Полная версия
Страницы истории сельскохозяйственной науки ХХ века. Воспоминания учёного
За дубовым разнолесьем – необозримые поля с рожью и яровой пшеницей, овсом и просом вперемежку с поздними зелеными парами, выпасавшимися по крайней мере до июля, т. е. поля, используемые в системе традиционной «трехполки», с которой со все усиливающейся энергией боролась вся прогрессивная земская агрономия. Поля эти ежегодно переделялись по «душам» с криками и руготней на сельских сходах. Каких-либо культурных мероприятий при такой системе «мирского» использования матушки-земли проводить было нельзя. Естественно, что огромные потенциальные запасы элементов питания, свойственные типичным черноземам (гумусовый слой до аршина) использовались хищнически. Запасы влаги определялись выпадающими осадками, часто в засушливом Заволжье весьма скудными. Урожаи зерновых культур в 40–50 пудов с казенной десятины (6–7 ц/га) были той средней нормой, которая определялась земской статистикой, поднимаясь в сравнительно редкие влажные урожайные годы до 70 пудов (10 ц/га). Следует отметить, что и богатые сенокосы на поемных лугах Сока переделялись по душам ежегодно, а об их улучшении даже никаких разговоров в те далекие годы не велось.
Первые впечатления от бытия
Первое мое сознательное восприятие бытия – пожар ветряной мельницы Косова, крепкого мужика с мордовского конца. Ветрянка стояла на самом «юру», на верхней части длинного покатого склона Каменского лога. Я, четырехлетний мальчишка, в ночной длинной рубашке, взят был отцом из теплой кровати и поставлен босиком на холодный подоконник. Кругом темная гуща летней ночи, освещаемая трепетным заревом пылающей ветрянки. От вертящихся крыльев летят высоко в небо головешки. Это феерическое зрелище заканчивается обвалом; туча блестящих искр взмывает в небо, факел постепенно угасает. Тревожный набат пожарного колокола замирает.
Отец говорит: «Вот, старый черт, спалил все же свою ветрянку!» Расшифровка смысла этого восклицания отца пришла, конечно, в более поздние годы. Дед Косов выгодно застраховал от огня свою старую ветрянку и, имитируя пожар от несчастного случая, получил за нее немалую компенсацию. Понимать в 4 года сложную экономическую подоплеку виденного эффекта зрелища я, конечно, не мог.
Прошло 1–2 года. Я повзрослел, восприятие мира расширилось. Наступил 1905 г… В темные тихие августовские ночи вспыхивали факелами скирды и амбары на гумнах кулаков. Так расправлялась беднота с мироедами. Я помню 3–4 пожара подряд с 2–3-дневными промежутками. Систематичность поджогов создала в селе жуткую обстановку тревоги, темных слухов, ожидания набатного звона и «красного петуха».
Пожары становились тяжелым народным бедствием в летние ветреные дни, когда весь крестьянский люд отправлялся в поле на сенокос или жнитво. В селе оставалась шаловливая детвора под наблюдением старух. Достаточно было от неосторожности или детской шалости загореться одному дому, как с горящей соломенной крыши пламя усиливающимся ветром перебрасывалось на соседние крыши, и, если ветер дул вдоль порядка, то огнем захватывались сразу 1–2 десятка дворов. С такой огненной стихией бороться было уже не под силу.
С полей гнали верхами на взмыленных лошадях мужики. Обезумевшие старухи с иконой в руках и молитвенным бормотаньем обегали свои домишки, но время чудес уже прошло, и соломенные крыши вспыхивали, как порох от первой искры. На улицу выбрасывалась неказистая крестьянская рухлядь, которая здесь же занималась огнем. В моей памяти от такого пожара остался 3–4-летний мальчишка, который стоял среди уличной паники, как в столбняке, и буквально истекал мочой. В остекленевшем взгляде его глазенок стоял невыразимый ужас, который был выше детского сознания и лишил его движения, но зато резко усилил другие его рефлексы.
Пожарная «техника» огромного села заключалась в двуручном насосе на пожарной телеге и двух-трех пожарных 20-ведерных бочек. Пожарный сарай стоял на церковной площади. Четыре пожарные клячи мирно паслись здесь же на выбитом выгоне. Овсяный «паек» им, вероятно, не додавали, так как упитанность их была всегда ниже средней, и скорость их бега определялась работой кнута. Возить воду приходилось из речки примерно за полкилометра, и ее, как правило, не хватало. Она шла на отстаивание от загорания соседних построек. И если ураганными вихрями не очень перебрасывало головешки, то пожар затихал, подойдя или к широкому переулку, или к пустырю.
Я помню два-три опустошительных пожара, уничтоживших по 40–60 дворов. По записям церковной летописи, в 1892 г. 12 мая во время молебствия о дожде сгорело 170 дворов, в 1894 г. 13 мая пожаром было истреблено 60 дворов, при этом сгорела столетняя старуха, забытая в пожарной панике.
Так и встает родная Каменка в воспоминаниях детских лет в дыму пожаров. До сего времени в ушах звенит тревожный гул пожарного набата с баритональной окраской звона, а когда в летнюю засуху с ветром пожар переходил в свою опустошительную стадию, то вступал в набат густой бас первого колокола.
Мое сельское окружение
В современной литературе при изображении дореволюционной деревни канонизирован триединый прообраз: поп, урядник и кулак, которые в едином рвении боролись в нищей деревне с подсудным революционным движением, руководимым в свою очередь городским пролетариатом и выразителем его воли комитетом РСДРП. Мужик-безлошадник забит податями, голодухой, безграмотный, в лаптях и старом зипуне. Эта схема проникла на экран («Русское чудо»), на сцены театров, в толстые романы современных писателей. Этот штамп в результате систематического применения въелся в сознание масс. Приходится только удивляться, как такая деревенская Россия могла пережить все ужасы первой империалистической войны, дойти до Октября, пройти горнило опустошительной гражданской войны и… сохранить свою государственность, культуру, возвысить свой международный авторитет.
Действительность же была гораздо сложнее, и мой простой рассказ о каменской интеллигенции десятых и двадцатых годов и ее судьбах может немного помочь разобраться в этом вопросе. После пожара косовской ветрянки я быстро повзрослел. Неясные блики воспоминаний младенческих лет к 905 г. (мне уже шесть лет!) начали выстраиваться в четкую цепь картин, которые, как на хорошей фотопленке, фиксировались настолько прочно, что легко воспроизводятся через 60 лет и более. Этому помогают дневниковые записи и церковная летопись.
Начнем с традиционной фигуры современной литературы – попа.
Священник Семен Иванович Адриановский был переведен в 1900 г. епископом Гурием в Большую Каменку со «спецзаданием»: закончить срочно строительство нового храма, начатое еще в 1896 г. Согласно церковной летописи, необходимо было сделать иконостас, позолотить его, выполнить в нем ряд икон, сделать настенную роспись в алтаре. Св. Троицу, Воскресение Христа, образы Василия Великого и Иоанна Златоуста взялся нарисовать местный «самородок» П. В. Галкин. Но вместо живописи у него получилась «кривопись», и попечители передали эту работу настоящему богомазу Иванову-Баронскому, которому за малые иконы платили по 25 рублей, а за большие настенные по 30, а всего он заработал 600 рублей. Сам Адриановский съездил в Москву и привез оттуда паникадило, дарохранительницу, хоругви и прочую церковную утварь всего на сумму 1000 рублей. Владелец каменского «универмага» пожертвовал 300 рублей. 16 августа 1900 г. состоялось освящение храма. Адриановский за понесенные труды получил скуфью[16].
Постройка и оборудование храма обошлись в 12000 рублей. Такая значительная сумма была найдена за счет сдачи в аренду земель около Раковского монастыря. Здание же старой церкви продали за 1000 рублей и перевезли в соседнюю мордовскую деревню Тремасовка, а перед тем с нее июльской бурей сорвало крест, что было почтено за божье знамение. На месте алтаря был сложен из кирпича небольшой памятник, а церковный двор быстро покрылся буйными зарослями бузины, крапивы и мощного репейника, очень удобными для игр каменских ребят в «палочку-стукалочку» и для устройства кровопролитных битв с краснокожими индейцами, пришедшими в Каменку из книг Майн Рида.
Церковь в селе Большая Каменка (фото 1972 г.)
Рядом с этим пустырем, через переулок, в том же 1900 г. был выстроен просторный дом из шести комнат для второго священника, где и прошло все мое детство. Его строительство обошлось обществу в 3000 рублей.
Таким образом, денег на устройство «служителей культа» каменское общество не жалело, и все эти провозвестники народного невежества в рясах прочно «сидели на шее народа и сосали его кровь».
Дом священника Василия Павловича Орловского (фото 1972 г.)
С. И. Адриановский был главным лицом в этой когорте. Это был молодой, с решительными жестами и чертами лица красавец. Властность во взгляде, во всей фигуре, медь в голосе, хорошая дикция. Он был отличным проповедником и собеседником на любые темы, начиная с религиозных и кончая рождественскими сказками для детей. Энергичный организатор кооперативных начинаний в деревне в виде ссудосберегательного и машинного товариществ. Первое в урожайные годы скупало по средним ценам зерно у бедняков, выдавало им ссуду, выдерживало его в «белом» амбаре у мазарок до весны, а затем по повышенным ценам весною продавало на рынке. Таким способом это товарищество вырывало бедняков из кабалы кулаков-мироедов. Машинное товарищество приобретало и продавало в совместное пользование сложные молотилки с движками, жнейки и сноповязалки, которые появились в массовой продаже перед Первой мировой войной.
В этом деле американские фирмы (Мак-Кормик, Диринг) явно господствовали. Видимо, и первый кооперативный магазин возник не без содействия Адриановского. Он был председателем и деятельным пропагандистом общества трезвости, хотя сам по праздникам в компании, особенно под преферанс, большим знатоком которого он считался, позволял себе «пропустить» две-три рюмочки водки с хорошей закуской.
Белый амбар. Большая Каменка (фото 1972 г.)
При энергичной натуре он вмешивался во все стороны жизни каменского общества. Нес ли он в 1905 г. какие-либо полицейские функции, мне, шестилетнему мальчишке, неизвестно, но помнится: в одну темную летнюю ночь толпа «бунтовщиков» собралась у дома Адриановского и бросала камни в закрытые ставнями окна, сопровождая это действие потоком матерщины. Каковы были последствия этой демонстрации, память не сохранила, но многочисленная семья первого священника пережила за эту ночь многое.
Монархист по убеждению и по служебному долгу, жизнелюб по натуре, с ясным практическим умом, он был яркой фигурой каменского мира. Перед самым началом Первой мировой войны был переведен с повышением в Самару, где в дни февральской революции стал одним из ведущих деятелей кадетской партии. После Октября он остался в Самаре, захворал сыпным тифом и умер, не испытав всех тех тягот, которые сулила ему судьба попа-кадета.
Матушка Адриановская, Агриппина Ивановна, вырастила отцу Семену двух сыновей и трех дочерей. Старший, Александр, был года на четыре старше меня. Это давало ему право смотреть на меня свысока, а молодежь считала его «сибаритом». Из четвертого класса духовной семинарии он поступил в Варшавский университет[17] и на летние каникулы приезжал в Каменку, одетый по последней моде, в обтянутых брючках, которые, по нашим деревенским предположениям, нужно было надевать с мылом. У него первого в Каменке появился велосипед системы «Дукс», при встрече с которым все каменские «рысаки» с непривычки вставали на дыбы и, подняв хвост, неслись вскачь кто куда. После окончания Варшавского университета врач Александр Адриановский некоторые годы хлебнул горюшка на фронте в качестве врача полевого госпиталя, а затем поселился в Самаре, где получил известность как лучший терапевт. Лечил он все крупное советское начальство Самары, построил дачу в райском уголке Жигулей, невдалеке от нынешней плотины Волжской ГЭС, на даче у него я бывал в свои короткие заезды в Самару. И мы, старички, потягивая понемногу из рюмочки доброе вино и поглядывая с террасы на сверкающую полосу родной Волги, не будучи никогда близкими друзьями, перебирали в памяти прошедшую за полвека вереницу людей, событий, неожиданных встреч.
Вопросы мои были всегда прямые и острые, без дипломатии. Ответы были осторожные, иногда с туманом забывчивости. Голубые (в мать!) холодные глаза смотрели на собеседника с осторожностью, а иногда и с недоверчивостью.
Огромный жизненный опыт говорил: «Лучше умолчать! Как бы чего не вышло!..» В Каменку он не ездил, хотя и жил от нее в двух часах езды на машине. Старых мужиков каменских лечил на квартире и бесплатно. На мой вопрос отвечал: «Каменка развалилась!..» При этом махал безнадежно рукой. Многое из этих разговоров улетучилось без следа. Умер он от склероза сосудов мозга, перед смертью начал «заговариваться».
Его младший брат Николай, мой одногодок, умер в гражданскую войну от тифа. Сестры вышли замуж и неудачно: муж старшей застрелился. Судьба другой была необычной: она поступила работать в Чека, где и работала, как полагается в этом ответственном учреждении, до «ежовщины», а затем испытала все тяжести изоляции в этот период, но была реабилитирована. Матушка Адриановская дожила до 93 лет, но многие годы она пролежала в параличе, что было тяжелым грузом для дочери.
Итак, таланты каменского священника Адриановского не нашли какого-либо яркого адекватного проявления в потомстве. Бесконечно сложны законы наследственности, особенно в их сочетании с влиянием социальной среды, а в данном случае последняя давила очень сильно.
Второй священник, мой отец, Василий Павлович Орловский, рангом и способностями пониже, без особых претензий, без меди в голосе, со скрипучим басом, но с верным слухом – средний деревенский поп. Он обладал большим добродушием и считался по селу «добрым батюшкой». Пассивный характер отца восполнялся с избытком исключительно активным холерическим темпераментом матушки Веры Дмитриевны, в девичестве Мизерандовой.
Фамилию свою ее отец получил от епископа, распорядившегося принять в бурсу на казенный кошт бедного паренька духовного звания и назвать его Мизерандовым.
Василий Павлович и Вера Дмитриевна Орловские. Екатерина Мизерандова
Когда этот «мизер» кончил семинарию, то женился на дочке разорившегося помещика, красавице Екатерине, окончившей Институт благородных девиц. В священники он не пошел, а всю жизнь тянул лямку среднего консисторского чиновника. Под старость он, получив небольшую пенсию, переехал доживать в наш большой дом. Это был благообразный старичок, удивительно скромного вида, полный такого добродушия, что я не помню за собой ни одной злобной детской шутки над ним. Я помню его смерть в душную летнюю ночь, прошедшую с соблюдением всего христианского ритуала: с соборованием, со свечей в руке, с постепенно потухающим взглядом и потерей дыхания, без страшной агонии и с ясной верой в загробный мир. Помню его торжественно обставленные похороны и скромный крест за железной оградкой на могиле у «белого» амбара.
Если по отцовской линии все мои предки до далекого колена были заволжскими церковнослужителями, то по материнской линии мой двоюродный дедушка всячески пытался доказывать, что «наша дворянская кровь идет от Путяты».
При этом он всегда вспоминал древнюю пословицу: «Путята крестил мечом, а Добрыня – огнем!» Но генеалогическое древо князей Путятиных до него не дошло, и я в эту сказку последнего дворянина не верил, да и при советской власти такая версия о моем происхождении еще более усиливала, мягко говоря, неприятности, связанные с моим поповством. Наоборот, многие из моих сверстников пытались доказать свое пролетарское или бедняцкое происхождение.
После смерти первенца Бориса от «глотошной» болезни (дифтерия) я остался единственным наследником, на котором сосредоточились вся любовь и внимание родителей. Поповская семья, как правило, многодетная, волею судьбы была превращена в однодетную. Для исправления этого существенного недостатка была взята на воспитание сирота Лиза, которая приходилась мне двоюродной сестрой по материнской линии.
Дмитрий Мизерандов. Павел Орловский
Активная натура матери не могла удовлетвориться скромными «заработками» отца-кормильца. Служба богу приносила ежемесячно прямого денежного дохода около 60–70 рублей, не считая разных «косвенных» доходов от хождения с молебном по дворам во время Пасхи и от использования 30 десятин церковной земли, дарованной обществом каждому священнику. Но эти доходы не удовлетворяли матушку Орловскую, и она пустилась в авантюру: в 1912 г. арендовала на 99 лет небольшой участок земли, расположенный в дубняках, что за Постниковским садом (при выезде из Самары на Каменку), и построила на нем дачу, которую и сдавала внаем дачникам из Самары. При строительстве она вошла в тяжелые долги, а через пять военных лет дача была реквизирована Горсоветом. Тем и кончилась ее затея, но волею судьбы многое в моем юношестве было связано с прекрасными местами III и IV просек дачного ожерелья Самары.
Мать была большой любительницей цветов, и ее цветник в Б. Каменке привлекал внимание всех прохожих, но требовал систематического труда по уходу и поливу, к чему я привлекался с самого детства. В годы недорода при школах открывались земские столовые для детей бедных родителей. Я вспоминаю недород 1911 г., когда мама устраивала такие обеды на кухне нашего дома.
Вся каменская интеллигенция отличалась большим гостеприимством, и рождественские елки следовали одна за другой, заполняя все каникулы праздничной суетой и бесконечными выдумками. Но в день 1 января (по ст. ст.) поминался Василий Великий, и он был по праву именинным днем моего отца. Задолго до рождественских каникул отец «командировался» в Самару для заготовок всякой вкусной снеди: виноградных вин, коньяков, дорогих конфет, красной рыбы, зернистой икры, знаменитой самарской крупчатки и т. п. Нельзя было пройти мимо разных елочных украшений и бенгальских огней. Техника заготовки была своеобразной: о. Василий отбирал товар, расплачивался за него и, при своей феноменальной забывчивости, шел в другой магазин, приказчик же должен был среди базарной сутолоки разыскать забывчивого «батюшку» и вручить ему с любезной улыбкой, а в душе проклиная, тяжелый тюк товара. И так не единожды.
Дома тем временем шла мобилизация собственных ресурсов в виде всяких окороков, разных студней и желе, варений, гусей специального откорма, соленых грибочков, огурчиков и других разносолов. Особым вниманием пользовались пироги из кур и рыбы. Выпекалась огромная куча хвороста. Завершающим этапом было приготовление мороженого двух сортов: сливочного и шоколадного. В этом я принимал посильное участие, вращая ручку большой мороженицы.
Мать и няня Маша, как говорят, «сбивались с ног» в подготовке всего этого пиршества. Кучер Герасим отправлялся в лесничество за елкой. Ее украшение и подарки в разноцветных мешочках требовали вымысла, фантазии и нескольких дней подготовительной работы. Готовились стихи вроде: «Вот моя деревня, вот мой дом родной! Вот качусь я в санках по горе крутой! Вот свернулись санки и я на бок – хлоп, кубарем качуся под гору в сугроб!» Успех маленькому артисту был всегда обеспечен! Когда я немного повзрослел, то быстро превратился в пианиста-тапера: вечный вальс, входящий в моду падекатр, неизменная полечка, краковяк и т. п. Гармонь не была в ходу. Спасал меня от таперского искусства появившийся в те годы граммофон с пластинками; но танцевать хорошо я из-за этого таперства так и не научился.
Самое, пожалуй, примечательное в этом празднике – это его общность и грандиозность. Собирались семьями все – учителя земской и церковно-приходской школ, весь духовный причт, волостной старшина, земские – агроном, землеустроитель, страховой агент, лесничие, купец Прохоров, мельник Грязнов, вся больница. В столовой и моей спальне накрывался стол персон на 60. Несмотря на обильные возлияния, я не помню ни одного пьяного дебоша или какого-либо скандала. Наиболее острые дискуссии возникали за преферансом, когда о. Семен громко кричал на о. Василия: «Эх, хоть ты и именинник, а настоящий мазила!» И далее следовал детальный разбор неудачного хода, после чего о. Василий скромно умолкал.
«Художественная самодеятельность» начиналась традиционной елкой часов в 7 вечера, когда можно было засветло сойтись или съехаться, а заканчивалась около 4 часов утра, когда сытая обильным ужином, танцами, преферансом, песнями и играми публика расходилась и разъезжалась по домам. И все это время царила атмосфера дружбы, не было чванства, чинопочитания, а тем более доноса и подсиживания. Никто не надевал парадного мундира и орденов. Лишь духовенство облекалось в шелковые подрясники, но без наперсных крестов, которые были неуместны под выпивку и преферанс.
Я с огромным наслаждением вспоминаю этот каменский мирок довоенных лет, который описан здесь глазами 10–15-летнего парня. Я в те годы не был силен в марксизме и еще не мог анализировать сельское общество с позиций его классового расслоения и классовом борьбы. Несомненно, противоречия, например, между попом и псаломщиком, владельцем каменского «универмага» Прохоровым и его многочисленными покупателями или волостным старшиной и учительским персоналом существовали, но они не проявлялись открыто, развивались подспудно, в скрытой форме, и в праздничной суете рождественских елок они затушевывались или просто терялись. Противоречия эти в резкой форме обнажились лишь с приходом в деревни Октября, с началом гражданской войны, с последующими сплошной коллективизацией и раскулачиванием. Естественно, что описанный мирок ушел в прошлое и безвозвратно.
На этом мы пока оставим историю семьи Орловского с тем, чтобы в последующем к ней многократно возвращаться.
После ухода Адриановского в Самару в его доме поселился священник Крепкогорский Сергей Всеволодович и вместе с Первой мировой империалистической войной началась в Каменке скрытая «война» между двумя попами за место первоштатного священника. После яркой фигуры Адриановского ни тот, ни другой по своим общественным талантам не соответствовали требованиям времени, но смириться со скромной ролью второштатного священника не могли и в большие праздники ходили вокруг престола, как злые куруны в скрытой обиде друг на друга.
На молодежи эта «внутренняя война» отцов особо не сказывалась. Старший сын Крепкогорского Леонид учился в той же семинарии, где и я. Он был класса на три старше меня, рыжий, высоченного роста, трезвого взгляда на жизнь, на вопросы пола и любви, что для меня в те годы было всегда покрыто флером романтичности и сложности взаимоотношений. В жизненном водовороте мы потеряли друг друга, но во время великой Сталинградской битвы он получил широчайшую известность как храбрый талантливый хирург Сталинграда, который отличался к тому же виртуозной бранью, с помощью которой он временами поднимал дух своего персонала и раненых бойцов в адских условиях. Его красочный портрет на всю страницу вместе с рассказом о его героическом труде появился в «Огоньке».
В семье Крепкогорских я встречал приезжавшего погостить из далекого прежнего прихода помещика, плотного мужчину среднего роста, бритого, с бобриком на голове, одетого в полуформенный пиджак, в фуражке с красным дворянским околышем. Сухие руки с длинными желтыми ногтями захватывали из кармана полную горсть серебряных монет, высыпали кучкой на стол и медленно, играючи, перебирали эту мелочь. «Люблю это делать…», – говорил при этом он. Я считал такую «игру» признаком плюшкинской жадности. Таким и остался у меня в памяти разорившийся представитель дворянского рода. Вокруг Каменки помещиков не было, а по селам зарождались кулаки, которые приумножали свое богатство скупкой «душ», т. е. земельных душевых наделов у попавших в беду бедняков и запойных пьяниц. Про последних говорили: «Пропил душу». Один из таких неудачников, Никита Катков, каждую субботу и воскресенье проходил, выделывая вензеля, мимо плетня нашего садика, в дырявом зипуне и лаптях, но с тягучей песней на устах. «Никудышний, несчастный мужик…», – говорили о нем соседи и при этом безнадежно махали рукой.
Пристрастием к «зеленому змию» страдал и диакон Твердышев Федор Васильевич, но болезнь эта проходила в скрытой форме, более приемлемой для лица духовного звания. С поступлением в магазин партии популярного жигулевского пива отец диакон потреблял его дюжинами и заболевал на неделю. Пивной дух изгонялся субботней баней, где диакон, надев ермолку, перепаривал на спор всех крепких мужиков и являлся на службу Господу Богу ко всенощной в полной готовности с приятным баритональным тенором и хорошим слухом, за что и ценили его прихожане.