
Полная версия
Призраки в солнечном свете. Портреты и наблюдения
В Европу
(1948)
Если стоять тихо, можно было расслышать арфу. Мы взобрались на стену, и там, среди пламенеющих, облитых дождем цветов замкового сада, сидели четыре таинственные фигуры – молодой человек, перебиравший струны ручной арфы, и трое заржавленных стариков в латаных черных костюмах; и до чего застывшими выглядели они на фоне зеленоватого грозового неба. Они ели фиги, итальянские фиги, такие мясистые, что у них стекал по подбородкам сок. За садом лежал мраморный берег озера Гарда; воду его будоражил ветер, и я знал, что мне всегда будет страшно в ней плавать, потому что, как искажения за красотой витражей, в пучине этих зловеще-прозрачных вод должны плавать готические твари. Один из стариков далеко отбросил кожуру фиги, и потревоженное трио лебедей зашуршало тростником.
Д. спрыгнул со стены и поманил меня, но я не мог спрыгнуть, еще не мог; потому что здесь была правда, и я хотел, чтобы эта правда продлилась еще на мгновение, я больше никогда не почувствую ее так полно, даже лист шелохнется, и она пропадет, так же как кашель навсегда погубил бы верхнюю ноту Дженни Турель[7]. А что это была за правда? Правда подтверждения: замка, лебедей, парня с арфой, всего мира детской книжки – перед тем, как приехал принц или ведьма напустила свои чары.
Правильно, что я отправился в Европу, – потому хотя бы, что снова мог смотреть вокруг с удивлением. Легче всего это в детстве; после, если вам повезет, вы найдете мост в детство и пройдете по нему. Такой стала поездка в Европу. Это был мост в детство, мост над морями, через леса, прямо в самые ранние ландшафты моего воображения. Так или этак, мне довелось побывать во многих местах, от Мексики до Мэна, а теперь, подумать только, – в такую даль, в Европу, а потом домой, к своему камину, в свою комнату, где сказания и легенды, кажется, вечно живут за пределами нашего города. Вот где жили легенды: арфа, замок, шуршание лебедей.
В тот день – довольно сумасшедшая поездка на автобусе из Венеции в Сирмионе, зачарованную крохотную деревеньку на краешке полуострова, вдающегося в озеро Гарда, самое голубое, самое печальное и безмолвное, самое красивое озеро Италии. Если бы не история с Лючией, вряд ли мы уехали бы из Венеции. Там я был совершенно счастлив, конечно, если забыть про невероятный ее шум – не обычный городской шум, а неумолчно спорящие голоса, шарканье ног, плеск весел. Однажды Оскару Уайльду кто-то посоветовал укрыться там от света. «И стать монументом для туристов?» – сказал он.
Совет, однако, был отличный, и, не в пример Оскару, многие ему следовали: во дворцах вдоль Большого канала образовалась целая колония людей, десятилетиями не показывавшихся в обществе. Самой занимательной из них была шведская графиня: слуги привозили ей фрукты в черной гондоле, увешанной серебряными колокольчиками; их звон создавал впечатление волшебное, но и жутковатое. Но Лючия так нас преследовала, что нам пришлось бежать. Мускулистая девушка, необычайно высокая для итальянки, вечно пахнущая противными приправами, она верховодила шайкой молодых гангстеров – бродячих юнцов, слетевшихся сюда на летний сезон. Они могли быть очаровательны – некоторые из них, – хотя торговали сигаретами, в которых было больше сена, чем табака, и надували при пересчете валюты. Дела с Лючией начались на площади Сан-Марко.
Она подошла и попросила сигарету, и Д., простая душа, не ведающая, что мы отказались от золотого стандарта, дал ей целую пачку «Честерфильда». Никогда еще двух людей не принимали так близко к сердцу. Поначалу это было приятно; Лючия не отпускала нас ни на шаг, оберегая и щедро одаривая плодами своей мудрости. Но часто случались неловкости: во-первых, из-за ее манеры торговаться на повышенных тонах нас всякий раз заворачивали в хороших магазинах; кроме того, она была чрезмерно ревнива, так что мы не могли нормально войти в контакт с кем бы то ни было. Однажды мы случайно встретили на площади безобидную, воспитанную молодую женщину, с которой ехали в одном вагоне из Милана. «Внимание! – хриплым своим голосом сказала Лючия. – Внимание!» И чуть ли не убедила нас, что у дамы скандальное прошлое и срамное будущее. В другой раз Д. отдал одному из ее приспешников штампованные часы – парню они очень нравились. Лючия пришла в ярость. При следующей нашей встрече эти часы висели у нее на груди, а парень, как выяснилось, спешно уехал ночью в Триест.
У Лючии было обыкновение заявляться к нам в отель когда угодно (где она сама жила, мы так и не узнали); шестнадцатилетняя – и то вряд ли, – она усаживалась, выпивала целую бутылку ликера «Стрега», выкуривала все сигареты, до каких удавалось добраться, и в изнеможении засыпала; только во сне ее лицо сколько-нибудь походило на детское. Но случился страшный день, когда администратор остановил ее в вестибюле и сказал, что она больше не может ходить к нам в номера. Это неприлично и недопустимо, сказал он. Тогда Лючия собрала десяток своих самых хулиганистых дружков и устроила такую осаду, что пришлось опустить на дверях железные жалюзи и вызвать карабинеров. После этого мы всячески старались избегать ее.
Но избегать кого-то в Венеции – все равно что играть в прятки в однокомнатной квартире: нет на свете более компактно организованного города. Венеция – нечто вроде музея с карнавальным налетом, огромный дворец как будто без дверей, все здесь соединено, одно переходит в другое. За день снова и снова встречаются те же лица, как предлоги в длинном предложении: свернул за угол, а там Лючия, и часики качаются у нее между грудями. Вот до чего она влюбилась в Д. Но в итоге набросилась на нас с пылкостью оскорбленной; возможно, мы этого заслуживали, но это было непереносимо: как туча мошкары, ее шайка преследовала нас на площади, осыпая бранью; когда мы присаживались выпить, они собирались в темноте поодаль от стола и выкрикивали оскорбительные шутки. Половины мы не понимали, зато с очевидностью понимали все остальное. Сама Лючия открыто в операциях не участвовала, держалась в стороне и управляла их деятельностью дистанционно. Так что в конце концов мы решили покинуть Венецию. Лючия об этом узнала. Ее шпионы были повсюду. В утро нашего отъезда шел дождь, когда наша гондола отвалила, появился мальчик с ошалелыми глазами и бросил нам газетный сверток. Д. развернул его. В газете лежала дохлая желтая кошка, и к ее шее были привязаны все те же дешевые часы. Чувство было такое, будто ты куда-то проваливаешься. А потом мы вдруг увидели ее, Лючию: она стояла одна на мостике над каналом и так перевесилась через перила, что казалось, непременно упадет. «Perdonami, – крикнула она, – ma t’amo» («Прости меня, но я тебя люблю»).
В Лондоне молодой художник мне сказал:
– Как это, должно быть, чудесно – первое путешествие по Европе для американца: вы не можете стать ее частью, вы избавлены от ее горестей… да, для вас здесь только красота.
Я не понял его и обиделся; но позже, после нескольких месяцев во Франции и Италии, осознал, что он был прав: я не часть Европы и никогда ею не стану. Я спокойно могу уехать, когда захочу, и для меня здесь – только сладкое, освященное царство красоты. Но это было не так чудесно, как полагал молодой художник; больно было чувствовать, что не про тебя эти трогательные мгновения, что ты всегда будешь в стороне от этих людей и этого пейзажа; но потом постепенно понял, что и не должен быть частью этого – это может быть частью меня. Внезапно открывшийся сад, вечер в опере, буйные дети схватили цветы и убегают по улице в сумерках, венок для покойника и монахини под полуденным солнцем, парижская пианола и ночные фейерверки четырнадцатого июля, поражающие в самое сердце виды гор и воды (озера, как зеленое вино в чашах вулканов, мелькание Средиземного моря у подножья скал), падающие в сумерках заброшенные башни вдали, хрустальная рака святого Зенона в Вероне, зажженная светом свечей, – всё часть меня, элементы – элементы, из которых сложится моя собственная картина.
Когда мы уехали из Сирмионе, Д. вернулся в Рим, а я – опять в Париж. Странная была поездка. Начать с того, что через дурного билетного агента я заказал место в wagon lit[8] Восточного экспресса, но по приезде в Милан обнаружил, что бронь у меня фальшивая и никакого места для меня не предусмотрено. Если бы я не насел кое на кого, сомневаюсь, что вообще попал бы на поезд – время отпусков, все забито. Все-таки мне удалось протиснуться в по-августовски душное и жаркое купе с шестью другими пассажирами. Название «Восточный экспресс» щекотало нервы ожиданием необычных событий – если верить тому, что рассказывали о нем мисс Агата Кристи или мистер Грэм Грин. Но к тому, что случилось на самом деле, я никак не был подготовлен.
В купе сидели два скучных шведских бизнесмена, один бизнесмен более экзотический, ехавший из Стамбула, учительница-американка и две снежноволосые итальянские дамы с надменным взглядом и ажурными, как рыбий хребет, лицами. Они были одеты как двойняшки – в ниспадающем черном с воздушным кружевом под шеей, заколотым аметистовой брошкой с жемчужинами. Они сидели, сжав руки в перчатках, и ничего не говорили – только когда передавали друг другу коробку с дорогими шоколадками. Кажется, весь их багаж состоял из громадной клетки; в этой клетке, частично накрытой шелковым платком, находился суетливый попугай плеснево-зеленого окраса. Время от времени попугай разражался безумным смехом; тогда дамы обменивались улыбками. Американская учительница спросила их, умеет ли попугай говорить; на что одна из дам с легким кивком ответила: да, умеет, но грамматика у него слабая. Перед итальянско-швейцарской границей таможенники и паспортисты приступили к своим докучливым занятиям. Мы думали, что они закончили с нашим купе, но вскоре они вернулись, несколько человек, и встали за стеклянной дверью, глядя на аристократических дам. По-видимому, они совещались. Все в купе замерли, кроме попугая, смеявшегося жутким смехом. Дамы сидели безучастно. К тем, что стояли за дверью, подошли люди в форме. Тогда одна из дам, трогая аметистовую брошку, обратилась к нам, сперва по-итальянски, потом по-немецки, потом по-английски: «Мы ничего плохого не сделали».
Но тут отодвинулась дверь и вошли двое чиновников. Они даже не взглянули на дам, а сразу подошли к клетке и сдернули с нее платок. Попугай закричал: «Basta, basta»[9].
Поезд резко остановился среди темных гор. От толчка клетка опрокинулась, попугай, вдруг очутившись на воле, с хохотом стал летать от стены к стене, и всполошившиеся дамы тоже полетели его ловить. Тем временем таможенники разбирали клетку; в кормушке обнаружилась сотня бумажных пакетиков с героином, сложенных как пакетики с порошком от головной боли, и в медном шаре на макушке клетки – еще такие же пакетики. Открытие как будто совсем не расстроило дам. Их волновала только потеря попугая: он вдруг вылетел в приспущенное окно, и они в отчаянии звали его: «Токио, ты замерзнешь, Токио, маленький, вернись! Вернись!»
Он смеялся где-то в темноте. В небе висела холодная северная луна, на сияющем диске промелькнула его плоская темная тень. Тогда дамы повернулись к двери; там уже толпились зрители. Надменно, невозмутимо дамы шагнули навстречу лицам, которых как будто бы не видели, и голосам, которых ни за что не пожелают услышать.
Искья
(1949)
Я забыл, зачем мы приехали сюда. Искья. О ней много было разговоров, хотя мало кто действительно ее видел – разве что мельком, за морем, с высот ее прославленного соседа, Капри. Некоторые не советовали туда ехать и приводили страшненькие причины. Вы понимаете, что там действующий вулкан? А про самолет знаете? Регулярный рейс Каир – Рим, и самолет разбился о гору на Искье; уцелели трое, но живыми их никто не видел, их забросали камнями козьи пастухи, потому что захотели поживиться в обломках.
В результате мы провожали взглядом меловой фасад Неаполя со смешанным чувством. День был классический – чуть прохладный для Южной Италии в марте, но хрупкий и высокий, как воздушный змей, и «Принчипесса» бойко шлепала по заливу, словно игривый дельфин. Это было маленькое опрятное судно с крохотным баром и несколько экстравагантным набором публики: заключенными, следовавшими в тюрьму на острове Причида, с другой стороны – молодыми людьми, уходящими в монастырь на Искье. Были, конечно, и менее экзотические пассажиры: островитяне, которые ездили за покупками в Неаполь, и иностранцы, крайне малочисленные, поскольку всех туристов загребает Капри.
Острова – как корабли на вечной стоянке, ступить на остров – все равно что подняться по трапу: возникает чувство какого-то волшебного промежутка в жизни, – кажется, ничего недоброго и пошлого здесь не может с тобой случиться, и когда «Принчипесса» вошла в бухточку Искьи, вид светлых, сливочных, шелушащихся построек на берегу был своим и успокоительным, как собственное сердцебиение. В толчее высадки я уронил и сломал часы – ясный и вопиющий знак, не вызывающий сомнений: с первого взгляда было понятно, что на Искье не место гонке времени, на островах ей вообще не место.
Думаю, можно сказать, что Искья-Порто – столица острова, во всяком случае, самый большой город и даже довольно фешенебельный. Большинство посещающих остров редко двигаются дальше, потому что здесь несколько превосходных отелей, прекрасные пляжи и над морем присел, словно гигантский коршун, ренессансный замок Виттории Колонны[10]. Другие три городка более корявые. Это: Лаччо-Амено, Казамиччоле и на восточной оконечности острова Форио. В Форио мы и намеревались осесть.
Мы ехали туда в зеленых сумерках, под ранними звездами. Дорога шла высоко над морем, там, как блестящие водяные пауки, ползли рыбацкие лодки, освещенные факелами. Носились в сумерках мохнатые летучие мыши; buena sera, buena sera[11], слышались невнятно вечерние голоса, стада коз прыгали на склонах и блеяли, как заржавелые флейты. Наша коляска прокатилась по деревенской площади. Электричества не было, в кафе неверный свет свечей и керосиновых ламп коптил лица мужской компании. После деревни за нами погнались в темноте двое ребят. Когда мы вперевалку стали подниматься по круче и лошадь, уже перед вершиной, в холодном воздухе задышала паром, они, пыхтя, прицепились к задку. Возница щелкал кнутом, лошадь качалась, ребята показывали пальцами: смотрите. Там, вдалеке, был лунно-белый Форио, у краев его мерцало море, слабый вечерний звон поднимался оттуда, как птичья круговерть. «Multo bella?»[12] – сказал возница. «Multo bella?» – сказали дети.
Когда перечитываешь дневник, в памяти снова проводят борозду как раз наименее хлопотливые записи, самые беглые, случайные заметки. Например: «Сегодня Джоконда оставила в комнате набор цветных бумажек. Подарок? За то, что дал ей флакон одеколона? Будут отличные закладки для книг». В памяти отдается. Во-первых, Джоконда. Она красивая девушка, хотя красота ее зависит от настроения: когда мрачна – а это бывает часто, – похожа на миску холодной овсянки; забываешь и о роскоши ее волос, и о кротости средиземноморских глаз. Видит бог, трудится она тяжко: здесь, в pensione[13], она и горничная, и официантка, встает до рассвета и крутится иногда до полуночи. По правде, ей еще повезло, что получила работу: недостаток работы – большая проблема для острова; многие девушки только мечтали бы оказаться на месте Джоконды. Притом что водопровода нет (со всеми вытекающими последствиями), Джоконда ухитряется сделать нам жизнь на удивление удобной. Это самый приятный pensione в Форио и вдобавок выгодный: у нас две громадные комнаты с плиточным полом, высокие двери-жалюзи на железные балкончики с видом на море; еда хорошая и даже слишком обильная – пять блюд с вином на обед и ужин. Все это стоит каждому сто долларов в месяц. Джоконда не говорит по-английски, а мой итальянский… ну, не будем об этом. Тем не менее отношения самые доверительные. При помощи пантомимы и частых обращений к двуязычному словарю мы умудряемся выразить до невероятия много – вот почему с печеньем всегда провал: в хмурые дни, когда делать больше нечего, мы сидим на кухне-патио и экспериментируем с американскими кондитерскими рецептами (толл-хаус[14] – это что?), но всякий раз неудачно, поскольку заняты листанием словаря и уделяем мало внимания самому процессу. Джоконда: «Прошлый год в вашей комнате жил мужчина из Рима. А Рим такой замечательный, как он говорил? Он сказал, что я должна приехать к нему в Рим, это прилично, потому что он ветеран трех войн. Первой мировой войны, Второй мировой войны и войны в Эфиопии. Понятно, какой он старый? Нет, я никогда не была в Риме. У меня есть друзья, которые там были, и они прислали мне открытки. Знаете женщину, которая работает на posta?[15] Вы, конечно, верите в дурной глаз. Вот у нее такой. Поэтому мне так и не пришло письмо из Аргентины».
Пропажа этого письма – большое огорчение Джоконды. Ветреный возлюбленный? Неизвестно. Она не хочет об этом говорить. Столько молодых итальянцев уехало в Южную Америку за работой; есть жены, которые по пять лет ждут от мужа вызова. Каждый день, когда я возвращаюсь с почтой, Джоконда бежит ко мне навстречу. Походы за почтой – добровольная повинность. Так впервые за день я мог повидаться с американцами, живущими на острове: сейчас их четверо, и мы встречаемся в кафе Марии на площади. (Из дневника: «Мы все знаем, что Мария разводит напитки. Но водой ли разводит? Черт, я чувствую себя отвратительно!») Солнце пригревает, бамбуковые занавески Марии побрякивают от ветерка, где еще приятнее ждать почтальона? Мария – укороченная женщина с цыганским лицом – цинично пожимает плечами. Если вам надо что-то достать, от дома до блока американских сигарет, она все устроит; говорят, что она богаче всех на острове. Женщин у нее в кафе не бывает; сомневаюсь, что она бы их пустила. Близится полдень, и народ стягивается к площади: школьники в черных накидках, как черные дрозды, стайками поют в переулках, безработные мужчины собираются под деревьями и грубо хохочут – женщины, проходя мимо, опускают глаза. Приходит почтальон и отдает мне почту для pensione; тогда я должен спуститься с холма и предстать перед Джокондой. Иногда она смотрит на меня так, как будто письмо не пришло по моей вине, как будто это у меня дурной глаз. Однажды она предупредила меня, чтобы я больше не являлся с пустыми руками; тогда я и принес ей одеколон.
А полоски цветной бумаги у меня в комнате оказались не ответным подарком, как я думал. Ими полагалось усыпать статую Девы Марии, недавно доставленную на остров и возимую по деревням. В день, когда она прибыла сюда, все балконы были задрапированы красивыми кружевами, самым тонким постельным бельем или старым покрывалом, если у семьи ничего лучше не было; гирлянды цветов висели на тесных улочках; старые дамы нарядились в самые длинные шали, мужчины расчесали усы, кто-то переодел городского дурачка в чистую рубашку, а детям, одетым во все белое, нацепили ангельские крылья из золотого картона. Процессия должна была войти в город и проследовать под нашим балконом около четырех. Предупрежденные Джокондой, мы заняли свой пост вовремя, чтобы бросать красивые бумажки и кричать, как нас научили, «Viva la Vergenie Immaculata»[16]. Пошел нудный дождичек; в шесть стемнело, но, как и толпа, запрудившая улицу внизу, мы держались стойко. Священник, раздраженно хмурясь, в разлетающихся черных юбках, с ревом унесся на мотоцикле: его послали поторопить процессию. Наступил вечер, вдоль маршрута процессии вытянулась цепочка керосиновых огней. Вдруг, ни с того ни с сего, раздалось бодрое ра-та-та военного оркестра, и с пугающим треском огненная тропа вспыхнула ярче, словно салютуя Деве Марии: в черной вуали, покачиваясь на усыпанных цветами носилках, обложенная золотыми и серебряными часами, она плывет по улице, и следом за ней – половина острова; в тишине, окружающей ее персону, слышны только звуки этого музыкального приношения: тик-тик-тик часов. Позже Джоконда была очень расстроена, обнаружив, что мы все еще сжимаем в руках яркие бумажные ленточки, – от волнения мы забыли их бросить.
«5 апреля. Долгая, рискованная прогулка. Нашли новый пляж». Искья – суровый каменистый остров, напоминающий Грецию и побережье Африки. Апельсиновые деревья, лимонные деревья и на горных террасах серебристо-зеленые виноградники: вино Искьи высоко ценится, «Лакриме Кристи» делают именно здесь. Выйдя из города, скоро оказываешься перед разветвляющимися тропинками, они ведут наверх через виноградники, где черной метелью – пчелы и зеленые огоньки ящериц на распускающихся листьях. Крестьяне коричневые и плотные, как гончарные изделия, и смотрят на горизонт, как моряки, потому что море всегда с ними. Приморская тропинка бежит под отвесными вулканическими скалами; есть переходы, где лучше закрыть глаза – падать будет далеко, и скалы внизу похожи на спящих динозавров. Однажды, бродя среди скал, мы нашли мак, потом другой; они росли среди угрюмых камней, поодиночке, словно китайские колокольчики, подвешенные к бечевке тропы. Маковая тропинка привела нас к незнакомому, спрятавшемуся в скалах пляжу. Вода была такая чистая, что мы видели актиний и кинжальные броски рыб. Недалеко от берега торчали плоские голые камни, похожие на надувные плотики; мы шлепали от одного к другому, вылезали на солнце и смотрели назад, на зеленые террасы виноградников и облачную гору. В одном из камней прибой выточил кресло, и самым большим удовольствием было сидеть в нем под набегавшей и обдававшей тебя волной.
Но на Искье нетрудно наткнуться и на закрытый пляж. Я знаю по крайней мере три, куда не ходят люди. Городской пляж в Форио увешан рыбацкими сетями, и на нем лежат перевернутые лодки. На этом пляже я и встретил впервые семейство Муссолини. Вдова покойного диктатора и трое детей живут здесь, как я понял, в тихом добровольном изгнании. В них есть что-то печальное и жалостное. Дочь молодая, светловолосая, хромая и, видимо, остроумная: местные ребята, когда разговаривают с ней на пляже, все время смеются. Как и всякую простую женщину из местных, синьору Муссолини часто можно видеть в поношенном черном платье, когда она тащится вверх, скривившись под тяжестью продуктовой сумки. Лицо ее обычно ничего не выражает, но раз я видел, как она улыбнулась. В город пришел человек с попугаем, который вытаскивал из стеклянной банки печатные записки с гаданиями, и синьора Муссолини задержалась около него, прочла свою судьбу и улыбнулась загадочной джокондовской улыбкой.
«5 июня. День – белая ночь». Наступила жара, и вторая половина дня здесь – как ночь среди бела дня, ставни закрыты, по улицам шествует сон. В пять снова откроются лавки, в порту соберется народ встречать «Принчипессу», а позже все пойдут гулять на площадь, где кто-нибудь будет играть на банджо, на губной гармонике, на гитаре. Но сейчас сиеста, цельно-голубое небо и крик петуха. В городе два дурачка, и они друзья. Один всегда ходит с букетом цветов и, когда встречает друга, делит букет на две равные части. На безмолвных, лишенных тени улицах только их и видно. Держась за руки, с букетами, они идут по пляжу вдоль каменной стены, которая выдается далеко в море. Я вижу их со своего балкона, они сидят среди сетей и покачивающихся лодок, их бритые головы блестят на солнце, глаза их светлы, как пустое пространство. Ночь среди бела дня – их время, время, когда остров принадлежит им.
Мы прожили весну. За четыре месяца, что мы здесь, потеплели ночи, зеленое, еще зимнее море марта смягчилось и в июне стало синим, голые и серые виноградные лозы оделись первыми зелеными гроздьями. Вылупились бабочки, а на горе полно сластей для пчел; после дождя слышно – да, тихо, – как лопаются бутоны. Мы просыпаемся раньше – признак лета – и вечером ложимся позже, тоже признак. Но этими ночами трудно загнать себя в помещение: луна приближается, моргает на воде с пугающей яркостью. Вдоль парапета рыбацкой церкви, устремившейся в море, как нос корабля, прогуливаются и шепчутся молодые люди, уходят на площадь и дальше, в укромную темноту. Джоконда говорит, что это самая долгая весна на ее памяти и самая красивая.
Танжер
(1950)
Танжер? Два дня теплоходом из Марселя, очаровательное плавание, и если вы бежите от полиции или просто от кого-нибудь бежите – прямая дорога сюда. Окаймленный горами, открытый морю, похожий на белый плащ, брошенный на берегу Африки, это интернациональный остров с чудесным климатом на протяжении восьми месяцев, приблизительно с марта по ноябрь. Здесь изумительные пляжи, длинные полосы сахарно-белого песка и прибоя, и, если у вас к этому вкус, ночная жизнь, хотя и не слишком невинная и не особенно разнообразная, длится от заката до рассвета, что, впрочем, неудивительно, раз большинство народа спит вторую половину дня и мало кто ужинает раньше десяти или одиннадцати. Зато удивительно почти все остальное в Танжере, и перед тем, как ехать сюда, вы должны сделать три дела: привиться от тифа, забрать сбережения из банка и сказать друзьям «прощай». Бог свидетель, вы можете больше их не увидеть. Это вполне серьезный совет: несколько пугает количество людей, которые, приплыв сюда на короткие каникулы, застревают здесь, и дальше проходит год за годом. Потому что Танжер – это резервуар, который вас не отпускает, пространство без времени, где дни проплывают незаметнее, чем пена водопада; так, я представляю себе, идет время в монастыре, тихонько в шлепанцах. Вообще, у них двоих, монастыря и Танжера, есть еще одно общее – самодостаточность. Для простого араба, например, Европа и Америка – одно и то же место, а где оно – не важно, ему все равно. И зачастую европейцы, загипнотизированные бренчанием уда и роевой жизнью вокруг, готовы с этим согласиться.