bannerbanner
Страницы истории сельскохозяйственной науки ХХ века. Воспоминания учёного
Страницы истории сельскохозяйственной науки ХХ века. Воспоминания учёного

Полная версия

Страницы истории сельскохозяйственной науки ХХ века. Воспоминания учёного

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
13 из 13

На следующий день я уехал с мамой в Каменку и. началась дружеская переписка. Письма писал я чуть не каждый день. Благо, что в семье Горбуновых воспитание взрослой дочери велось на свободных началах, родительской цензуры в переписке не существовало, и только Василий Васильевич, передавая мое очередное послание из Каменки в руки Лели, говорил, посмеиваясь в усы: «Что-то часто пишет мой ученик Орловский Николай». Леля отвечала шутками и смехом.

Ученик Орловский не выдерживал в Каменке больше двух недель, садился на велосипед и катил в Самару. Снова прогулки, снова тенистые укромные уголки и… снова поцелуи, но уже не дружеские, как прежде договаривались, а страстные с нежными объятиями и шепотом: «Люблю». Мы, неопытные, впервые столкнувшиеся с любовной лихорадкой, захватывались каким-то властным вихрем и неслись, смущенные, в какую-то неизвестную даль. И только безоговорочное «табу», вложенное с детства религиозным воспитанием, спасало нас от «грехопадения». С погашенными чувствами мы возвращались на дачу, где часто появлялся Лелин жених, какой-то далекий родственник Василия Васильевича, чиновник какого-то управления Городской думы. Он начинал серьезные разговоры на международные темы, тем более, что весь мир жил в предгрозовой атмосфере, надвигающейся Первой мировой войны. Претендента на свою руку Леля называла ядовито «Гебеном» (в честь немецкого крейсера, прорвавшегося через Дарданеллы в Черное море) и открыто смеялась над ним. Меня, молокососа, он в разговорах постоянно шпилил на мелочах, чувствуя во мне неожиданного соперника в исполнении своего плана. Разница в годах между нами была лет на двадцать, но в те годы это не мешало договариваться с родительницей о руке ее дочери.

Далее все завертелось в быстром темпе. Война!.. Мое трогательное (уже описанное) прощанье с Лелей в дубовом перелеске под грохот всеобщей мобилизации. Далее тяжелая работа в поле по уборке хлебов и тяжелые разговоры с родителями об отпуске меня на войну. Милые Лелины записочки с: «целую! Твоя Леля». Выезд в Самару на проводы Лели в Киев, на учебу.

Помню вокзал, вагон II класса. На перроне трогательное прощанье родителей: благословение мелким материнским крестом, поцелуи. «Прощай, Косенька, не сердись!» – так ласково звала Леля своего отчима. Перед вторым звонком родители деликатно удаляются, а Гебен и я провожаем нашу любимую Лелю в полупустой вагон. Сидим в тяжелом молчании. Третий звонок, нежный Лелин поцелуй. «А со мной?!» – мычит Гебен. Леля растерялась и… тоже поцеловала. Мы выскакиваем из двигающегося вагона, я вспоминаю, что позабыл в вагоне ноты; бегу с опрокинутым лицом около окна, Леля успевает подать мне ноты и помахать рукой. Прошатался весь день по Самаре, а вечером, придя на квартиру, сел в темный угол и вдруг заревел горючими ребячьими слезами. Я плакал о том, что потерял свою любимую, что она более не вернется ко мне, что страсти поцелуев и объятий последних встреч замутили чистый источник и я уже не могу ничем это горе поправить. На другой день я уехал в Каменку.

Занятия в семинарии начались с опозданием, только в ноябре. Мучительный перерыв в переписке. Наконец, письмецо из Киева с сообщением частного адреса: «Все по-прежнему. Твоя Леля». Мои жалостливые письма с просьбой простить меня за то, что было, приехать на святки и встретиться обновленными в своих чувствах. В ответ: «Не сердись. Я этого не хочу. Жду обещанной карточки». Посылаю карточку и… и на этом наша переписка кончается.

Вижу во сне, что я вошел в какую-то жалкую хибарку на окраине города. В ней живет Леля. Дверь в ее комнату затворена, но в ней большие щели. Смотрю в щель и вижу, что Лёля сидит за столом, облокотившись на него обеими локтями и сжав руками голову. Какое-то большое горе у нее на душе. Она в черном форменном платье. Я отворил дверь и вошел к ней. Она поднялась, и я увидел грустное улыбающееся лицо. В этой улыбке было столько горя, но вместе с тем и столько жизни, что сердце у меня болезненно сжалось. Я взял ее руку, прижал к своему сердцу и сказал: «Я готов всем для тебя пожертвовать». Она горько усмехнулась моему ребячеству. На этом эпизоде я проснулся с дрожью в сердце и свинцовой тоской в душе. Долго думал: не вещий ли это сон?

Следующим летом подъезжаю на велосипеде к дачному домику Горбуновых и от волнения долго не могу решиться войти в знакомую калитку. Беру себя в руки. На родной террасе Леля с подругой. Любезный веселый разговор. Пошли на Волгу по знакомым местам первых поцелуев. Грустная улыбка и слова: «Нечего, Коля, осматривать надгробные памятники». Я не пытался копаться в причинах такого крутого поворота. Проводил ее до трамвая. Она спешила в лазарет, где работала сестрой. На прощанье мы холодно пожали друг другу руки. И на этом наш роман закончился. Наши пути разошлись в разные стороны, и мы потеряли друг друга навсегда.

Я должен был заканчивать семинарию, а Лёля в связи с перипетиями войны перевелась из Киева в Самару, где по окончании гимназии вышла замуж за сына генерала Зыбина, начальника знаменитого Трубочного военного завода. Это была, конечно, блестящая партия в духе Ларисы Автономовны. Но история России пошла другим путем, разрушая старый мир и создавая новые формы общества, и она снова скрестила наши пути с Лёлей…

В конце февраля 1917 г. я получил от Николая Белогородского, председателя общеученического бюро, приглашение побывать на вечере в коммерческом училище. Папаши у коммерсантов были богатые! Николай имел выдающиеся организаторские способности. Вечер был поставлен на широкую ногу. Несмотря на страшную разруху в стране, – прекрасный буфет. Коридоры были оформлены в японском и мавританском стилях. Комнаты: одна – турецкая с диванами и богатыми коврами, с фонтаном посредине; другая – египетская с колоннами, украшенная египетской живописью и иероглифами, и третья – современная, с изящной мебелью и пианино. Удачно прошла пьеса Ростана «Романтики», за ней довольно слабенький дивертисмент… Таких богатых вечеров семинария устраивать, конечно, не могла.

Я сидел с товарищами в «современной» комнате, обсуждая виденное и слышанное. Ко мне подошли две девушки с просьбой поиграть что-нибудь из классики на пианино. Я отказался. «А откуда вы знаете, что я играю?» Оказалось, что одна из них, Клавдия Сунгурова, с первых классов епархиального училища пела со мной вместе в церковном хоре, но тогда я не замечал ее, а засматривался только на красавицу Соню. Сейчас, через 5–6 лет, передо мной стояла высокая, вполне сформированная девушка с каким-то внимательным взглядом узких глаз. Здоровый румянец на пухлых щеках, высокий лоб с мелкими морщинками спрятан под прядями волос. Мне она показалась некрасивой, но удивительно гармонично сложенной, – и я сразу припомнил знаменитый портрет девушки с персиками Серова, также не блещущей красотой, но удивительно привлекательной своей непосредственностью и чистотой. Сразу выяснилось, что она знает всех членов нашего естественнонаучного кружка. Разговор начался без всякой натяжки, без каких-либо прикрас и задних мыслей. Мы бродили по коридорам среди нарядной веселой молодежи, заходили в зал посмотреть на танцы, присаживаясь на диваны в турецкой и египетской комнатах, и под танцевальную музыку оркестра успели до четырех часов утра разобрать по косточкам Достоевского и Льва Толстого, Горького, Андреева и Куприна, не чувствуя при этом никакой усталости. Проводил до дому. Он, на счастье, оказался близко, всего в двух кварталах, а я, вышагивая на рассвете на другой конец города, все вспоминал обрывки отдельных фраз, мыслей, настроений. В душе своей я бережно нес какое-то нежное чувство быстро установившегося доверия друг к другу и поражался тонкой вибрации душевного настроя Клавдии, отвечающей немедленно на малейшее дуновение настроения, на каждый извив мысли и отвечающей с каких-то своих позиций, ясных и простых, но мною пока еще непонятых.

С тех пор я стал частым посетителем Клавдиной маленькой комнатки, которую она снимала в домике знакомой старушки. На столике у единственного окна – груды книг, среди них: «Толстой», «Тургенев» Овсянико-Куликовского, на полочке у двери – книжки из «Русских записок», «Летописи»; на стене над кроватью – групповая фотография подруг из епархиального училища и несколько художественных открыток с любимых картин. Вот «Весна» Жуковского своим светом и голубой прелестью врывается в полуотворенное окно. Вот два васнецовских ангела, поющих печаль и радость. Здесь «Старая Москва» и портреты Горького и Чайковского.

Наши тихие откровенные беседы затягивались до полуночи, и мы все не могли «выговориться». Одна тема сменялась другой. Страна доживала последние дни царского режима; революция уже выплескивалась на улицы, роль Горького – глашатая революции – и эволюция его взглядов на жизнь, отраженных во «В людях» и его журнале «Летопись»; Лесков, с его поисками «праведников», без которых «несть граду стояния». Я их искал всюду в современности. Клавдия говорила: «Найдутся, свет не без добрых людей!»

Часто разговор касался моих товарищей по кружку. «Мне они не нравятся: придут и все время хохочут, смеются надо всем. Разъедающий всех и все пессимизм!» Я защищаю, как могу, своих приятелей. На следующий день передаю Ивану нелестный отзыв о нем Клавдии и из откровенного разговора быстро узнаю его скрытые причины. Опытный в любовных утехах с сельскими красавицами, Ваня при первом же знакомстве с Клавдией подошел к ней по принятому стандарту, но вскоре получил от нее записку, что «наши встречи пошли не по тому пути, их следует направить в русло дружеских отношений». А потом она дала Ване статью из «Русских записок». Она была слишком откровенно подчеркнута в разных местах. Суть статьи в том, что женщина желает встретить в мужчине человека, а видит только чувственного самца и с презрением отбрасывает его. После такого «подарка» пути их сразу разошлись.

«А что касается обвинения в пессимизме», – говорил Ваня, – то откуда взяться оптимизму? Отец – псаломщик, мать – неграмотная, в семье ни гроша, все потребности сокращены до минимума. В общежитии – вонь, грязь, ругань; ни слова свободного сказать, ни подумать одному, в дневник записать. Щи дерьмом пахнут. Где уж тут развиваться оптимизму. А у отца Клавдии, попа, – хуторок с пчельником, кругом достаток, деньги, на которые можно и «Русские записки» выписать, и всякие благородные статьи в них вычитать. Надо всегда помнить, что «все понять – все простить».

Пришла весна! Весна революции! Клавдии и моя весна! Сколько было пережито счастливых минут в Клавдиной комнате и без поцелуев и объятий! Как блестели ее глаза! Какая добрая улыбка озаряла ее лицо! Подарила мне на память свою карточку и дала мне списать стихотворение Г. Вяткина. Вот на выбор некоторые строки из него:

Верую!Верой нетленной,Верую в нежность небес голубую,В сердце горячее – радость живых —Золотую корону вселенной.Верую!Верую в зовы далеких огней,В крепкий ветер, в соленые брызги прибоя,В бесконечные, вечные дали морей,В буревестника, вестника боя…и т. д.

Стихи, как видно, несовершенные, но их призывные строки бились синхронно с ударами наших сердец и ритмами настроений. И мы понимали друг друга с полуслова…

Семинарию в 1917 г., как об этом уже сообщалось, распустили досрочно, и 25 марта я был уже в Б. Каменке, но в конце апреля я снова в Самаре, снова частые встречи с Клавдией. В гимназии наступила трудная пора экзаменов. Я стараюсь не мешать ей в этом ответственном деле, но какая-то незримая нить все более и более сближала нас. Я старался проникнуть в тайну часто повторяющейся ею формулы: «Надо, Коля, все проще делать и не забираться в непроходимые трущобы. Проще, проще!»

Прохладная лунная ночь. Мы идем по соборному садику, тихо переговариваясь. Остановились, прислонились к изгороди. Молодость потихоньку стучала в жилах. Я взял ее руки и грел в своих руках. Она тихо пожала мою руку. Какое-то светлое чувство заполонило мою грудь. На ее лице скользили полутени от листочков березы. «Вот чудно: не люблю и как будто люблю», – проговорил я. – «Да, какие-то чириковские настроения. Как-то все течет в подсознании, хорошее, приятное, молодое. А голова так ясно работает. И всегда у меня так. Никогда я голову не теряла». – «Клавдия, я Вас поцелую?» – «Что Вы, Коля!» – Она искренно засмеялась, я – за ней. – «По предварительному уговору – даже представить не могу». – «Да, ведь я думал, он будет непроизвольным, но позабыл, что у Вас голова всегда ясно работает». – «Ух, господи! Как дети! Надо проще смотреть на все. Зачем в дебри забираться? Ведь, если бы Вы меня поцеловали, то у нас все бы разрушилось. Ведь, так?» – «Да, так! Согласен». – «Ну, а теперь не рушится, видите. Надо проще на все смотреть». – И мы, взявшись за руки, пошли по направлению ее домика. Мысли наши прояснились, а отношения еще более окрепли. Невольно по дороге у меня в памяти всплыло двустишье из «Камоэнса» Жуковского: «Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман». Мы простились, смеясь, а на другой день я заехал к ней и передал свою фотографию, где и написал на память это двустишье.

Еще один месяц в Каменке, спешная работа по посеву зерновых культур и в конце мая снова выезд в Самару, с тем, чтобы я по уговору получил документы об окончании семинарии на всю нашу компанию. У Клавдии экзамены уже закончились, и она уехала к себе в село Титовку, где священствовал ее отец. Титовка расположена недалеко от станции Иващенково (ныне Чапаевск), где за годы войны возник огромный артиллерийский завод на 30000 рабочих с правильно распланированными улицами, залитыми асфальтом и озелененными, с театром и кинотеатром. Рядом – грязный рабочий поселок с жалкими хатами. Кругом толпы народа, матерщина, пьянство, разнузданные заводские девушки только что из деревни. В соседней деревушке проживал отец нашего первого ученика Ивана Щербакова, псаломщик, он обитал в простой крестьянской хате. Кругом вопиющая бедность! «Главная моя забота», – сказал на прощанье Ваня, – можно сказать, цель моей жизни, понимаешь, голова, это дать моим родителям на старости испытать, что такое спокойная жизнь и счастье». Не знал и не ведал Ваня, что на следующий год через Иващенково пройдут с первыми боями чехи, что через три года на Поволжье навалится страшный голод, и сам Иван будет долгие годы метаться по белу свету, чтобы получить звание врача.

Через час после этого разговора я уже сидел в Титовке в доме Сунгуровых и поджидал Клавдию, которая вместе с отцом уехала на пчельник за реку с неблагозвучным названием «Моча» сажать картофель. Вернулась она только к вечеру, загорелая, в простом платочке, с младшей сестренкой. Просто поздоровались, поужинали и засели в ее комнате. На столе лежало недописанное письмо ко мне. Я упросил Клавдию отдать его мне взамен моего, неотправленного. В письме строки: «Теперь живу дома. Словно спустили в глубокий колодец. Тихо, покойно тихонько журчит, булькает кругом вода, течет вялыми струйками жизнь, сверху доносится, как слабое эхо, отголосок другой жизни, огромной, шумной, многоголосой, идущей вперед смелыми, широкими шагами вперед, о которых потом будет говорить история… Стараешься взять себя в руки, сделать жизнь разумной, осмысленной, целесообразной, чтобы каждый день давал что-то, а не бесплодно, вяло протекали часы. И все-таки часто тревожно, смутно на душе… Чувствуешь, что чего-то большого тебе не хватает, что-то не так… Не то что-то утеряно, не то – забыто… Но, понимаете, совестно как-то говорить о том, что тебе не по себе…, как-то стыдно. Стыдишься, как какой-то позорной болезни, и стараешься скрыть это от себя, обмануть себя и других».

Письмо на этом оборвалось, а Клавдия сделалась еще ближе. Мы, оказывается, очень близки по духу, по настроениям. И снова разговоры о прочитанном, детальный разбор литературных образов Толстого, Достоевского, Чехова и Горького, профильтрованных через мир собственных переживаний и чувств. Уже начало светать. Мы вышли на улицу, сели на скамеечку у ворот. Я смотрел на ее милое лицо и мне чудилась холодная работа ее головы, которая как-то тесно сочеталась с чутким женским сердцем.

Полуношники поспали немного и отправились на лодке по разлившейся речке на пчельник. Познакомился с отцом. Мощный старик 62 лет с седой патриархальной бородой. «Он сердцем молодой. Никто меня так не понимает, как он», – сказала Клавдия. Сажали картошку, ели полевую кашу. Вечером возвращались на лодке по речной спокойной глади, окрашенной в розовый цвет вечерней зарей. Дома плотно поужинали и уединились снова в ее комнатке. Чтобы не беспокоить домашних, спустились через окно в садик, сели на завалинку.

«Вот мы дурачимся, а жизнь большая предстоит. Вы пойдете в университет, а я – на курсы. Будем писать друг другу. Интересно… На рождество встретимся. Хорошо будет. Как разговаривать будем?» – «А, может быть, и не будем?» – «Почему?» – «Да очень просто. Сейчас я слышу в своей и Вашей душе тонкие нити единых переживаний, я живо чувствую Ваш образ, а тогда они могут сгладиться и замкнуться в ящик». – «Ну… А я так не того ждала. Хотя, правда, все может измениться так, что и узнать будет трудно». – «Почему?» – «Я не могу сказать». – «Ах! Это «не могу». Всегда так. Проговоритесь и не доскажете…» – «Нет, это слишком серьезно, чтобы говорить при таких отношениях, какие установились между нами. Пойдемте-ка лучше на речку встречать солнышко!»

Я еще ни у кого не видел такого сродства с природой. Дул сильный холодный ветер. Она куталась в шаль. Коса у нее распустилась. Вот она заметила кусочек бледно-голубого неба и улыбнулась ему радостной улыбкой. Появилось солнце. Мне нужно было уезжать. Пошли мы в дом. Я начал в молчании собираться. Она сидела утомленная, и мне стало так жалко ее, гармоничную, светящуюся внутренним светом девушку. А вдруг в ней появится трещина, и я сказал ей об этом. Как-то особенно глубоко падало каждое слово. Она в ответ мне тихо сказала что-то о предстоящей свадьбе. Мы сидели молча. Жалко было потери чего-то своего, родного, близкого. Сердцем чувствовалось что-то великое: я познавал прекрасную душу русской девушки. Я ее не любил, но она была мне бесконечно дорога. А где-то за окном, в которое солнце посылало пучки лучей, какая-то хозяйка шумно кормила своих цыплят, и жизнь шла своим спокойным чередом.

Я вывел велосипед, надел полевую сумку на плечи. Мы стояли у ворот. «Ну, прощайте, Клавдия!» – я стиснул ее руку. Она тихо положила свою другую руку на мою. Глаза у нее горели, румянец играл, вся она вытянулась и стояла передо мной бесконечно нежная и дорогая. Передо мной стояла уже не Клавдия, а какой-то обобщенный образ, который где-то внутри меня говорил: «Простота во всем. К чему путать. Надо на все смотреть проще, по-детски… Тогда все будет ясно, все тебе будет улыбаться… В этом одном счастье… К природе поближе, к матери нашей… Не надо лгать перед ней… Ты – Земля, прекрасная, сочная, свежая, добрая! Ты – сама природа!» Я стиснул зубы и сказал хриплым голосом: «Только трещины избегайте… Жалко будет… Прощайте!» Вскочил на велосипед и, не оглядываясь, заплакал, как говорят, горючими слезами. А солнышко между тем лило на все свои лучи, все золотило. Я бодро дышал, налегая на педали, машинально смотря на дорогу. Через три часа я уже был в Самаре, зашел на вокзал и отослал Клавдии записку. В ней я писал, что прикоснулся к истине, на которой, может быть, вся жизнь стоит и что пережитые минуты будут для меня твердым руководством в жизни.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Примечания

1

Маркс К., Энгельс Ф. Из ранних произведений. М., 1956. С. 131, 135.

2

Ленин В.И. Полн. собр. соч. Т. 29. С. 248 (Цит. по кн.: Волков Г. У колыбели науки. М.: Мол. гвардия, 1971. С. 171).

3

Краткий философский словарь / под ред. М. Розенталя и П. Юдина. 3-е. изд. М.: Изд-во полит. лит., 1970.

4

Платон. Избранные диалоги / сост., вступ. ст. и коммент. В. Асмуса // Библиотека античной литературы. М.: Худ. лит., 1965.

5

Игнатьев А.А. Пятьдесят лет в строю. Т. 1. М.: Худ. лит., 1969.

6

Майский И.М. Воспоминания 1964 и 1971: Люди, события, факты. М.: Наука, 1973.

7

Дубинин Н.П. Вечное движение. М.: Полит. лит., 1973. С. 445.

8

Айтматов Ч. И дольше века длится день // Новый мир. 1980. № 11.

9

Брежнев Л.И. Воспоминания // Новый мир. 1981. № 11. С. 6.

10

Из документов экспедиции, опубликованных в приложении к книге И.А. Окрокверцховой «Путешествие Палласа по России» (Изд-во Саратовского университета, 1962).

11

Эти и дальнейшие цитаты сделаны с сохранением старого правописания (кроме «ятя») по изданию: Паллас П.С. Путешествие по разным провинциям Российской империи. СПб.: Имп. А.Н., 1786–1788.

12

Райков Б.Е. Русские биологи-эволюционисты до Дарвина. Т. 1. М.: Изд-во АН СССР, 1962.

13

Детально этот процесс изложен в специальной главе монографии: Орловский Н.В. Исследования почв Сибири и Казахстана. Новосибирск: Наука, Сиб. отд-ние, 1979. С. 5–95.

14

Муравьев В.П. Территория эпохи генерального межевания на части Симбирской, Казанской и Оренбургской губерний, вошедших в состав современной Куйбышевской области. Куйбышев, 1950.

15

Дорогойченков А. Большая Каменка: роман. Саранск: Морд. кн. изд-во, 1969. С. 16.

16

Скуфья – ало-синяя бархатная шапочка, первый знак отличия для белого духовенства. Второй знак – камилавка фиолетового цвета и цилиндрической формы. Палица – ромбовидный плат, носимый на бедре, символ духовного меча против неверия, давался заслуженным священникам и архимандритам. Митра – головной убор архимандритов и епископов во время богослужения.

17

Из семинарии принимались без экзаменов только в Варшавском и Томском университетах.

18

Ежегодно взносы в эмиритальную кассу были установлены в 1876 г. по пяти разрядам: 10, 8, 6, 4, 2 рубля. Через 35 лет в соответствии с ними выплачивалась полная пенсия в сумме: 300, 240,180,120, 60 рублей в год.

19

Алабин П. Двадцатипятилетие Самары как губернского города: историко-статистический очерк. Самара: Изд-во Самар. стат. ком., 1877.

20

Один из дальних родственников отца, уволенный из семинарии после 1905 г. по «волчьему» билету, зашел к нам примерно в 1910 г. и получил по особой просьбе отца возможность передохнуть от голода и нищеты дней десять, а, согласно распоряжению урядника, в каждом селении ему дозволялось проживать не более трех дней.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
13 из 13