Полная версия
Страницы истории сельскохозяйственной науки ХХ века. Воспоминания учёного
На этом фоне событий вспоминается характерный штрих. По запруженной народом улице, ведущей к Троицкому базару, с цепями солдат с винтовками по тротуарам движется на легкой рыси пара откормленных рысаков в прекрасном ландо с губернатором. На нем черное гражданское пальто, треуголка с плюмажем. Вытянувшаяся, почти деревянная фигура, бледное без кровинки лицо. Кучер в ливрее с обязательным толстым задом умело сдерживает рысаков, чтобы не задавить кого-либо из расступающегося народа. Я тоже подаюсь в сторону, и мне сразу вспоминается пословица: «положение – хуже губернаторского». Каждый мог бросить булыжник с мостовой или всадить пулю из револьвера в эту замершую от предсмертного страха фигуру хозяина губернии, выехавшего для поддержания духа своей полиции. Это был последний его героический рейс. Через день-два он был арестован народной милицией и вместе с жандармским полковником Познанским препровожден в тюрьму.
Семинария в эти дни представляла взбаламученное море. В коридорах во время перемен шел оживленный обмен новостями. Известие газет о перевороте в столице застало всех за вторым уроком. Шум, общее движение, переброска газеты из рук в руки, крики… и… урок был сорван, пожалуй, впервые за всю долгую историю семинарии. Далее волны революции начали захлестывать и нарушать привычный ритм семинарии.
Я как представитель семинарии в общеученическом комитете, выполняя задание о созыве общего собрания по училищам и не задумываясь о последствиях, написал синим карандашом на большом листе бумаги объявление о таком собрании после уроков и прикрепил его кнопками на входной двери. При этом у меня даже в мыслях не было «согласовать этот вопрос» хотя бы с нашим классным наставником «Циркулем», а тем более с мрачным малодоступным «Дубасом». Теперь в моей памяти не осталось ни одного слова из моей последней речи о «текущем моменте», задачах семинарии и семинаристов в событиях последних дней. Я только вижу перед собой плотно набитый большой класс и скромно сидящего у двери на принесенном стуле нашего любимого историка Преображенского, который пришел на это первое общее собрание ради информации. Толстые стекла его очков жестко поблескивали и определенно сдерживали мой ораторский пыл. Только спустя несколько лет я сообразил, какой первый жестокий удар был нанесен прежней семинарской системе этим импровизированным общим собранием.
С каким-то особым чувством вспоминается этот пьянящий весенний воздух первых дней свободы. «Заговорили молчавшие!» Импровизированные уличные митинги, главной темой которых были война и мир! Обсуждалось грозное предупреждение военного министра временного правительства Гучкова о готовящемся наступлении немцев на Петроград. Выступали все: и выпущенные из тюрьмы эсеры, меньшевики и большевики, и лидеры кадетов в котелках, солдаты и офицеры, прибывшие с фронта и двигающиеся на фронт из лазаретов или из деревни «с побывки». Разноголосица, разнобой поразительные! Брожение умов!
Общегородской митинг в театре Олимп. Весь зрительный зал набит до отказа! На меня навалилась здоровущая деревенская девица, которая нанялась кухаркой к какому-то «буржую». Она все время толкает меня под бок и спрашивает: «А што? А што?» Я ей сначала поясняю о всем происходящем на сцене, а затем умоляю: «Да перестань ты мучить! Отстань!» На сцене умело ведет собрание только что выпущенный из тюрьмы представитель ЦК меньшевиков Рамишвили, грузин с черной красивой бородой. При открытии митинга он делает краткое вступление о работе вождя революции Карла Маркса. Просьба – почтить память о нем вставанием. Все замирают в торжественном молчании. Снова удар в бок и шепот в ухо: «Што, за кого, за Маркса?» И так часа два-три, чуть не до потери сознания, обливаясь потом, мы выстояли до конца выборов в Совет рабочих депутатов и подхваченные толпой были выброшены еле живыми на свежий воздух улицы Льва Толстого. Стала ли моя соседка-кухарка управлять государством в дальнейшем, как об этом презрительно говорили кадеты, я не знаю, но что маховик революции с первых же дней начал захватывать в свой круговорот огромные массы народа, я это тогда понял на практике, стоя в толпе на собрании.
Вспоминается еще в яркий солнечный день марта демонстрация войск гарнизона. Солнечные блики на штыках винтовок, лезвиях сабель. Гром военных оркестров. Перекатывающиеся волны «Ура». Более всего опасались действий казачьего полка, но он шел на конях с красными бантами на шинелях, а один вахмистр дико размахивал выхваченной из ножен саблей и с упоением орал «Ура». Я стоял в толпе горожан на тротуаре и тоже в самозабвении кричал «Ура!» в честь единения армии и народа.
Но дни первых радостей быстро прошли, настали будни свободы, в которые на голову каждого свободного гражданина обрушивался целый поток событий, требующих немедленного ответа: неуклюжие попытки кадетов и октябристов спасти империю, установившееся с первых дней революции двоевластие в виде правительства и Советов, Милюков, верность союзникам в борьбе до победного конца с требованием Константинополя и проливов – с одной стороны, с другой – немедленный мир без аннексий и контрибуций, дележ земли немедленный или только после созыва Учредительного собрания, виртуозно-истерические речи Керенского, проезд Ленина через Германию в запломбированном вагоне, июльская кровавая демонстрация, корниловщина, развал фронта после неудавшегося наступления, курс В. И. Ленина на вооруженное восстание и, наконец, Великий Октябрь! – «Десять дней, которые потрясли мир» (Джон Рид).
Об этих коротких восьми месяцах написано столько, что мои строки сразу же утонули бы в этом безбрежном море. Своей обязанностью я считаю лишь в кратких чертах показать, как на этом фоне, насыщенном крупнейшими историческими событиями, сложились пути-дороги мои и моих молодых современников.
Семинария после тревожных первых дней Февральской революции пыталась по инерции войти в свой обычный режим и ритм работы, но усиливающаяся хозяйственная разруха вынудила прекратить занятия и распустить учащихся на летние вакации 25 марта. И на этом существование духовной семинарии в Самаре закончилось навсегда.
Для нас, четвероклассников, это был сравнительно естественный конец, так как подавляющее большинство решили идти в университеты. После роспуска мы, выпускники, собрались в какой-то частной квартире, расположенной невдалеке от здания семинарии, закупили на последние «ломаные гроши» скромную закуску и самогону, попели свои любимые волжские и революционные песни (а петь мы умели складно и хорошо!), потанцевали «русскую» вприсядку с разными сложными антраша (а танцоры были у нас залихватские!) и без особых трогательных прощальных речей, но чувствуя, что вся страна движется все быстрее и быстрее в какую-то неизвестную даль, написали здесь же на большом листе краткую, но выразительную декларацию с обещанием собраться всем в Самаре через десять лет в тот же день. И, конечно, никто из нас не смог выполнить данное обещание. Жизненная судьба и громада исторических событий за эти десять лет разбросали нас по всей «Руси великой» и порвали личные связи друг с другом. А торжественная декларация, покрытая подписями товарищей и оставленная на ответственное хранение у меня, безответственно потерялась в жизненной сутолоке этих лет.
Все быстро разъехались: одни – по домам, чтобы помочь семье в трудных сельскохозяйственных работах, другие – по городам на заработки, которые у большинства сорвались из-за хозяйственной разрухи и падения ценности денег. Я выехал в свою Большую Каменку с тем, чтобы провести в хозяйстве отца посев и сенокос, а затем, получив справки об окончании семинарии на себя и на своих товарищей (по оставленным доверенностям), выехать в Казань для поступления в университет, смотря по желанию каждого. Все задуманное было выполнено, и в июле я выехал в Казань на пароходе. Начало осуществляться наше заветное желание: сбросить с себя путы семинарии и вступить в казавшийся нам светлый мир университета с его естественнонаучным профилем, к которому нас тянуло за все годы пребывания в семинарии.
Выходили мы из семинарии с обрывками знаний, особенно по физике. Упор на священное писание и богословие противоречил всему строю нашей духовной жизни. «Если семинария в интеллектуальном отношении и дала что-то, так только отрицание того, что она внушала своим питомцам», – так записано было в моем дневнике по поводу ее окончания. С чувством благодарности вспоминались лишь уроки по истории С. И. Преображенского. Они поднимали нас над серым уровнем семинарской рутины. В духовном училище возвышалась над всеми фигура В. В. Горбунова. Об остальных педагогах было довольно подробно рассказано выше.
Подходя к концу повествования об этом периоде моей жизни, мне все же очень трудно дать ответ на вопрос, поставленный в начале: «Как же семинария могла выпускать крупных представителей литературы, науки и политики?» Наиболее объективным ответом на этот вопрос, пожалуй, будет тот, что не содержание, а тем более не форма бурсацкого обучения воспитывали эту высокоинтеллектуальную элиту прогрессивной интеллигенции прежней России, а постоянный животворный приток молодежи, отбиравшийся из недр низового сельского духовенства, тесно сросшегося глубоко историческими корнями с народной деревенской массой, являлся неизбывным источником, пополнявшим ряды. При всех пороках этого сословия духовенство явно отличалось от купцов и кулаков, оно не раздевало бедноту «догола» и не спаивало ее водкой и с древних времен имело культурно-демократические традиции, которые при небольшом достатке многодетной семьи сельского священника впитывались в плоть и кровь его потомков. Библиотеки, музыка и пение тому содействовали. Связь же с народом начиналась с детских игр в козны, городки и лапту, переходила через сельскую школу в прочную дружбу и взаимопомощь на сельскохозяйственных работах. И эта демократически настроенная молодежь, попав в бурсу, была благодатным материалом для формирования выдающихся деятелей своей эпохи, героев своего времени типа Чернышевского, Добролюбова, Ключевского и т. п. Бурса с помощью своих гуманитарных предметов (логики, психологии, философии, истории) только оттачивала их природные таланты, усиливала их и без того мощный критический потенциал.
Я живописал бурсу в период ее конца. Хорошо или плохо это сделано – не мне судить. На одном только я хотел бы заострить внимание, что и в этот период семинарский режим, быт и целенаправленное воспитание действовали как «доказательство от противного» и постепенно уводили многих из нас от религиозного миросозерцания в царство рационализма и атеизма, т. е. то, чем нас в излишестве питали, быстро приедалось и, наконец, извергалось в совершенно противоположной форме. Не действуют ли здесь какие-то общие законы человеческого мышления?..
Чтобы закончить самарский период, необходимо остановиться на двух сторонах моей жизни: музыкальной и любовной. Первая не всем дана от природы, но у меня она всегда занимала значительную часть моего духовного мира, а вторая, как известно, свойственна всем и она затрагивает наиболее интимные стороны жизни, которые через полвека можно уже рассматривать как бы со стороны. Наконец, в заключение следует еще раз окунуться в жизнь Большой Каменки и посмотреть, как это огромное поселение переживало войну и революцию.
Музыкальная жизнь Самары
Памяти пианиста Н. Троицкого
Музыкальное воспитание – это воспитание не музыканта, а прежде всего человека.
В. А. СухомлинскийМое музыкальное воспитание началось с раннего детства. Отец обладал хорошим слухом, и в его руках семиструнная гитара превращалась в мелодически звучащий инструмент, на котором он исполнял то старые русские песни, то трогательные старые романсы, то переливчатые плясовые. Года за два до моего переселения в Самару в нашем доме появилось пианино приятного бордового цвета, а за первыми основами музыкальной грамоты меня возили раз, а неделю за 15 километров в Большую Раковку к жене священника местной церкви. Эта красивая, приятная в обращении и всегда как-то подтянутая дама, мать двоих малышей, и была первой моей учительницей музыки. Музыкальная азбука, гаммы, арпеджии, детские пьески осваивались мною довольно легко.
С переездом в Самару и поселением на квартиру к Марии Васильевне Богданович, опытной учительнице-пианистке, ученице И. Рубинштейна, мое обучение приняло систематические формы и потребовало от меня большого труда и настойчивости в преодолении технических трудностей, которые возникают перед каждым молодым пианистом. Здесь неуместно говорить о разных способах и приемах в исполнении трелей, пассажей у Шопена, Листа или Бетховена, о постановке пальцев и рук, о том, что подразумевается под слишком общим термином качества, окраски звука. Только значительно позднее я понял, что мягкое туше моей почтенной учительницы было, как говорится, не по мне, не по моему характеру. Но за одно я ей всегда благодарен: за воспитание с детства хорошего музыкального вкуса.
Известный педагог пианист профессор Н. Е. Перельман в своей маленькой, но умно составленной книжечке «В классе рояля» (1970) хорошо говорит об этом: «Среди бесконечного разнообразия уроков должны быть и уроки восхищения. Нужно учить ученика восхищаться. Тем, что, разумеется, достойно этого. Не нужно омрачать эти уроки полезными советами. Заразить восхищением! Не думайте, что это легко и просто! Заразить можно не мнимой «болезнью», а подлинной. Кроме того, часто наталкиваешься на стойкий иммунитет против «болезни восхищения». Учитель, заметивший у ученика симптомы привитого восхищения, испытывает чувства врача, обнаружившего симптомы выздоровления у больного».
Вдумчивым рассказом о пьесе, а иногда умелым показом трудных ее мест старушка заражала меня этой болезнью восхищения. И я, десятки раз проигрывая понравившуюся пьесу, вскрывал в ней все новые нюансы чувств и настроений, каких-то зримых образов и даже философских идей. Ко времени окончания семинарии мне стал доступен мир проникновенных ноктюрнов, прелюдий и баллад Шопена, многих из стремительных его этюдов, я вслушивался с наслаждением в скорбные философские размышления Скрябина в его прелюдиях и в необычные для того времени звучания импрессиониста Дебюсси с изображением картин природы и мимолетных настроений и образов. Освежающе звучали норвежские народные мелодии в свадебном марше и концерте Грига, венгерские мотивы в рапсодиях Листа. В моей музыкальной библиотеке появилось множество клавир русских опер, начиная с «Аскольдовой могилы» Верстовского и кончая «Борисом Годуновым» и «Хованщиной» Мусоргского. Расцветавший тогда гений Рахманинова захватывал души молодежи своими прелюдиями и романсами, своим смеющимся и плачущим Полишинелем. Но характерно, что в этом захватившем меня мире новых музыкальных образов и идей после всяческих увлечений я все же возвращался к музыке Бетховена.
Нежный, печальный вечный образ возлюбленной в Лунной сонате, тема неразделенной любви во второй сонате, которую положил в основу своей трагической повести «Гранатовый браслет» Куприн, неугасаемый мир страстей в грандиозной «Аппассионате» и «Крейцеровой сонате», послужившей толчком для знаменитого одноименного рассказа Льва Толстого, и скорбный мрак смерти в похоронном марше, и страстный призыв к свободе и свету в увертюре к «Эгмонту», – все эти простые человеческие чувства, выраженные в кристально чистой музыкальной форме, всегда будут, как говорил Бетховен, высекать огонь из мужественной души.
Все же мои успехи пианиста не шли далее любительского исполнения классики, и я в молодые годы не мечтал о карьере виртуоза. Меня все время сбивали с этого пути жизненные события, описанные в предыдущих главах, которые бросали меня то на перевозку раненых, то на устройство беженцев, то на борьбу за естественнонаучное мировоззрение и т. п. Но мои способности пианиста не лежали втуне и использовались довольно широко. Я стал в семинарии (и на всю долгую жизнь) присяжным аккомпаниатором, а в длинные каникулы в своей Большой Каменке устраивал тематические концерты. В теплые летние вечера непритязательные сельские слушатели рассаживались под окнами в садике, напоенном ароматом цветов, и в этой поэтической обстановке глубоко воспринимали и чутко реагировали на музыкальные образы великих творцов.
В семинарии были прекрасные вокалисты. На концерте в Пушкинском народном доме, организованном в 1913 г. в честь 300-летия царствования дома Романовых, я аккомпанировал Ив. Попову, который исполнял знаменитую арию Глинки «Чуют правду». Это было незабываемое вдохновенное исполнение крупного вокалиста-баса с бархатистым тембром и трогательными нюансами. Попов избрал себе скромную карьеру сельского священнослужителя. Так и затерялся этот талант в нетях России.
Класса на три старше меня шел удивительный Сергей Иустинов. Высокий, на голову выше других парней, жердеобразный, он обладал поразительным по своему диапазону голосом. Он легко справлялся с арией Гремина и на полном звучании заканчивал ее нижним «соль бемоль»: «и жизнь, и молодость, и счастье-е-е…», – и немедленно, тут же, без всякого напряжения, исполнял ариозо Евгения Онегина «Уже ль, та самая Татьяна», где в конце в любовном экстазе он восклицает: «… образ желанный, дорогой, везде, везде он предо мною!», заканчивая длинным фермато на верхнем «соль бемоль». Под веселую руку он иногда переходил и на теноровую арию Ленского «Куда, куда вы удалились».
В обедни по торжественным дням Сергея Иустинова иногда выпускали читать «Апостол» и тогда этот чистейший, как свирель, с металлическим тембром голос показывал себя во всей своей красе. Начинаясь с низкобасовых нот, постепенно поднимаясь по хроматической гамме, «Апостол» заканчивался на верхнем – теноровом «ля». В ушах раздавался серебристый звон колокольчика, он заполнял все закоулки большой двухсветной домовой церкви, отражаясь от иконостаса, от хрусталиков богатого паникадила. Все слушали этот «Апостол» с нарастающим любопытством: на каком же «потолке» закончит этот великолепный артист свое художественное выступление? А вдруг сорвется на верхней ноте и даст «петуха»! Но певец знал свои возможности и выходил всегда из трудного испытания с честью.
С началом войны мы выступали раза три в общественном собрании на благотворительных концертах, сбор с которых поступал в пользу раненых. Я уже не помню нашего репертуара, но наиболее шумным и постоянным успехом пользовалась известная «Блоха» Мусоргского. Иустинов мастерски изображал придурковатого, с хитрецой, придворного портного. Эта маленькая пьеса гулко резонировала с предгрозовой атмосферой надвигающейся революции, и в ней, не называя фамилий, едко высмеивалась вся царско-распутинская камарилья. В заключение трогательно звучала простенькая в музыкальном отношении, но отвечающая настроениям слушателей песня «Спите, орлы боевые, спите с покойной душой».
Иустинов дирижировал светским хором семинаристов, когда они после экзаменов нанимали лодки и отправлялись из Самары в традиционное «кругосветное» путешествие по Волге через Переволоки по Усе. Тогда они останавливались против Струковского сада и начинали свое путешествие с концерта, который собирал на берегу большие толпы народа. Над Волгой неслись в прекрасном исполнении популярные песни: «Вниз по матушке по Волге», «Из-за острова на стрежень», «Вечерний звон», «Распрягайте, хлопцы, кони», «Сижу за решеткой в темнице сырой», «Закувала та сиза зозуля», «Реве та стогне Днипр широкий» и др.
Судьба Иустинова, этого одаренного певца и артиста, мне доподлинно неизвестна. По слухам, он, познакомившись с ведущими артистами оперы, которая приезжала на гастроли в Самару в первые годы революции, каким-то неизвестным способом оказался в Италии. Далее для СССР то имя кануло в лету, а в Италии, видимо, он не сумел выбраться, подобно Ф. И. Шаляпину, на гребень мировой известности.
Были в семинарии и другие певцы, типа ревущих басов, очень ценившихся в архиерейских службах. Таким мощным басом обладал сын нашего знаменитого Дубаса. И когда он после тридцатилетнего безотказного служения медицине заехал в Самару встретиться со своими однокашниками и на радостях под шампанское продемонстрировал знаменитое «многолетие», то находившиеся в соседней комнате верующие старушки моментально донесли о появившемся феномене архиерею. Дубакин был приглашен на аудиенцию, где архиерей энергично упрашивал его согласиться на должность протодиакона. Ответ Дубакина: «Я, ваше преосвященство, ни в бога, ни в черта не верю» – нисколько его не смутил. Предлагали «зарплату», раз в десять превосходящую скромную зарплату врача. Этот комический эпизод закончился ничем, и врач Дубакин так и не вернулся в лоно церкви, несмотря на открывающиеся перед ним двери полного материального благополучия. Другие из семинарских басов-громовержцев оказались более податливы на земные блага и заняли выгодные должности протодиаконов в Самаре, Казани и Ульяновске. Вопрос о религиозной основе для оправдания особо высокой зарплаты такого священнослужителя новой формации, видимо, не ставился.
Семья псаломщика Воскресенской церкви Троицкого была кладом музыкальных талантов. Бедная тесная квартирка на первом этаже двухэтажного домика. Подслеповатые окошки, смотрящие на пыльную, мощенную булыжником шумную улицу, выходящую к Воскресенскому базару. Теперь от этого домика не осталось и следа!.. Все застроено каменными громадами. А тогда вся атмосфера этой жалкой квартирки была как бы насыщена музыкой.
Старший сын, Николай, шел на два класса впереди меня. И о нем пойдет речь особо. Со вторым, Сергеем, мы учились в одном классе. После мутации голоса он стал обладателем сильного баса и после окончания четырех классов семинарии превратился сначала в хориста, а затем в солиста оперы. За ним следовала сестренка, которая быстро выросла в красивую девушку с прекрасным меццо-сопрано и легко справлялась с ариями Кармен. Младший брат на глазах вырастал в неплохого пианиста, под аккомпанемент которого бас и меццо-сопрано исполняли с молодым задором и искусством отдельные отрывки из русских опер на сценах Пушкинского дома и рабочих клубов. Это были уже времена военного коммунизма. За свои выступления они получали в пайке несколько селедок, сахар и немного муки. А эти продукты тогда ценились на вес золота.
Но главным вдохновителем всего этого семейного коллектива был Николай, пианист крупного плана. Он оканчивал последний класс музыкального училища Карклина по классу известного пианиста-педагога Якобсона. Я вспоминаю два-три отчетных концерта этого училища. Проходили они в большом, с прекрасной акустикой актовом зале реального училища. Эти концерты привлекали всегда много публики. Все пианисты школы Якобсона отличались высокой техникой и крепким рахманиновским стилем игры, которому я завидовал и пытался подражать. Но то, что случилось на одном из таких концертов с Николаем Троицким, запомнилось на всю жизнь.
Девятнадцатилетний, стройный, с тонкими чертами, напоминающими одухотворенное лицо Моцарта, с огромными кистями рук и тонкими пальцами, легко справлявшимися с децимами и любыми техническими трудностями, с тонким абсолютным слухом, он как бы был рожден пианистом. Якобсон гордился своим учеником и выпустил Николая на этот зачетный концерт со знаменитой шестой венгерской рапсодией Листа. Первая часть сразу же захватила публику своим мощным рахманиновским звучанием и чистыми листовскими пассажами. Вторая часть, с игривой народной мелодией, была дана в таком непринужденном легком стиле, что всех умилила. Сплошные децимы левой руки были пройдены без какого-либо намека на трудности. Далее звучит скорбная, трагическая мелодия анданте с таким несгибаемым полным звуком, что она до сих пор звучит в моих ушах как символ тяжелого человеческого раздумья. А далее, через сетку кристально чистых пассажей, – переход к последней танцевальной части, все убыстряющейся в темпе, переходящей к концу в бешеное престо с неимоверным листовским звучанием в апофеозе.
Последний аккорд… Публика не может очнуться от этого моря звуков… Взрыв аплодисментов, крики «браво!»… Молодежь вскакивает с мест и бежит к эстраде… Николай стоит, полный радости от своего успеха, веры в свои силы, а я топчусь в толпе у эстрады со спазмом в горле: все не могу очнуться от слышанного, от наглядного признания великого таланта, от какого-то чувства собственной неполноценности – я, при моих руках, никогда так играть не буду! На этом концерте и был впервые поставлен для меня вопрос о выборе специальности. Это было, помнится, зимой 1915–1916 гг.
А следующим летом, в жаркий солнечный день, ко мне в Большую Каменку заехал Николай Троицкий по пути куда-то. Он, как и многие другие учащиеся, работал по переписи. Он давно уже не касался клавиш, долго сидел за пианино и импровизировал что-то, то нежно лирическое, то бурное, несущееся куда-то вдаль, а под конец разыграл комическую сценку пьяного дьячка, поющего какую-то бессмыслицу на клиросе. Я сидел, завороженный его талантом поэта-музыканта. В полночь небольшой молодежной компанией мы провожали Николая на квартиру, откуда он рано утром должен был ехать далее по работе.