bannerbanner
Страницы истории сельскохозяйственной науки ХХ века. Воспоминания учёного
Страницы истории сельскохозяйственной науки ХХ века. Воспоминания учёного

Полная версия

Страницы истории сельскохозяйственной науки ХХ века. Воспоминания учёного

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 13

Самолет поднялся метров на 300, сделал большой круг над городом и минут через 20–30 пошел на посадку. Волнение охватило всех, как массовый психоз. У меня было ощущение, что приближающийся самолет сорвет шпиль башенки. Посадка прошла благополучно. Толпа восторженно ревела и носила авиатора на руках. А сейчас мы летаем в Москву из Красноярска и Новосибирска на «ИЛ» и «ТУ», покрывая расстояние в 3500 км за 4–5,5 часа. Космонавты перешли уже на космические скорости.

Невольно вспоминаются слова В. Белинского: «Нет предела развитию человечества, и никогда оно не скажет себе: «Стой, довольно, больше идти некуда!» Но спрашивается, куда оно идет со своим ускорением технического прогресса, и кто возьмет на себя смелость ответить на этот злободневный вопрос по существу?

В те же примерно годы появились в Самаре первые биоскопы. Так назывались тогда кинотеатры. Публика, как говорят, валила валом, и я в том числе не пропускал ни одного более или менее интересного фильма «Великого немого», всячески спасаясь от цепких глаз и рук инспектуры. Вспоминаются приключенческие американские картины с бешеными скачками, стрельбой, кинжалами и лужами черной крови. Большой популярностью пользовались великие сыщики Шерлок Холмс и Пинкертон. Книжки об их деятельности, полной небывалой храбрости, ума и хитрости, издаваемые массовым тиражом, можно было купить за пятак у каждого книгоноши на базаре. Подсунут ее тебе на уроке греческого языка, и ты уже ничего не слышишь и не видишь.

Из русских фильмов прошла двух- или трехсерийная история с «Сонькой-золотой ручкой». Волнующее впечатление у молодежи оставил большой фильм, поставленный по известному роману Генриха Сенкевича. Душераздирающие картины гибели первых христиан на сцене Колизея и на крестах до сего времени стоят перед моими глазами. Макс Линдер и Чарли Чаплин с его неповторимой вывертывающейся походкой делали свои первые шаги на экране под хохот всего зала.

Лучший биоскоп был на Дворянской улице (переименованной сначала в Советскую, а затем в Куйбышевскую). Во время сеансов в зрительном зале на концертном рояле играл неутомимый импровизатор, подлаживаясь под характер действия, происходящего на экране. Я удивился его богатой музыкальной фантазии. В длинные перерывы на специальном повышении играл слаженный квартет под управлением первой скрипки – молодой стройной девушки, в которую все семинаристы и гимназисты влюблялись по очереди.

В Пушкинском народном доме, который в революцию 1905 г. был центром деятельности революционных партий, в качестве дополнительного удовольствия можно было по утрам посмотреть короткометражный фильм с постепенным раздеванием «догола» проституированной девицы с бессмысленным лицом. Официальная цензура занималась политическими делами и главным образом внимательным вымарыванием подозрительных мест из речей левых думских депутатов, а удивительно безобразный (как сейчас называют) «секс», показываемый «Великим немым» школьникам, ее нисколько не интересовал.

До чего притягательна сила кино, можно судить по одному штриху. Моему отцу как священнику нельзя было по церковному уставу посещать театры и кино. Но на его грех, в какой-то предвоенный год в слякотную осень то ли на ярмарку, то ли во время сельскохозяйственной выставки в Каменку был завезен коротенький фильм с пустеньким содержанием, демонстрирующий движение извозчиков и народа. Показывался он в волостном правлении на растянутой простыне. Мой рассказ об этом разбудил такое неуемное любопытство отца, что он попросил меня втолкнуть его в темную комнату перед самым началом, что я и сделал. Он стоял у задней стены на галерке, затаив дыхание, завороженный этим дьявольским искушением. К счастью, «грех» о. Василия никем не был замечен и прошел без каких-либо доносов со стороны богобоязненных прихожан.

За четыре года пребывания в училище я подрос и повзрослел, но резвость характера всегда мешала мне превратиться в успевающего школяра. В III и IV классах редкая четверть обходилась без четверки за поведение, То надзиратель Чернозатонский поймает тебя в кино или в театре, то «Митя» вытащит на уроке у зачитавшегося ученика Нат-Пинкертона из парты и т. п. Уроки готовились несистематично. Удаленная от зоркого глаза надзирателя квартира М. В. Богданович располагала к слишком вольному житью. Я много времени тратил на подготовку ее заданий по роялю и в этом деле более или менее преуспевал, осваивая с помощью бесконечных традиционных гамм и упражнений технические трудности игры. Вспоминаю, что на каком-то праздничном концерте самодеятельности училища я сыграл неплохо в прекрасном зале нового большого корпуса два вальса Шопена (опус 69 № 2 и опус 64 № 2) в присутствии самой М. В. Богданович. С тех пор я превратился в присяжного аккомпаниатора всех певцов семинарии. Отметки же по основным предметам шли на уровне троек и четверок. Изредка строгий Андреев украшал табель пятеркой за сочинения, да по пению добрый Кикут выводил за тонкий слух и плоховатое контральто традиционную пятерку. Я пел в церковном хоре.

Переход из училища в семинарию не обставлялся какими-либо памятными отметами, прощальными вечерами и т. п. Табель и, видимо, какая-то характеристика на каждого ученика передавались семинарскому начальству. Но все же это был переход из одного качества в другое, из одного возраста в другой, более солидный, из одной товарищеской среды в другую. Все, так называемые «камчадалы», второ- или третьегодники, молодцы с пробивающимися усами механически отсеивались. Весь педагогический персонал менялся. За свои более чем скромные «успехи» в науках я получил от отца ценный подарок – велосипед системы «Триумф». Моя местная «география» резко расширилась, самостоятельное познание окружающего мира убыстрилось. Все это сопровождалось сумбурным поглощением классической литературы, особенно в летние вакации. Я все более втягивался в сельскохозяйственные работы.

Осенью 1913, последнего предвоенного года начался новый этап в моей жизни, который к тому же документируется сохранившимися чудом дневниковыми записями в полуистлевших тетрадях и блокнотах. Провалы в старческих воспоминаниях восполняются и корректируются непосредственными впечатлениями без какой-либо кривизны фокуса времени. А изменение фокуса, как известно, с возрастом увеличивается.

IV. Самарская духовная семинария (1913–1917)

Наши учителя

Большой трехэтажный каменный корпус старой постройки с большим тенистым парком обнесен с трех сторон высокой каменной стеной. С четвертой стороны он ограничивался архиерейским домом со службами и консисторией. Отсюда начинались четыре соборных сада, окаймляющих огромную соборную площадь, посередине которой возвышалось грандиозное высотное здание того времени – кафедральный собор с колокольной высотою около 100 метров, с золоченым купоном и крестом, видимыми в ясные дни при подъезде из Каменки километров за двадцать.

Собор был заложен в 1869 г., строился 18 лет и обошелся народу в более 160 тысяч рублей. Жители Самары пожертвовали на его строительство около 50 тысяч рублей[19]. И в один несчастный день 1930 г. он был взорван по примеру уничтожения еще более грандиозного храма Христа Спасителя в Москве. Безумная расточительность!

Все воинские парады и прочие церемонии проходили на соборной площади. А если упомянуть, что губернаторский дом находился на соседней театральной площади, то административно-церковный центр в Самаре хорошо очерчивался территориально.

Нам, семинаристам, представлялось, что в этой административно-церковной цитадели не было более сильной власти, чем у нашего инспектора Дмитрия Николаевича Дубакина. В 1905 г. один губернатор был убит эсеровской бомбой, другие губернаторы после него менялись по высочайшему соизволению. Архиереи умирали или также менялись, но по синодальному распоряжению, согласованному с дворцовой сферой. Да и ректоры духовной семинарии менялись довольно часто, а наш «Дубас» окончил Петербургскую духовную академию в 1877 г., начал осенью того же года преподавать гражданскую историю в Самарской семинарии, а в 1882 г. был назначен инспектором, и вот уже 30 лет правил семинарией и правил, надо сказать, твердой рукой. У его кабинета на втором этаже в каменных плитах пола была вытоптана переминавшимися с ноги на ногу учениками в ожидании проборки скорбная ложбина.

Стою здесь и я, грешный, утром в понедельник, в руках записка: Орловскому. Явитесь к инспектору! Из кабинета вылетает весь красный, с потерянной физиономией, такой же паренек, как я. Робко стучусь. Глухое: «Войдите!» В кабинете темновато (комната на запад). Вся задняя стена завешана листами с фотографиями выпусков по годам. Огромный стол под зеленым сукном. За ним – сам Дубас.


Дубакин Дмитрий Николаевич


Семинарист – Николай Орловский


Ростом не высок, плотного сложения, весь седой, волосы на голове коротко подстрижены, аккуратная бородка клином, большие, нависшие по бокам рта, усы, одутловатое моложавое лицо, строгое, неулыбчивое. На тебя направляются два сверлящих черных зрачка, которые прижимают тебя к полу. Долгая минута осмотра и молчания. И далее глуховатым, шипящим через усы, баском: «Ну-с, Орловский! Вы вчера во время чтения святого Евангелия вели себя неблагопристойно: надо прямо сказать, отвратительно!..» А я действительно вел себя безобразно! Мой сосед, известный в классе анекдотист, рассказывавший всякие смешные истории с совершенно неподвижной физиономией, как знаменитый киноактер Бестер Китон, нашептал мне такой анекдот, что я, прыснув от неудержимого смеха, истово закрестился и, весь сотрясаясь, многократно низко кланялся. В результате – снижение балла за четверть по поведению до 4 с пояснением в табеле: Неоднократное нарушение воспит. Орловским церковного благочиния (разговоры с товарищем во время богослужения).

Но один раз мне удалось подсмотреть человеческую улыбку на лице Дубаса. 20 ноября 1913 г. преставился, а проще сказать, умер епископ Симеон. Хоронили его с полагающимися в этих случаях почестями: духовенство всех рангов в облачении, церковные хоры, губернатор, полиция, войска, погребальный звон соборного колокола, огромные толпы народа, жадного до зрелищ подобного рода. Неукротимое любопытство мальчишки заставило меня пробиться через все заслоны к самому гробу епископа. Хоронили в субботу и я, увлеченный церемонией, пропустил всенощную. В понедельник я, грешный, снова стоял у дверей кабинета инспектора. И снова: Ну-с, Орловский! Почему Вы пропустили всенощную? Я тоненьким голоском: Я хоронил епископа Симеона, Дмитрий Николаевич! – Но, Орловский, не один же Вы его хоронили? – Конечно, не один, Дмитрий Николаевич! Но я пробился к самому гробу и касался его рукой. – Как это касался? – Цветы вылезли из гроба, а я подправил их рукой. – Подправил… цветы… Два буравящих зрачка при этом сузились, появились морщинки у глаз, поднялся левый ус, и где-то в углу рта промелькнула улыбка. Лицо как-то подобрело на мгновение: Ну-с, Орловский, можете идти! – Я выскочил из кабинета весь в поту: Пронесло, Господи!

Дубакин обладал феноменальной памятью на лица и фамилии. Он учил еще наших отцов и за долгие годы своего инспекторства помнил каждого своего ученика и мог назвать его через десятки лет по имени и отчеству. Жизнь Дубакина шла размеренно. По его приходу в семинарию, появлению в церкви, на прогулках в соборном садике можно было проверять часы. Его никто и никогда не видел больным. Его бесстрастная машина работала безотказно, не останавливаясь даже в таких экстраординарных случаях, когда его старший сын, офицер в погонах, на подходе к губернаторскому дому, занятому в 1917 г. советами, упал, тяжело раненный пулей солдата-пикетчика. Дубас в эти страшные для него дни приходил в семинарию для справления своих служебных обязанностей точно по расписанию. Что это было: проявление ли огромной силы воли или поразительного заскорузлого бесчувствия и автоматизма, выработанного сорокалетним выполнением служебного долга, – я не знаю. Пусть этот вопрос останется неразрешенным.

На счету Дубакина числилось много изгнанных за революционную или атеистическую пропаганду семинаристов. По преданию передавалось, что после 1905 г. не один десяток бурсаков был исключен из семинарии и, как говорилось, пошел по «волчьему» билету[20]. Одиозная фигура тогдашнего министра просвещения Кассо правила светской школой, но еще более охранно-монархическое руководство стояло у кормила духовного ведомства, и, конечно, классически выраженный службист Дубакин пунктуально и строго выполнял все указания свыше. Это был не только комический человек в футляре. Нет, это была сила, страшная в своей традиционной, одобренной веками системе, и все ей подчинялось: общее направление в воспитании, учеба, быт, распорядок и т. д. В ответ на репрессии Дубас был жестоко избит исключенными бурсаками или подговоренными хулиганами во время своей прогулки по соборному садику. Расследование этого преступного случая полицией не дало никаких результатов: виновники найдены не были. А нам стало жалко избитого Дубаса.

Таков был наш знаменитый в своей несокрушимой монолитности инспектор Дмитрий Николаевич Дубакин по прозвищу Дубас.

Ректор семинарии, архимандрит Виссарион, был какой-то далекой фигурой вроде современного английского короля, обладающего лишь номинальной властью. Это был дородный, высокого роста, красивый сильный мужчина, с шелковистой длинной бородой, с мясистыми пальцами рук, к которым мы прикладывались, подходя под благословение по праздникам. Руки его всегда источали аромат дорогих, известных тогда духов «Царский вереск». Весь его вид как будто был списан с известной картины художника-передвижника Маковского «В монастырской гостинице», где такой же красивый архимандрит – настоятель монастыря – своей увлекательной беседой с богатой сдобной купчихой старается буквально приворожить ее и словом, и взглядом.

Наш архимандрит по женской части тоже был не промах. Один из старшеклассников, ныне известный самарский поэт-лирик Николай Жоголев, прислуживал ему при богослужениях: подавал при облачении одежды, митру, посох, трикирий и дикирий (трех- и двусвешник) для благословения и т. п.

По своей обязанности он должен был приходить рано перед обедней на квартиру ректора за получением указаний. В одно из таких посещений он обнаружил, к своему ужасу, в спальне своего духовного отца-монаха прекрасную даму, жену одного из преподавателей семинарии. Ходившие по семинарии уже давно упорные слухи о ночных похождениях нашего ректора получили прямое доказательство. Поэтическая душа нашего Николая не выдержала такого жестокого и к тому же неожиданного потрясения, и он быстро превратился в атеиста. А виновник всего этого происшествия как-то незаметно смотался из Самары в Ташкент. По решению духовного суда он был лишен сана архимандрита, но продолжал службу простым священником. В какой-либо удаленный монастырь на строгое покаяние и исправление его не сослали.

Интересно, что судьба столкнула его снова с бывшим его причетником молодым Жоголевым, который в двадцатые голодные годы побывал в хлебном Ташкенте. Зайдя в церковь, он попал как раз на службу Виссариона, который сразу узнал своего бывшего причетника и пригласил его домой, где царила уже на полных правах законной супруги его красавица и угощала Николая чаем и вином. Таким счастливым концом с семейной идиллией закончилась в советское время романтическая история нашего ректора-архимандрита Виссариона. За такие качества семинаристы присвоили ему звонкое прозвище «жеребец», с каким он и вошел в историю конца Самарской семинарии. В конкретной семинарской жизни мы ничего плохого и ничего хорошего от него не видели. Как говорят, ни богу свеча, ни черту кочерга!

После быстрого бегства архимандрита пост ректора занял протоиерей Силин, который с приходом революции бегал по семинарии и убеждал учеников петь «Боже, царя храни». Это был выраженный тип черносотенца-монархиста.

Среди педагогического персонала ведущими фигурами были преподаватели: гражданской истории – Сергей Иванович Преображенский, математики – Василий Николаевич Малиновский и физики – Константин Иванович Смагин. Преображенский был великолепным педагогом и проникновенным историком. Идеальная лысина, обрамленная жалким полукружьем волос по периферии, всегда поблескивала, через толстые стекла очков смотрели как бы вглубь излагаемых событий внимательные глаза. Речь его лилась длинными стройными периодами, легко усваиваемыми на слух и удобными для конспектирования. Это был второй В. О. Ключевский, но самарского масштаба, талантливый интерпретатор и пропагандист знаменитого историка предреволюционных лет, на лекции которого сбегался весь Московский университет. На уроках Сергей Иванович останавливался обычно у первой парты и, опираясь своей рыхлой фигурой на большой толстый палец рук, при поворотах к слушателям очерчивал на парте четырьмя другими пальцами правильные полуокружности, за что получил прозвище Циркуль, которое так к нему и пристало на все времена.

Тесный кабинет его квартиры вмещал огромную историческую библиотеку, и я получал от него на рождественские и летние вакации в Каменку целые кипы толстых книг с соответствующими советами по поводу их прочтения. Набор их был крайне разнообразным по содержанию. В памяти остались: «Курс русской истории» Ключевского, который благодаря неповторимому мастерству изложения довольно легко усваивался молодым читателем; солидная монография А. Н. Пыпина «Общественное движение в России при Александре I» и огромный роман Д. С. Мережковского «Христос и антихрист» в трех частях, из которых вторая часть «Воскресшие боги», посвященная Леонардо да Винчи, оставила в моем сознании длительный след, несколько задержав развитие во мне атеизма, усилив в то же время ненависть ко всем обрядностям и выдумкам сказаний святых отцов.

В III или IV классах Сергей Иванович порадовал нас двумя содержательными лекциями, проведенными во внеурочное время, по искусству античному и эпохи Ренессанса, сопровождая их показом хороших репродукций. Он был нашим классным наставником и на этой деликатной должности всегда проявлял большой ум и такт, будучи хорошим буфером между жестким несгибаемым характером Дубаса и мятущимися натурами 30 молодых парней, его воспитанников. В советское время его большой талант педагога использовался во вновь открытом Самарском университете, но мне неизвестно, смог ли доцент Преображенский быстро перестроиться с классической буржуазно-демократической, насквозь прогнившей, реакционно-националистической (как тогда называли) исторической концепции Ключевского на новую концепцию исторического процесса учебника Покровского, где действовали по законам исторического материализма только классы и массы.

Василий Николаевич Малиновский, по прозвищу Малинок, бодрый, но уже несколько сутулый старик, преподавал математику, которая в семинарии давалась в весьма ограниченных рамках. Он обучал еще наших отцов и в 1912 г. отпраздновал сорокалетие своей педагогической деятельности. Его привычки были своеобразны. Шел он на урок быстрыми шагами, устремив свой взгляд на пол и размахивая высоко классным журналом. Иногда этот журнал больно ударял по башке заигравшегося мальца. В классе он вел себя сварливо и агрессивно. Уроки шли в быстром темпе. Вызывался ученик к доске или прямо с места, давалась задача, и, если ученик начинал путаться, то сразу раздавался оскорбительный традиционный крик на высокой теноровой ноте: «Эх, ты – головешка!» с характерным постукиванием по первой парте костяшками двух желтых, вымазанных в мелу пальцев, а иногда с оскорбительным добавлением: «Мамаша, как глуп твой сынишка!» Это был зловещий символический звук по пустой башке, в которой и мозгов уже не осталось. За первым криком – второй, третий с тем же стуком. И так до тех пор, пока какой-нибудь головастый паренек не ответит правильно, и тогда – одобрительная улыбка и крик: «Молодец!» Вся эта освященная многолетним опытом церемония вошла в жизнь и быт семинарии настолько, что при любых спорах на любые темы, когда кто-нибудь затруднялся в ответе, публика делала страшные глаза и кричала тенором: «Эх, ты – головешка!» – и стучала костяшками пальцев по твердым предметам. Так и остался в памяти «Малинок» со своей «головешкой», которая, конечно, не содействовала популярности этой, как оказалось потом, весьма необходимой науки. Страх перед дифференциалами и интегралами сохранился у меня на всю жизнь, хотя под старость мне все же пришлось плотно заняться вариационной статистикой Общественно-политическая натура Малинка ни в чем себя не проявляла, и, видимо, эта сторона жизни мало его интересовала.

Преподаватель физики Константин Иванович Смагин был, по существу, единственным в семинарии преподавателем естественных наук и держался скромно, как-то на отшибе. Средств на приобретение учебных пособий по физике, видимо, давалось мало, и Смагин – великий труженик – день-деньской просиживал в своем физическом кабинете, подготавливая всяческие приборы и эффектные демонстрации к своим урокам. В прожженном кислотами халате, с рабочими руками в разноцветных пятнах различных реактивов и ссадинах, со спокойным, без нажима на эффектность и красивость, несколько суховатым изложением физических законов мира на уроках – таков и остался у нас образ Смагина.

Судьба определила ему долгую жизнь – почти до ста лет. Работал в советской школе, читал на рабфаке. Дочь его, Елена, окончив Куйбышевский сельхозинститут, вышла замуж за моего талантливого сотрудника Б. В. Остроумова. Призванный в армию в первые же дни Отечественной войны, он вскоре скончался от туберкулеза, а его жена, Елена Константиновна, испытала все тяжести работы главного агронома колхоза и была избрана в Верховный Совет СССР от Горно-Алтайской автономной области. От нее я и имею сведения об ее отце-долгожителе, который спокойно проживал на своей даче в поселке Зубчаниновка (около Самары), где и трудился до самого своего конца. Так и замкнулся долгий жизненный круг Смагина. Повидать своего учителя физики мне так и не пришлось, а надо было бы…

Словесность вел Александр Павлович Надеждин – с неблагозвучным и оскорбительным прозвищем Балда, но употреблялось оно не в прямом смысле, а в смысле какой-то одержимости его натуры, идейной увлеченности, а отсюда и бессистемности его преподавания.

Ему никогда не хватало времени, чтобы закончить тему. На уроках постоянные отвлечения по любому поводу. Быстрая маниакальная возбудимость, когда в белых его галочьих глазах загораются острые черные точки, вся его длинная аскетическая фигура вытягивается. Становится за него страшно…

На рождественские вакации была задана интересная тема «Поэт как преобразователь души человеческой по произведению Жуковского «Камоэнс»» и статья «Слова поэта – дела его». Эти произведения нами прочитаны. Я не согласен с главным положением Жуковского, что поэзия – религии небесной сестра земная, что в сердцах людей она должна будить бодрость и оптимизм. Я только что начитался Достоевского, ежедневно в газетах освещались жестокости первой мировой бойни. Я за реализм в поэзии и литературе вообще. Все мы ждем от Надеждина критического образа и разъяснения сути задания. И он начал с этого в спокойных тонах. Вдруг вспомнился ему пример: один студент, бывший его ученик, сказал ему в беседе, что все учителя занимаются не только для идеи, а для того, чтобы «кусать», кормить семью и т. д. Сразу проявляются в его глазах острые черные точки. До какой низости дошел тот студент. Без идеи жить человеку нельзя, а ему бы только кусать… кусать! Вот в чем он видит цель жизни! На лице ужасная гримаса, указательный палец направлен на отсутствующего студента. Он уже не может удержаться…

Второй пример: эвакуированные из Киева в Саратов студенты образовали общество дровоколов. Надеждин кричит, поднятая рука сжата в кулак: «Идея в руках! Сила рук служит идее!.. Трудиться надо, трудиться!.. Нужно всегда думать, чтобы устроить на земле… эту (он ловит подходящее слово) … то, что называется жизнью». Лицо его красное от напряжения. Звонок! Жуковский с его Камоэнсом позабыт. Нам жалко Балду. Мы знаем, что он живет бедно, что у него многочисленная семья, что он воспитывает двух приемышей, что он такой же великий труженик, как и физик Смагин…

И так повторяется почти на каждом уроке. Мы знаем, что он увлечен поэзией Пушкина. И если какой-нибудь остолоп не подготовил урока, то достаточно упомянуть что-нибудь из его стихов и сказать магическое слово «образы Пушкина», дорогой Балда заводился на весь урок. Ученик, стоя, поддакивал ему и оставался неспрошенным, а на отметки он не скупился, считая их жизненной мелочью.

Так мы и не получили систематического знания русской литературы, но зато интерес и любовь к ней этот, по существу, больной человек возбудил у нас огромную… И мы восполняли этот прорыв усиленным чтением.

На страницу:
8 из 13