлежало сомнению, что всякая ступень развития должна быть пройдена и пережита нормальным путем. По его понятиям всякое приобретенное достояние следует предварительно упрочить за собой, а затем уже стремиться к дальнейшему. Наша задача не может состоять в том, чтобы слить в одно – работу нескольких воплощений и таким образом как бы промчаться через предназначенное пространство вместо того, чтобы пройти его не торопясь. Подобное стремление понятно, как следствие религии, которая сразу предписывает человеку конечную и высшую цель – уподобление божеству. Но таким безумно смелым напором вперед – цели этой достигнуть нельзя. Как жизненная цель единичных личностей, подобное стремление еще возможно, но для народных масс это положительно утопия. Главная забота государственных правителей сводится к медленному, но постоянному развитию общенародной культуры и, но мнению Альфреда, наша европейская культура грешит именно тем, что предоставляет преимущества каким-нибудь десяти тысячам избранных, тогда как бездействующая масса народа отстает, более того, целые слои населения оставляются в состоянии недостойном человека. Граф был убежден, что причина наших социальных зол кроется именно в той зияющей бездне, которая лежит между просвещенным меньшинством и невежественной массой.

Тем не менее, личность брамина, в которой олицетворялось высоко парящее стремление индусских мудрецов, внушала Альфреду чувство невольного благоговения. Перед ним стоял мудрец, отрешившийся от остального человечества, отступивший в сторону от мира и не принимавший участия в общей работе своего поколения. Подобное явление, во всяком случае, величественно, хоть, может быть, и достойно порицания.

Альфред целыми днями отдавался мыслям, на которые навел его брамин, что было, впрочем, вполне естественно, потому что и сам он отрешился уже от остального человечества и был, как бы устранен от всего мирского. Со времени смерти Мойделе и еще более со смерти друга, вся работа его ума, все его помыслы и чувства были, главным образом, обращены к миру невидимому. Для нашего же мира он словно умер и единственной нитью, связывавшей его с жизнью, была мысль об Эммануиле. Помимо этого ему больше нечего было ожидать от судьбы. Сам по себе он ничего не мог иметь против отрешения от мира. Раз, что личная жизнь для него кончилась, то понятно, что и свет ничего не потерял бы с его удалением.

Таким образом, слова брамина пали плодотворным семенем на подготовленную почву, и семя это неминуемо должно было пустить корни. К тому же присоединилась еще и болезненная мысль, которая давно и бесповоротно поработила Альфреда. Он был убежден, что все те, кого он любил, должны были пасть жертвой несчастья, причина которого лежала в нем самом. Ему казалось, что очередь дошла до Леоноры, единственной оставшейся из всех близких ему. Для того, чтобы спасти сестру, он должен был жить в разлуке с ней и, значит, отказаться даже от своей ближайшей задачи. При таких условиях жизнь становилась для него ничего не стоющей ношей, которую он принужден был нести, потому что не мог и не хотел избавиться от нее. Вот этот-то пробел в его существовании пополнился теперь благодаря разговору с брамином. В Альфреде созрело твердое решение не возвращаться на родину раньше указанного дня двадцатой годовщины со смерти Мойделе. Он непоколебимо верил, что именно тогда осуществится видение Гассана и будет найден Эммануил, а пока следовало чем-нибудь наполнить предстоящие долгие и тяжелые годы. Путешествовать по чужим краям в качестве туриста было эму не по вкусу. Весь его интерес сосредоточился на занятиях наукой, которая давно уже заинтересовала его сама по себе. Помимо субъективного интереса, она давно уж получила в его глазах большую цену с чисто объективной стороны. По определению Генриха, выбор мистики ограничивается двумя задачами. Из них Альфреду представлялась наиболее достойной внимания та, на которую напирал брамин, а именно, вопрос об общении нашего мира с загробным или, если можно так выразиться, о сращении нашего мира с невидимым. Хоть подобное стремление, по его мнению, и не соответствует целям природы и даже противоречит нашей земной задаче, но по отношению к нему самому, оно было, во всяком случае, вполне применимо. Судьба коротко подрезала ему крылья и для земного полета они не могли уже больше отрасти.

Всецело поглощенный своими мыслями, Альфред незаметно дошел до того места, где дорога, окаймленная малорослым кустарником, спускалась к реке. Он остановился и стал всматриваться в быстро катившиеся волны. В их равномерном, тихом журчании слышалось, словно течение времени, которое с каждой переживаемой минутой превращает настоящее в прошедшее. Так, минута за минутой постепенно уходило в вечность его собственное и всякое бытие. Граф подумал о многозначительном слове, которое произнес Будда, испуская дух: «Все скоротечно!» Такую же истину изрек позже и греческий философ Гераклид, выразивших в двух словах суть всего мирового процесса: «Все проходит!» пробормотал про себя Альфред. Сознание это не угнетало его. Ведь и его собственная жизнь была, значит, только преходящим бременем.

Медленно подвигаясь, граф дошел, наконец, до опушки леса. Здесь, вблизи одного источника, был расположен уединенный жилой дом. Усталый от жары, Альфред решился войти. Единственным обитателем жилища оказался один купец – магометанин; старик радушно приветствовал гостя на английском языке. Из последующего разговора выяснилось, что за несколько месяцев перед тем он схоронил свою жену и остался совсем одиноким на свете. С тех пор старик только и помышлял о том, чтобы уехать из Индию, исполнить священный долг поклонения гробу пророка, а затем провести остальную жизнь на своей родине, в Багдаде.

Альфред попросил позволения осмотреть дом внутри, на что хозяин тотчас же согласился; помещение оказалось не велико, но очень уютно устроено. Магометанин показал гостю все, что принадлежало к его собственности: небольшой участок леса, огород и прилегающий клочок земли; каково же было удивление старика, когда знатный иностранец в коротких словах предложил ему продать свою собственность. Предложение это пришлось купцу как нельзя более кстати. Он предъявил крайне скромные требования, так что продажа немедленно и состоялась, а несколько дней спустя, вновь приобретенная собственность была законным порядком утверждена за Альфредом.

По осмотру ближайшей к дому окрестности, оказалось, что он был в нескольких шагах от монастыря, в котором жил брамин. Альфред прошел лесом к берегу реки, которая медленно и неслышно текла в своем широком русле, словно боялась нарушить покой мудреца, готовившегося отрешиться от мира.

Прежде всего, граф позаботился о своем верном слуге Франце, который не мог привыкнуть к местному климату и хворал уже некоторое время; к его немалому удовольствию, Альфред предложил ему вернуться на родину, но как ни хотелось Францу воспользоваться этим предложением, а все же перспектива расстаться со своим барином сильно опечалила его, и он выпросил себе позволение остаться при графе, пока не найдется на его место другой, вполне надежный слуга.

Уступая настояниям Франца, Альфред нанял одного туземца, особенно рекомендованного ему. Этот новый слуга свободно говорил по-английски, был очень сведущ в кулинарном искусстве и хвалился далее совсем особыми заслугами: будто-бы один английский резидент, у которого он состоял на службе, очень ценил его как переводчика индийских книг и что, кроме того, ему случалось даже исполнять обязанности секретаря.

По пришествию нескольких недель, после формального ввода во владение, Альфред занялся устройством своего нового жилища, куда перевез и весь запас книг, приобретенных им с целью изучения индийской религии. Затем потребовалось еще несколько дней для того, чтобы написать письма на родину, а также и отправить все необходимые инструкции заведующему делами, в Вену. К этим бумагам Альфред присоединил на всякий случай и свое вполне оформленное духовное завещание, в котором наследницей его была утверждена Леонора. Францу же была назначена пенсия и, кроме того, граф обеспечил его постоянной должностью в замке Карлштейнов.

Когда все дела были приведены в порядок, граф снарядил в путь своего верного слугу. Проводив Франца до пристани, Альфред простился с ним на пароходе. Как завидовал он своему слуге, который не был лишен права вернуться на родину. Это была минута тяжелого искушения для графа, но он был непоколебим в своем решении остаться на чужбине добровольным изгнанником до поры до времени.

Альфред в последний раз горячо обнял своего слугу и, благословив его на дальний путь, поспешил удалиться из толпы, собравшейся на пристани. Выйдя на берег, он долго провожал взглядом отплывавший пароход, который быстро удалялся, направляясь к горизонту, и, наконец, совсем скрылся из глаз, оставив за собой тонкую струйку дыма, медленно поднявшуюся вверх. Когда исчез этот последний след, Альфреду стало жутко и страшно за самого себя. Отплывший пароход увез его верного слугу далеко на родину, а сам он был обречен отныне на долголетнее тяжелое одиночество.

XXI

Начиная эту главу, автор романа делает маленькую оговорку. Задавшись, прежде всего, целью изобразить действительность, он лишен возможности оградить идеальный кружок героев романа от всякого постороннего влияния и от столкновений с людьми другого разбора. Иначе рассказ принял бы характер пастушеской идиллии.

В этой главе читатель познакомится с новым лицом – человеком, резко отличающимся своим направлением от всех тех, которые появлялись в романе до сих пор; этот новый герой будет играть очень значительную и гнусную роль в последующей судьбе Альфреда.

Со времени описанных событий прошло восемнадцать лет. В Венском университете начался уже летний семестр и на этот раз особенно много слушателей привлек медицинский факультет, благодаря некоторым громким именам профессоров, которые пользовались большой известностью в медицинском мире.

В числе вновь записавшихся слушателей находился между прочим один студент, который во многих отношениях выделялся из среды своих товарищей. Это был некто Сомирский, человек приблизительно лет тридцати, свободно владевший польским языком и потому слышный за поляка. Будучи значительно старше остальных студентов, он, тем не менее, не только не чуждался их общества, но наоборот принимал самое живое участие во всяких собраниях, причем особенно заискивал в богатых молодых людях хорошего происхождения. Дело, разумеется, не обходилось без некоторой навязчивости, хотя в этом заискивании и нельзя было усмотреть каких бы то ни было корыстолюбивых целей, тем более, что Сомирский производил впечатление человека достаточного, и не пропускал ни одного случая, чтобы дать это понять незаметным образом. Что же касается до его зрелого возраста, то он объяснял это очень просто. Желая приобрести себе независимое положение для того, чтобы иметь возможность посвятить себя науке, к которой его непреодолимо влекло, он будто бы причислился предварительно к купеческому сословию и занялся коммерческими делами, что и потребовало несколько лишних лет.

Всегда тщательно одетый, Сомирский с виду был очень представителен. Во взгляде его маленьких бесцветных глаз ничего не выражалось. В них никогда не светился луч ясной радости или душевного настроения. Вследствие сильно поредевших волос, его высокий лоб особенно выделялся и придавал всему лицу интеллигентный вид. Только временами, когда что-нибудь возбуждало его интерес, взгляд несколько оживлялся, и он словно прислушивался или присматривался к тому, что происходило кругом. Особенно же это бросалось в глаза, когда речь заходила о разных частных обстоятельствах его товарищей. Подчас, когда Сомирскому случалось принимать участие в студенческих пирушках, в его речи, обыкновенно изысканной, прорывались очень резкие выражения, принятые в низшем сословии. Сметливый наблюдатель усмотрел бы в этом повод к подозрению касательно его прошлого и заключил бы, что подобную манеру выражаться он усвоил себе в силу многолетнего сообщества с людьми низшего сословия. Каждый раз, когда Сомирскому случалось ловить себя на неосторожном слове, он обращал свой промах в шутку и при этом вспоминал про свое житье бытие на Урале, где он провел несколько лет, будто бы занимаясь прибыльным рудным промыслом, благодаря чему приобрел состояние и обеспечил свою независимость. По его словам, он был в течение всего этого времени лишен сообщества образованных и воспитанных людей. Все это казалось вполне правдоподобно и студенты ни мало не смущались странными подчас выходками своего товарища. Сомирский усердно угощал молодежь, общее веселье росло и много дружеских отношений завязалось в горячую минуту, за бокалом вина.

В общем, Сомирский был очень любим своими товарищами. Никто не подозревал одной очень важной тайны в его жизни, которая обнаружилась только несколько лет спустя и то отчасти. Читатель же должен узнать ее раньше.

В прежде годы Сомирский действительно занимался короткое время коммерческими делами, но состояние свое он приобрел не разработкой руд на Урале, а просто на просто путем целого ряда обманов и мошенничеств; он сумел очень ловко удержать за собой большую часть бесчестно присвоенного себе состояния, не смотря на то, что подвергся уже раз наказанию по закону и был приговорен к ссылке в Сибирь и к работам в рудниках на шесть лет. На суде, однако же, не удалось вполне выяснить прошлое этого подозрительного человека, а его упорное сопротивление судебным дознаниям дало повод предполагать, что он, вероятно, и прежде бывал неоднократно замешан в разных преступлениях. Словом, Сомирский был, во всяком случае, крайне опасным человеком. Лишенный всякой нравственной основы, при исключительных умственных способностях, он направил все свое уменье на разные неблаговидные дела.

Он был сильно потрясен, когда его накрыли и наказали по закону, но сокрушался недолго, смекнув, что дело обошлось сравнительно очень благополучно, потому что, в случае если бы вышло наружу все его прошлое, то он неминуемо лишился бы свободы на всю жизнь. Отбыв несколько лет ссылки, он, при своей молодости, мог потом начать новую жизнь, с тем, разу мнется, чтобы впредь уж больше не попадаться. Судьба других ссыльных, как и его собственная, послужила для него хорошим уроком на будущее время; он ясно сознавал, что при нашем нынешнем общественном порядке пострадать может только тот, кто не умеет ловко обставлять свои дела, каковы бы они ни были. По его мнению, его собственная ошибка состояла именно в недостатке ловкости, и он дал себе слово больше не попадаться. Насколько легко попасться карманному вору, настолько же безопасен промысел крупного мошенника. Когда дело доходит до разоблачения подобного рода темных личностей, то оказывается зачастую, что, при всей своей неблагонадежности, они годами бывают приняты в лучших домах, благодаря светскому лоску и салонному образованно, которое обыкновенно предохраняет их от всяких подозрений. Сомирскому же этого было, разумеется, недостаточно. Помимо изысканных манер, он усвоил себе солидное образование и приобрел действительные знания, которые сами по себе, разумеется, не имели в его глазах никакой цены, а являлись лишь средством для достижения намеченной цели.

«Раз, что знание есть сила – говаривал он себе, – то, как бы ни было трудно усвоить его, следует, во что бы то ни стало, воспользоваться своими способностями и наверстать потерянное время, а затем уже позаботиться, конечно, и о том, чтобы ускользнуть от законных преследований».

Сомирский был совершенно чужд всякого честолюбию. Он добивался только одного: возможности жить в свое удовольствие и это прирожденное стремление, разумеется еще усилилось вследствие необходимости подчиняться тяжелым лишениям во время пребывания в Сибири. Все его помыслы были направлены к достижению намеченной цели. Прежде всего, его занимал вопрос, какого рода именно знания наиболее отвечали его требованиям; путем зрелых обсуждений он пришел к убеждению, что самым выгодным исходом представлялась профессия врача. К тому же она не требовала особенного труда. Ближайшей выгодой докторского призвания был, по мнению Сомирского, свободный доступ всюду, он нашел бы в любой стране широкое поле для деятельности при обеспеченном доходе. Кроме того, по мере практики, расширялся бы и круг знакомства, а вместе с тем явилась бы и возможность к разным предприятиям, которым, смотря по обстоятельствам, можно было бы всегда дать тот или другой оборот. Всякий врач зачастую бывает доверенным лицом своих пациентов, а потому ему легче чем кому либо проникнуть в частные и семейные обстоятельства и затем извлечь из этого ту или другую практическую пользу. Для Сомирского, который задался мыслью изощриться в преступлениях, самым главным условием было приобрести себе обеспеченное положение, изъятое от всяких подозрений. На медицинском поприще для достижения этой цели не требовалось много времени, так что имевшихся у него средств оказалось бы вполне достаточно на время занятий. Чем больше он обдумывал свой план, тем вернее рассчитывал на удачу.

Отбыв время ссылки, Сомирский поспешил выехать из России и отправился в Вену, где он усердно занялся медициной и вскоре опередил знаниями своих товарищей, что дало ему возможность быть им полезным и тем снискать себе их расположение.

Между прочим Сомирский очень сошелся с одним молодым человеком, неким Карлом Тидеманом, и всячески старался поддерживать знакомство с ним, не смотря на то, что он не выделялся ни богатством, ни знатностью. Это был очень скромный молодой человек, располагавший крайне ограниченными средствами. В силу необходимости возможно скорей обеспечить себе безбедное существование, он выбрал специальным предметом химию, которая представлялась ему самым верным источником дохода. Его требования были невелики: он удовольствовался бы скромной должностью аптекаря или в лучшем случае местом управляющего каким-нибудь химическим заводом. Только ближайшие друзья Тидемана знали, насколько он был не удовлетворен своей долей. Его влекло к другой отрасли науки, к философии, но за невозможностью посвятить себя изучению этого предмета в виду недостатка средств, ему волей неволей пришлось отказаться от своего призвания: primum vivere, deinde philosophari. В силу необходимости истратить все свое незначительное состояние за время занятий в университете, Тидеман был принужден пополнять свои средства к жизни, и занимался, между прочим, литературными работами. Отличительной чертой его характера была восторженная любовь к природе. Каждый свободный день посвящался обыкновенно прогулкам в Венском лесу, а локации проходили в странствованиях по живописным местностям его родины. Бродить по горам было для него высшим наслаждением, причем странствования свои он нашел обыкновение описывать и благодаря этим талантливым описаниям, стал в непродолжительном времени очень популярным писателем. Все, что выходило из под пера Тидемана, отличалось живой субъективной окраской его воззрений. В его воображении мир рисовался крайне своеобразно, что обусловливалось отчасти также и его склонностью к философии. Он не принадлежал к числу кабинетных философов и нуждался в живом созерцании, для того, чтобы мыслить. Порой, когда Тидеману, случалось, рано утром проходить по пустынной долине или обозревать с высоты горной вершины необъятный мир, который расстилался перед ним гигантским вопросительным знаком, он находил в этом созерцании не только эстетическое удовлетворение, но и обильную пищу для своих чисто-философских наблюдений. Ему казалось тогда, – что он взирал на совершенно чуждый ему мир, и к восторженному созерцанию примешивалось чувство невольного удивления перед всем видимым. Он видел великого Пана, как выразились бы древние греки. В такие минуты Тидеман испытывал чувство, через которое могло-бы пройти только существо, наделенное рассудительностью взрослого человека и переживающее в то же время свое внезапное рождение на незнакомой планете. Он вдохновлялся сложными загадками природы, почерпая из них неистощимый и разнообразный материал для своих описаний. Великая проблема философии – человек – представлялась ему совсем в другом свете, когда он изучал ее в горах. Здесь для него становилась очевидной связь, существующая между землей и людьми. Горный обыватель, тесно связанный с окружающим его миром и словно прикрепленный к своей родной земле, представлялся ему живым воплощением дальнейшего развития горной природы. Философский интерес в нем возбуждали только те особые образы человека, которые так превосходно описал впоследствии Росеггер. Только в них Тидеман усматривал великую проблему «и наоборот – писал он по этому поводу – загадка, которую представляет человек, перестает интересовать меня, когда она скрыта под фраком».

Однажды, когда Тидеман, по своему обыкновению, собрался на несколько дней в горы, Сомирский вызвался сопутствовать ему. В подобных прогулках он никакого удовольствия не находил и в данном случае руководствовался совершенно определенным намерением. За несколько дней перед тем, на одной из пирушек, в которых так охотно принимал участие Сомирский, был, между прочим, и один студент – медик, отличавшийся крайне свободными взглядами на все вообще, как впрочем, медику и подобает. Он очень откровенно поведал всем присутствовавшим, что судьба лишила его радостей и преимуществу которые дает законное рождение, и что он был найден подкинутым у дверей одного богатого дома, но к его счастью, как он выразился, дар, принесенный бесчестной матерью, не был отвергнут. По поводу всех этих обстоятельств студенту дали прозвище, которым многие гнушались-бы, но он не унывал и даже в тот же вечер воспел в юмористических стихах те выгоды, которыми пользуются дети неизвестных родителей, причем его пикантные остроты возбуждали общее веселье. Только на Тидемана весь этот разговор подействовал совсем иначе, чем на его товарищей; сначала он смутился и побледнел, но затем горячечный румянец ярко выступил на его худощавом лице. Сомирский случайно подметил это и заключил, что и сам Тидеман был, вероятно, в том же положении, но по какой-нибудь причине скрывал обстоятельства своей жизни. Это предположение легко могло подтвердиться разоблачением какой-нибудь интересной семейной тайны, а до всего такого Сомирский был большой охотник. Он стал пристально всматриваться в наружность Тидемана и действительно уловил какой-то особенный отпечаток, как в его фигуре, так и в чертах лица. Руководствуясь своими соображениями, Сомирский решил выяснить дело.

На страницу:
4 из 6