Полная версия
Под сенью сакуры
Если у Сайкаку и встречаются идеальные герои, то, пожалуй, это лишь персонажи его «самурайских» сборников – наследники и хранители воинской славы минувших веков. Их жизнь подчинена требованиям самурайской чести, главные из которых – верность господину, готовность мстить за обиду, способность пожертвовать жизнью и личным счастьем ради долга.
Казалось бы, тема долга и самоотречения должна окрашивать рассказы о самураях в эпические тона, но этого не происходит. Мысль автора движется в другом направлении. «Душа у всех людей одинакова, – говорится в предисловии к «Повестям о самурайском долге». – Прицепит человек к поясу меч – он воин, наденет шапку-эбоси – синтоистский жрец, облачится в черную рясу – буддийский монах, возьмет в руки мотыгу – крестьянин, станет работать тесаком – ремесленник, а положит перед собою счеты – купец».
Над повествованием о печальных судьбах самураев витает вопрос: а стоят ли даже самые высокие идеалы тех жертв, которыми за них приходится платить? В рассказе «Родинка, воскресившая в памяти прошлое» герой берет в жены обезображенную оспой девушку, так как долг обязывает его сдержать обещание, данное родителям невесты задолго до свадьбы. Законы чести торжествуют. Однако автор заключает рассказ словами, в которых сквозит ирония: «Будь эта женщина красавицей, Дзюбэй, скорее всего, разнежился бы, поддавшись на ее чары, но, поскольку он женился на ней потому лишь, что так велел ему долг, все его помыслы устремились к совершенствованию в воинских искусствах… и имя его прославилось в нашем мире».
В книгах Сайкаку пафос и ирония не существуют по отдельности, а соседствуют друг с другом. Жизнь, всецело подчиненная сверхличным ценностям, кажется писателю придуманной, слишком уж идеальной. Его занимают не столько человеческие добродетели – о них и так было слишком хорошо известно из литературы прошлого, – сколько слабости, пороки и несовершенства, ведь именно в их зеркале отражается живая, всамделишная жизнь.
Если Сайкаку требуется нарисовать портрет красавицы, он чаще всего ограничивается беглым традиционным сравнением с «цветущей сакурой» или «стройным кленовым деревцем в осеннем багрянце». Другое дело, когда портретируемая «настолько дурна собою, что не отважится сесть возле зажженной свечи», – тут автор не жалеет красок, смакуя каждую подробность:
«Личико у ней хоть и скуластое, но приятной округлости. Лоб выпуклый, будто нарочно создан для покрывала кацуги. Ноздри, конечно, великоваты, зато дышит она легко и свободно. Волосы, нет спору, редкие, однако и это имеет свою выгоду: не так жарко летом. Талия, что и говорить, полноты изрядной, но ежели поверх платья надеть длинную парадную накидку свободного покроя, никто и не заметит. А то, что пальцы такие толстые да хваткие, даже хорошо – крепче будет держаться за шею повитухи, когда приспеет время рожать». («Разумные советы о том, как вести хозяйство с выгодой»)
Художественный мир Сайкаку живет по законам пародийного снижения. Это своего рода антимир, соприкасаясь с которым вся система принятых в обществе и освященных литературой нравственных правил неизбежно опрокидывается вверх дном, выворачивается наизнанку.
Сборник «Двадцать непочтительных детей страны нашей» служит пародийным отголоском китайской дидактической книги XIII века «Двадцать четыре примера сыновней почтительности». Притчи о благочестивых сыновьях, верных конфуцианскому долгу почитания родителей, были широко известны во времена Сайкаку не только в переводе, но и в многочисленных переложениях. Их отличие от оригинала состояло лишь в том, что действие переносилось в Японию, а герои наделялись японскими именами и «биографиями».
Совершенно иначе поступает в своей книге Сайкаку. «В наши дни молодые ростки бамбука ищут не под снегом, как Мэн Цзун, а в зеленной лавке; карпов, что плещутся в рыбном садке, хватит любому Ван Сяну», – пишет автор в предисловии к сборнику, давая читателю понять, что истории о самоотверженности Мэн Цзуна, отправившегося зимой в лес искать съедобные побеги бамбука для матери, или Ван Сяна, который, чтобы накормить мачеху карпом, лег на лед, пытаясь растопить его теплом своего тела, – изрядно устарели.
Сайкаку не просто подправляет подлинник, но меняет в нем все знаки на противоположные: герой превращается в антигероя, добродетель – в порок, дидактика – в иронию, а пафос – в гротеск. Пародийное смещение акцентов напоминает клоунаду, игру, но за этой игрой стоит отнюдь не шуточное стремление осмыслить реальную, невыдуманную жизнь, которая слишком далека от совершенства, чтобы соответствовать каким-либо образцам или «примерам».
Реальностью для Сайкаку была не только находившаяся у него перед глазами действительность, но и весь мир известной ему литературы далекого и недавнего прошлого, в которой он черпал материал для художественного осмысления и переосмысления. Чужое слово подстегивало его творческую фантазию, побуждало откликаться на него.
У Сайкаку немало произведений, открыто ориентированных на тот или иной литературный прототип. К их числу, помимо «Двадцати непочтительных детей», принадлежит книга «Сопоставление дел под сенью сакуры в нашей стране», которая, как явствует из ее названия, представляет собой японскую версию «детективных» рассказов Гуй Ванжуна из сборника «Сопоставление дел под сенью дикой груши». К этому же кругу произведений относятся и «Новые записки о том, что смеха достойно», правда, за вычетом названия этот сборник имеет мало общего с сочинением Дзёрайси «Записки о том, что смеха достойно» (1642) и уж во всяком случае не повторяет его уныло-проповеднический тон.
Порой обращение писателя к существующему в традиции материалу не носит столь явного и демонстративного характера и проявляет себя в сюжетных перекличках или общем замысле. Таков сборник «Рассказы из всех провинций», в котором звучит эхо книги XIII в. «Рассказы, собранные в Удзи». Оба произведения повествуют о чудесах, но для средневекового автора чудеса абсолютно реальны, Сайкаку же относится к ним скорее как к небывальщине, и сквозь фантастику его рассказов всегда проглядывают очертания реального и узнаваемого мира.
«Рис в тех краях, – сообщает автор о сказочном подводном царстве, – стоит куда дешевле, птицу и рыбу ловят прямо руками, и женщины гораздо доступнее!.. Ни холода, ни голода там не знают. А Новый год и праздник Бон отмечают точь-в-точь как здесь. С четырнадцатого дня шестого месяца зажигают праздничные фонари. Вся разница только в том, что никто не приходит взимать долги!»[14]
На сюжетном уровне сборник Сайкаку не обнаруживает заметных аналогий с «Рассказами из Удзи», зато в его орбиту попадают отдельные сюжеты из книги волшебно-фантастических новелл «Кукла-талисман» (1666), принадлежащей кисти популярного писателя Асаи Рёи[15].
В рассказе «Дева в лиловом» Сайкаку повествует о роковой встрече обыкновенного человека с женщиной-тенью, любовь к которой едва не заканчивается для него гибелью. Сюжетная канва заимствована из новеллы Рёи «Пионовый фонарь», однако вышитый по этой канве узор, проецируясь на оригинал с его таинственной и жутковатой атмосферой, создает неожиданный стилистический эффект.
«Увидев деву, – читаем мы о герое, – позабыл он многолетние свои благие стремления… она же вытащила из рукава разукрашенную дощечку для игры в волан и, напевая, принялась подбрасывать мячик…
– Эта песенка-считалка, что вы поете, называется «Песенка молодухи»? – спросил он, и она отвечала:
– У меня нет еще мужа, как же вы зовете меня молодухой? Чего доброго, пойдет обо мне дурная слава! – И с этими словами… улеглась в самой небрежной позе, воскликнув: – Не троньте меня, а то буду щипаться!
Пояс ее, завязанный сзади, сам собой распустился, так что стало видно алое нижнее кимоно.
– Ах, мне нужно изголовье! – проговорила она с полузакрытыми глазами. – А ежели ничего у вас нет, так хоть на колени к человеку с чувствительным сердцем голову приклонить…»[16]
Чудеса у Сайкаку прежде всего забавны, и в этом – коренное отличие его произведения от предшествующих образцов этого жанра.
В той же стилистической манере, что и «Рассказы из всех провинций», написан сборник «Дорожная тушечница». Здесь писатель обращается к распространенному в японской средневековой прозе жанру путевого дневника. Повествования такого рода нередко облекались в форму рассказов монаха-отшельника о том, что он повидал, услышал или испытал в ходе своих странствий. Таково же и произведение Сайкаку – содержание его сборника составляют диковинные истории, якобы услышанные паломником Бандзаном. Повествовательная схема жанра точно воспроизводится в книге Сайкаку, но точность эта, конечно же, мистификаторская.
Отличен от своих литературных прототипов прежде всего сам рассказчик. Этот странноватый человек – не то монах, не то мирянин, – в котором невольно угадываются черты самого автора, ведет свободную жизнь, не скованную правилами и запретами. И в странствие он отправляется не затем, чтобы укрепить себя на стезе поисков истинного смысла бытия, а для того, чтобы увидеть мир и написать обо всем, что есть в нем «любопытного и забавного», – ведь «со временем из этих записей, как из семян, могут вырасти рассказы!»
Мир, каким его видит Бандзан и изображает Сайкаку, по существу, тот же самый, что и в «Рассказах из всех провинций», – он полон чудес и населен удивительными существами, пришедшими из фольклорных преданий или рожденных поэтической фантазией автора.
И все же чудеса в рассказах Сайкаку не совсем «настоящие». Да и как может быть иначе, если сплошь и рядом они либо находят себе вполне правдоподобное объяснение («О монахе, побывавшем в аду и в раю»), либо становятся всего лишь поводом для осмеяния простодушных глупцов («Чертова лапа, или Человек, наделавший много шума из ничего») и тщеславных плутов («Драконов огонь, что засиял во сне»)?
По мысли Сайкаку, «удивительное», «загадочное» следует искать не столько в сфере фантастики и волшебства, сколько в причудах человеческих судеб и характеров. В рассказе «Кому веселая свадьба, а кому – река слез» вообще нет ничего сверхъестественного, там все обыденно и реально, но именно эта обыденность и эта реальность заключают в себе для писателя больше таинственного и непостижимого, чем любое заведомо фантастическое происшествие.
Сайкаку писал свои книги для современников – деловитых и прагматичных горожан XVII века, считавших, что литература призвана не только развлекать, но и служить источником практических знаний о жизни.
Подобные взгляды коренились в устоях общества, к которому принадлежал писатель, и он вряд ли мог относиться к ним с трезвым безразличием. «Заветные мысли о том, как лучше прожить на свете», «Последний узор, сотканный Сайкаку» и другие произведения из цикла «книг о горожанах» задумывались автором как своеобразные учебники житейской мудрости, способные «долго служить на пользу тем, кто их прочтет». Дидактика – неотъемлемый компонент этих произведений: поучая, писатель выстраивает систему нравственных координат, вне которой человек не может проложить себе путь в мире, где «только и света, что от денег». Автор учит читателей держаться сообразно своему положению, призывает их к рачительности, бережливости, показывает на конкретных примерах, к чему приводят нерадивость и мотовство.
Но чем серьезнее тон автора, тем труднее бывает принять его морализаторство за чистую монету. Проповедуя принципы самоограничения, он создает гротескные образы скупцов, обрекая свои нравоучительные сентенции на забавную двусмысленность.
Сайкаку ощущает себя не столько проповедником, провидцем или судьей, сколько таким же обитателем «изменчивого мира», как и его персонажи. В сборнике «Ворох старых писем» автор вообще удаляется из повествования и предоставляет самим героям рассказывать то горестные, то смешные, то поучительные истории из своей жизни. Написанные от первого лица, эти эпистолярные монологи ставят героев лицом к лицу с читателем, давая ему возможность увидеть их не со стороны, а напрямую, как бы собственными глазами.
«Дар передразнивания»
Проза Сайкаку – весьма сложное и оригинальное явление художественного языка и стиля. Она написана великим мастером, «владеющим тайной сжатости и даром передразнивания всего любопытного и диковинного на свете»[17].
В творчестве писателя сошлись два начала – книжная традиция и искусство устного сказа, получившее широкое распространение в городской среде и принадлежавшее миру неофициальной, народной культуры его времени. Взаимодействие этих двух начал и послужило основой того, что мы называем «языком Сайкаку».
Язык этот в высшей степени своеобразен, прихотлив и своей затейливостью напоминает узорчатую ткань – недаром Сайкаку уподоблял свое писательское ремесло искусству легендарной китайской мастерицы, в древние времена обучившей японцев ткачеству. В словесные узоры его книг вкраплены пословицы, поговорки, мудрые речения, обрывки модных песенок, цитаты из классиков, но не прямые, а словно взятые в «насмешливо-веселые кавычки» (М. М. Бахтин). Даже названия рассказов разворачиваются подчас в причудливый словесный орнамент или, наоборот, спрессовываются в сгустки поэтической речи.
В той же мере, в какой его поэзия устремлена к прозе, проза Сайкаку тяготеет к поэзии. Его рассказы изобилуют омофоническими каламбурами, аллюзиями, ассоциативными сопряжениями образов и другими тропами, заимствованными из поэтического арсенала.
Вводя в свой текст знакомый образ, Сайкаку нередко помещает его в неожиданное окружение, низводит «в самую гущу низменно-прозаической обыденности»[18] и таким способом выстраивает новый смысловой ряд. «Приятно видеть у людей сливу и вишню, сосну и клен, – рассуждает автор, вторя Кэнко-хоси, создателю знаменитых “Записок от скуки”[19], и затем продолжает: – Да еще лучше золото и серебро, рис и деньги. Чем горами в саду, приятней любоваться амбарами во дворе. Накопленное за все четыре времени года – вот райская утеха для глаз!»[20] Напряжение, возникающее между двумя планами высказывания, в конечном счете и создает его художественную ауру.
Творчество Сайкаку живет чувством сдвига, ощущением изменившейся реальности. Беспрестанно примеривая образы «изменчивого мира» к существовавшим в традиции способам описания, сталкивая между собой смыслы, стили, интонации, оттеняя высокое литературное слово просторечием, он создавал прозу внутренне разноречивую, в которой ощущаются движение и диссонансы самой жизни.
Художественная манера Сайкаку замечательна своей неоднозначностью. На глазах у читателя постоянно происходят метаморфозы и чудеса: автор без устали меняет маски, превращаясь из моралиста и бытописателя в лукавого, неистощимого на выдумки и шутки рассказчика. Его суждения не претендуют на право считаться конечной истиной – напротив, они напоминают шкатулку с двойным дном, в которой спрятан некий дополнительный смысл, а чаще – язвительная насмешка или улыбка.
В прозе Сайкаку само слово становится объектом художественного изображения и любования. Автор сплошь и рядом наделяет своих персонажей «значащими» именами – в его произведениях фигурируют и «некий сорвиголова по прозвищу Каннай Вырви Корень», и горькие пьяницы: Дзиндзабуро по кличке Змей, Мориэмон Беспробудный, Рокуносин Выдуй Мерку, Кюдзаэмон Необузданный, – и лисы-оборотни: Врунискэ, Невидимскэ, Курворискэ, Поле-Разорискэ… В рассказе «Божественное прорицание зонтика»[21] местом действия служит захолустное селение Анадзато – Дыра (название тем более уместное, что именно туда по воле ветра попадает зонтик, который впоследствии превращается в похотливое божество и требует, чтобы поселяне выбрали для него в качестве жрицы прекрасную юную деву).
Слово у Сайкаку «заряжено» изобразительностью. Не случайно в своих текстах он время от времени прибегает к нестандартному написанию иероглифов, превращая их из символов в «живые картинки». Так, иероглиф подглядывать (нодзоку) он образует из знаков «щель» и «глаз», смеркаться (курэру) – из знаков «солнце» и «заходить».
Портрет в его прозе – одновременно и способ описания внешности персонажа и пародия на традиционные принципы изображения. «Лицо круглое, нос приплюснутый, передних зубов не хватало, глаза косили, волосы курчавые, сам приземистый – никаких мужских достоинств за ним не числилось. Только духом был крепок, оттого и стоял во главе войска»[22], – таким предстает в рассказе «Поединок в тучах» Ёсицунэ, знаменитый герой средневековых эпических сказаний и романов. Литературный мир Сайкаку – не что иное, как пародийное «зазеркалье», и, чтобы стать гражданами этого мира, героям высокого плана приходится перемещаться в сферу комедийного гротеска.
Остроумие – неотъемлемое свойство таланта писателя, его манера видеть и понимать жизнь и людей. Юмор у Сайкаку сродни творческому озарению, наитию, о котором другой выдающийся японский прозаик Рюноскэ Акутагава сказал: «Именно в такие мгновения взору писателя открывается жизнь, очищенная от всего наносного и сверкающая подобно только что добытому из земли кристаллу»[23].
Творческая судьба Сайкаку сложилась счастливо. В Японии конца XVII – первой половины XVIII в. не было прозаика, чья слава могла бы сравниться с его славой. Его сочинения неоднократно переиздавались, вызывали множество подражаний. А в 1701 году был опубликован роман ныне уже забытого писателя Мияко-но Нисики, в котором в качестве одного из персонажей выведен Сайкаку. Примечателен эпизод, повествующий о муках Сайкаку в аду, куда он якобы попал за тот великий грех, что «писал чудовищные небылицы про людей, с коими не был знаком, так, будто это сущая правда».
Эти слова знаменательны: сквозь пафос осуждения и неприятия в них отчетливо проступает ощущение ошеломляющей новизны и правды, которое испытывали современники Сайкаку, читая его «рассказы об изменчивом мире». И совсем не случайно, что на исходе XIX века, когда в Японии рождалась новая литература, многие ведущие писатели той поры заново открывали для себя произведения Сайкаку, видя в нем своего предтечу и учителя.
Т. Редько-Добровольская
Из сборника «Двадцать непочтительных детей страны нашей»
Добро и зло в одной упряжке недолго ходят
Хороших друзей встретишь нечасто, дурных же – сколько угодно. Жили в Хиросиме два приятеля. Не зная удержу в погоне за развлечениями, они, что ни вечер, садились в лодку и гребли в направлении известного своими веселыми кварталами городка Миядзима в провинции Аки, покрывая расстояние в пять ри скорее, чем сгорит фитиль длиною в один сун.[24] Настолько были они схожи меж собой и нравом, и обликом, что других таких не только в Хиросиме, но и во всем широком свете не сыщешь. Одного из них звали Биттюя Дзинсити, другого – Канатая Гэнсити. Трудиться они не желали, сидели на шее у родителей и только и знали, что пускать по ветру денежки, накопленные отцами за долгие годы. Немудрено, что дома Биттюя и Канатая, некогда слывшие едва ли не самыми богатыми в тех краях, со временем пришли в упадок, а по прошествии десяти лет и вовсе обнищали.
Незавидная участь выпала отцам этих повес: всю молодость они трудились в поте лица, а на старости лет некому было о них позаботиться. Просыпались они с пустым желудком и спать ложились с пустым желудком. Была у одного из дружков сестра на выданье. Как полагается, мать заблаговременно начала готовить для нее приданое – одежду и всякую домашнюю утварь, только непутевый братец и это прибрал к рукам, продал, а вырученные деньги прокутил. Пришлось отправить ее в чужой дом в услужение – нынче не сыщешь чудака, который взял бы в жены девушку без приданого. Глядя, как печется о своей сестре хозяйский сын, бедняжка еще больше обижалась на брата.
Перед новогодним праздником последние остатки былого благополучия истаяли, точно лед на солнце, и молодые кутилы остались без гроша, даже огонь в очаге им теперь нечем было развести. Чтобы как-то поправить положение, в ночь Сэцубун[25] Дзинсити и Гэнсити надвинули на глаза бумажные капюшоны, хотя в темноте их и так никто не узнал бы, и вышли на улицу просить подаяние. Правду говорят: чтобы быть попрошайкой, особой выучки не требуется, но стыда не смыть до самой смерти. Так они ходили от дома к дому и, не щадя горла, всю ночь истошно голосили:
– Счастья вам, хозяева, и долголетия! Прожить вам не меньше девяти тысяч лет, подобно Дунфану Шо![26] – однако с подаяниями им не везло: к утру у них оказалось на двоих всего восемнадцать медяков да двести зерен вареной фасоли.
Решив, что этак долго не протянешь, они бросили родителей на произвол судьбы, а сами в поисках удачи подались на восток.
В городке Окаяма провинции Бидзэн у них кончились припасенные на дорогу деньги. Там они и застряли и снова принялись побираться. Однако с виду они мало походили на нищих – белизна их лиц и щеголевато зачесанные волосы внушали людям подозрение. И вместо подаяний на попрошаек сыпались грубые окрики:
– Проваливайте отселе, прочь с дороги!
Теперь, когда кутилы оказались без крова, так горько им было вспоминать безвозвратно ушедшие счастливые дни, так стыдно было своих нищенских отрепьев, что они не успевали утирать непрошеные слезы.
Надобно заметить, что в то самое время в провинции Бидзэн в большом почете было Учение сердца[27], и людские сердца устремились к добродетели. Поскольку сам князь оказывал милости тем, кто проявлял верность господину и почтение к родителям, все становились на стезю благочестия, и в стране той царили мир и спокойствие.
Потерпев неудачу на поприще нищих, Дзинсити и Гэнсити смекнули, что скорее добьются удачи, ежели станут следовать законам этой страны, и, подговорив двух немощных стариков, пустились на новую уловку. Дзинсити смастерил тележку, в каких возят калек, усадил в нее семидесятилетнего старика и, возя тележку по городу, со слезами в голосе причитал:
– Помогите, люди добрые, сжальтесь над несчастными горемыками! От роду мне двадцать три года, сам я из земли Аки. Уж и не знаю, за какие прегрешения выпала мне такая тяжкая доля, что я не могу прокормить своего батюшку и вынужден покрывать себя позором, прося милостыню…
Все сочувствовали его горю и не скупились на подаяния. Вскоре риса и медных монет набралось столько, что они уже не умещались в тележке.
Не отставал от своего приятеля и Гэнсити. Посадив на спину другого старика, он тоже ходил по городу, причитая и прося подаяния. Видя, сколь велико его сыновнее благочестие, люди не оставались безучастными и к его беде.
Через некоторое время Дзинсити и Гэнсити поставили на пустоши бамбуковую ограду и, собрав сухие ветки, построили себе хижины, в которых можно было укрыться от дождя и росы. После ночей, проведенных под открытым небом, житье в этих убогих лачугах казалось им невиданным счастьем. Зачерпнув в глиняный котелок водицы из болота, они ссыпали в него без разбора все подаяния, собранные за день: и нешелушеный рис, и рис нового урожая, и красный рис, и красную фасоль. Получалось месиво, но они и тому были рады. Была бы, как говорится, плошка да крыша над головой, было бы чем набить живот, – о большем они и не мечтали.
Вернувшись домой, Дзинсити заставлял старика растирать ему спину, а по ночам велел отгонять комаров. Когда же притомившийся за день старик ненароком задремывал, тот, не считаясь с его годами, нещадно пинал его в бок и орал:
– Ух, старый болван, ничего толком сделать не можешь!
– Негоже так обижать старика, – не раз говорил приятелю Гэнсити. – Ведь он тебе названый отец. Лишь благодаря ему ты не умер с голоду. Нельзя забывать добро!
Однако от этих слов Дзинсити приходил в еще большую ярость. Кончилось тем, что он насмерть разругался с приятелем. Стоило Гэнсити попросить у него взаймы лучину или еще какую-нибудь мелочь, он неизменно отвечал отказом.
Но Небо, как известно, судит по справедливости и каждому воздает за добрые и злые дела. Не прошло много времени, как люди отвернулись от Дзинсити, перестали подавать ему милостыню, и стал он бедовать пуще прежнего. Что же до Гэнсити, то ему, напротив, с каждым днем подавали все больше. Теперь в непогожие дни он мог оставаться дома и заботился о своем старике так, словно тот был ему родным отцом.
Глядя на него, старик из соседней лачуги еще пуще горевал о своей несчастливой доле, еще больше досадовал на Дзинсити. В конце концов он решил откусить себе язык и свести счеты с жизнью.
А старик этот, да будет вам известно, был вовсе не подлого звания, а вел свой род от самураев, знаменитых в провинции Этиго.
– Так уж случилось, что, став ронином[28], я был вынужден скрываться от людей, и вот теперь, на старости лет, мне приходится влачить жалкое существование, – сказал он однажды Гэнсити, когда Дзинсити не было рядом. Не сдерживая слез, он продолжал: – С жизнью мне расставаться не жаль, одно лишь меня заботит – не хочу после смерти стать добычей собак и волков. Не могли бы вы предать прах мой земле?