Полная версия
Элиза и Беатриче. История одной дружбы
Я прочитала табличку: Государственный лицей.
Прочитала еще раз: Государственный лицей им. Джованни Пасколи.
Я недоверчиво приблизилась. Мистраль грохотал как бешеный.
Джованни Пасколи. Невероятно.
Что с середины сентября я буду здесь учиться.
Что окажусь внутри. И что в некотором смысле – правда, понимаю я это лишь сейчас – так там и останусь.
Я отвела глаза от таблички. Но они тут же забегали по этажам, по окнам. Какие у меня будут одноклассники? Какие учителя? С кем я могла бы подружиться в таком месте?
Мама с Никколо ничего не заметили. Показывали друг другу на африканцев в гавани, продававших сумки и пиратские диски. Не успела я рассказать им, что эта развалина – мой лицей и что я там учиться не собираюсь, как они взялись под руки и пошли прочь. Легко и беззаботно. Без меня. Вспомнили, что меня тоже нужно позвать, лишь когда уже превратились в маленькие фигурки на пирсе и, ступая по канатам, приценивались к солнечным очкам.
– Я потом приду, – ответила я. То ли громко, то ли шепотом.
Разницы все равно не было.
С тех пор прошло много лет, и вот я признаю: моя семья, которая была для меня всем, являлась по сути союзом двух влюбленных. Никколо и матери. Мой брат всегда был красавчик, к тому же неприкаянный. Полный отпад для таких, как моя мама. Сын, первенец, плод медового месяца. Ну а я? А я – примерно как то лето: провалившаяся попытка родителей начать все заново. Конечно, было во мне и что-то еще. Но что?
Пора повзрослеть, Элиза.
Я повернулась к ним спиной. Снова поднялась по пьяцце Марина, посмотрела на лицей, показала ему средний палец и двинулась дальше. Хотелось плакать, но я не останавливалась. Я любила их. Хотела возненавидеть, но не могла. Я шла и шла. Еще сто метров, еще двести. И потом это случилось.
* * *Физическую девственность я потеряла несколько месяцев спустя. Разрыв девственной плевы, незнакомая боль, кровь между ног – все это мне еще только предстояло. Но вот невинность чувств, эту последнюю и очень прочную нить, державшую меня в детстве, я, очевидно, разорвала в тот день, когда вдруг неожиданно набрела на городскую библиотеку Т.
Я вошла, и аромат старых книг окутал меня, успокаивая. Помещение так себе. Не сравнить с тем, что в палаццине Пьяченце. Серые стены, металлические стеллажи, каменная плитка. Словно ты в архиве или в суде. Но зато есть читальный зал, который я со своим чутьем на всякие норки быстро обнаружила.
Я увидела его сквозь стеклянную дверь – такой тихий, уединенный. И просочилась внутрь. Зал оказался больше, чем я предполагала. Скудное освещение, длинные столы вишневого дерева, подставки для книг тут и там. И никого. Я плюхнулась на стул, как у себя дома. Восхищенно осмотрела деревянные этажерки, уставленные томами, которые нельзя брать на дом, и улыбнулась. Боюсь, даже сказала какую-то нелепость, типа «черт побери!». Закинула на стол ноги в амфибиях. Потом бросила взгляд в другой угол и чуть не поседела.
Я была не одна.
Кто-то сидел там и глядел на меня.
Я тут же скинула ноги вниз и села нормально, отдернув взгляд раньше, чем успела что-то рассмотреть. Смущенная и раздраженная. Я-то уже предвкушала, как наброшусь на эти полки, а теперь придется культурно встать, неторопливо пройти к этажерке и изучить каталоги, внимательно следя за тем, как я двигаю бедрами и задницей.
Я не была готова к тому, что на меня станут пялиться. Вся неуклюжая, неправильная, слишком из плоти и крови. Не то что Беатриче, которая прекрасно чувствует себя в купальнике перед миллионами зрителей. Я даже перед одним не способна была вести себя естественно.
Я стала искать букву «П» – «Поэзия».
Взгляд против воли скользнул по его голове.
Парень. Снова уткнулся в книгу. Светлые волосы скрыли лицо, и непонятно, какого он возраста.
А тебе-то что? Я принялась искать следующую – «Пенна».
А он вроде адекватный, не урод, одет нормально. Тогда что он делает в библиотеке тридцатого июня?
Я нашла Пенну и его сборник поэзии.
Вернулась на свое место. Можно было и другое выбрать, сесть к нему спиной, на два-три стола подальше, но я не стала.
Открыла какую-то страницу, принялась за какой-то стих:
Падает свет на доброе и на злое,Но я, конечно, не читала. Я ощущала, как он меня изучает. Как вибрирует полумрак, шуршат страницы, падает пыль. Я не хотела, не позволяла себе, но все равно скосила на него глаза.
Мы встретились взглядом.
Я молниеносно уставилась обратно в книгу.
Падает свет на доброе и на злое,Трепетно ими торопится насладиться[8].Я приказывала себе не двигаться, замаскироваться, словно мое тело – это убежище, а не пламенеющий океан. Но я была как бельмо на глазу. Не спрячешься.
Интересно, что он читает?
Элиза, уходи!
Но если сейчас уйти, будет понятно, что это из-за него.
Тогда подожди пять минут и потом сваливай.
Я посмотрела на дверь. Мама с Никколо, наверное, меня ищут. Снова метнула на него взгляд. На его скулы, икры, футболку. Я и раньше видела таких парней – атлетичных, с правильным профилем, с красиво очерченными губами. И в школе, и на улице они попадались постоянно, но никогда меня не цепляли. Я была уверена, что всю жизнь проживу старой девой (при маме, очевидно). Но вот в библиотеке я похожего парня еще ни разу не встречала. И это совпадение меня ужасно взволновало, потому что я на самом деле уже миллион раз представляла себе это в мечтах.
Сконцентрироваться было невозможно. Я все бросала на него взгляд и тут же смущалась. «Трепетно ими торопится насладиться». Бессмысленный набор слов.
И он тоже продолжал тихонько на меня посматривать.
Наконец он встал, взял книгу, и я решила, что он уходит, но вместо этого он обогнул мой стол и сел рядом.
– Ты не отсюда.
Я не шевельнулась. В этот момент я узнала, как здесь разговаривают. Как произносят «е» и «о». Узнала из его уст.
– Я здесь еще никого младше шестидесяти не встречал, особенно летом.
Внешне я сумела сохранить невозмутимость.
Внутри же был хаос. Я ужасно разволновалась, и каким-то не очень ясным образом. Вдруг озаботилась своей рубашкой, которая, к счастью, скрывала грудь и бедра, коих я не имела, – но на кого я в ней была похожа? Я отупела. Превратилась в пустышку, забеспокоилась о никчемных вещах.
Он взял мою книгу:
– Что читаешь? А, Пенну.
Он знает Пенну.
– Ты вообще разговариваешь?
Нет, предпочитаю слушать. Я годами играла в одиночестве, читала в одиночестве. Моя парта в школе всегда была одиноким островком. Когда меня вызывали к доске отвечать, голос у меня выходил хриплый, клокочущий, настолько не привыкший говорить, что я его пугалась.
Вот и в то утро происходило то же самое, когда я сказала:
– Я Элиза.
– А я – Лоренцо.
Он приветственно тронул мою руку. Но она не отреагировала – так и осталась лежать камнем на столе. А когда он отвел свою, меня пронзило иррациональное желание, чтобы он повторил свой жест и я смогла бы шевельнуть рукой в ответ, коснуться его пальцев.
– Я из Биеллы, это в Пьемонте.
– А я знаю, где это. Я там был с отцом один раз, в командировку с ним ездил. Помню Святилище Оропы.
Я, кажется, улыбнулась.
– А здесь в Т. ты что делаешь? На каникулы приехала?
– Боюсь, что нет.
– В каком смысле?
Элиза, поднимайся: уже обедать пора, мама будет в ярости.
– Ты на каникулах или нет? – не отставал он.
– Нет. Но я не хочу об этом говорить.
Теперь он уйдет, подумала я. Поймет, что ничего особенного во мне нет, и попрощается. Но он остался.
– Ладно, сменим тему. Ты заниматься пришла?
Я помотала головой.
– Читать?
Я кивнула.
– А что тебе нравится?
– Поэзия.
Он улыбнулся:
– Глянь-ка!
И показал обложку своей книги. Осип Мандельштам.
– Я такого не знаю.
– Это русский поэт. Его отправили в ссылку, и он умер во Владивостоке, в снегах.
Голубые глаза, длинные светло-медовые ресницы в цвет волос. Плечи широкие, как у пловца, руки жилистые. Судя по загару, он, наверное, каждый день на море. Кисти рук крупные. Я разглядывала его тело и одновременно ощущала свое.
Вдруг мне захотелось его поцеловать. Причем не просто, а как мои одноклассницы в туалете в школе рассказывали: «Он мне засунул язык в рот, все обслюнявил, и я чувствовала его зубы». От этих откровений меня подташнивало… Теперь я хотела того же.
Мы замолчали. Увязли в тишине, которая, однако, была чем-то наполнена. Он как будто догадался, о чем я думаю. И ему понравилось.
– Значит, тебе тоже больше нравится поэзия, чем проза?
Я ответила честно:
– Дома лежит «Ложь и чары» – тысячу раз начинала, но не идет. Стопорюсь, и все. А вот с Леопарди такого не бывает. И с Антонией Поцци. И с Умберто Сабой. И с Витторио Серени.
Лоренцо казался заинтересованным.
– Сколько тебе лет?
– Четырнадцать. А тебе?
– Пятнадцать. Никто не знает Серени. А ты знаешь.
– «Человеческие инструменты»[9], – сказала я.
Стараясь не проговориться, что это все заслуга Сони, библиотекарши из Биеллы, а не моя. Она была помешана на итальянской поэзии и сама писала стихи. Публиковалась за свой счет, рассылала свои сборники всем ныне живущим поэтам в надежде, что кто-нибудь ей ответит. Но в итоге лишь опустошила свой счет.
Однако Биеллы больше не было. Мое «раньше» кануло с концами.
– «Место для отдыха», – нахально продолжала я перечислять. – «Граница». – Я словно бы не говорила, а раздевалась. – «Переменная звезда».
– Это невозможно, чтобы ты знала все его сборники.
Видела, мама? Книги – нужная вещь.
– А какую музыку слушаешь?
Я неуверенно улыбнулась. Но ставки сделаны, к тому же я вошла во вкус.
– Металл, рок, хардкор-панк, – сгустила я краски.
– Хардкор? – изумился он.
– The Offspring, Green Day, Blink-182. И Мэрилин Мэнсон.
– Читаешь Серени и слушаешь Мэрилина Мэнсона?
Мы просто смотрели друг на друга. Нет, неправда: пуговицы, молнии, шнурки – все было расстегнуто, развязано; мы были наги. И невероятно близки.
– Почитай мне Пенну, – попросил он.
Я открыла наугад.
Тянут тяжелый плуг волы по равнинеВ ярких лучах. Задуши меня поцелуем.– Еще.
Я подчинилась:
Как пьет из фонтана мальчик, так мы с тобоюГрешны и безгрешны. Задуши меня поцелуем[10].– Еще раз первое.
Я взглянула на него и перечитала только концовку:
– Задуши меня поцелуем.
Мне кажется, каждый из нас в тот момент чувствовал сердце другого.
– Это все Мандельштам виноват, которого я два часа читаю и уже опьянел… или Пенна… Не знаю, но, в общем, я скажу. Я всегда представлял, как однажды приду сюда и встречу девчонку вроде тебя, которая будет тут сидеть одна и читать. Ну, не то чтобы она была прямо как ты, физически, но… Черт, это и правда ты. Все так и случилось.
Я сидела не дыша.
Лоренцо придвинулся ближе. Мне хотелось отстраниться, сбежать. Но тело не шевельнулось. А даже наоборот – замерло в ожидании. Что Лоренцо приблизит свое лицо к моему. Что проделает эту штуку с языком, после которой – я тогда еще точно не знала – можно, наверное, забеременеть. Но меня это не волновало. Я была готова броситься в омут с головой. Наивно, простодушно.
Он скользнул губами по моему рту. Наши губы соприкоснулись. Приоткрылись. Запечатали друг друга. Вся моя жизнь, все мое существо словно бы перетекло сейчас сюда, в эту странную жаркую точку.
Лоренцо резко отстранился.
– Прости. – Он провел рукой по волосам, опустил глаза: – Я совсем с ума сошел.
Он поднялся. И не смог даже заставить себя попрощаться.
Сбежал в итоге он. А я осталась сидеть на стуле. Ощупывая рот и не вытирая слюны. Думая о незнакомке внутри себя – такой бесстыдной, такой непохожей на мое представление о себе.
Я целовалась. С незнакомцем. На улицу я вышла ошарашенная. Солнце в зените ослепило меня, выбило почву из-под ног. Кто-то закричал:
– Синьора, синьора! Вон та девочка, это не она?
– Где?
– Вон там, у библиотеки!
Я сфокусировалась на происходящем. Какой-то мужчина показывал на меня. Из глубины улицы бежали мама и Никколо. Я не смотрела на брата, только на нее. Она надвигалась, вырастала, точно фура. Ближе, ближе. Пощечина. Всего одна. Сплющила мне лицо.
– Никогда больше не смей! Никогда! – орала она.
И больше ни слова. Мы вернулись к машине в абсолютном молчании. Дома я даже не стала обедать. Все разошлись по своим комнатам, заперлись от остальных. Такого у нас еще не было.
Лишь ближе к вечеру ко мне постучался Никколо. Пришел рассказать, сколько меня не было: почти три часа. Они уже не знали, где искать, кого спрашивать.
– Мама совсем с ума сошла, останавливала на улице всех подряд, кричала: «Элиза!» Так громко, что люди из окон высовывались. Потом мы вернулись обратно к игровым автоматам.
– Папе сообщили?
– Нет. Мама хотела в полицию звонить, а потом ей пришло в голову, что ты можешь прятаться в библиотеке. И пришлось идти в туристический офис узнавать, где она, потому что табачник говорил одно, мороженщик – другое… Полный хаос.
От мысли, что мама знает меня как облупленную, у меня на глаза навернулись слезы. Я принадлежу ей, моя любовь к ней неизлечима. И все же.
Невинность я уже потеряла.
* * *За ужином я все время думала только о Лоренцо. Отец, вернувшийся с последнего в этом семестре экзамена, расписывал нам белые пляжи и природные оазисы региона. Даже обещал маме свозить ее в столицу и показать университет, где он работает. А она то накручивала волосы на палец, то откидывала их назад, поглаживала столовые приборы, покусывала нижнюю губу: вылитая я с Лоренцо тем утром. Никколо, чтобы не видеть и не слышать всего этого, ел, уткнувшись в тарелку и закупорив уши наушниками плеера.
После ужина, запустив посудомойку и отдраив плиту, отец предложил маме прогуляться, и она тут же согласилась.
– А вы? – прибавили они после паузы. – Хотите тоже пройтись? Тут рядом, за мороженым?
Было очевидно, что они хотят пойти вдвоем, а мороженое – лишь предлог. Брат сидел весь багровый. Никто из нас не отозвался.
Но мы подслушивали, как они, переодеваясь в спальне, перекидываются шутками. А потом еле кивнули головой, когда пришли в кухню попрощаться с нами, все расфуфыренные. Мама в том же платье, что и утром, но на каблуках и с накрашенными губами. Отец – это надо было видеть: он явно постарался, но его фантазии хватило лишь на бермуды с безрукавкой. Они так мало подходили друг другу, но были такие счастливые.
– До скорого! – объявили они. Он обнимал ее за плечи. Она смеялась.
Едва за ними закрылась дверь, как Никколо бросился с кулаками на стул и разломал его. Потом посмотрел на меня и сказал:
– Эли, я в этом говнодоме и пяти минут не останусь! Ненавижу его, ненавижу их, в жопу все! Пошли на станцию, посмотрим поезда.
Он был прав, но я не двинулась с места. Здесь все было отвратительно, однако с нашего приезда не прошло и суток, а со мной уже случилась такая необыкновенная, сказочная вещь… Знаю, звучит, пожалуй, странно, что все перевернулось в один день. Но в четырнадцать лет живется именно так. Ты не чувствуешь времени, настолько оно стремительно. События вспыхивают одно за другим, точно петарды. Требуется лишь секунда, чтобы все переиграть.
Я больше не хотела уезжать.
6
Час эпической поэзии
Беатриче вошла в класс последней, со звонком в 8:20, ослепив нас своими умопомрачительными волосами – красными гофре.
Она деловито направилась к моей соседке по парте, которую я уже и по имени не помню, – бедной, застенчивой, с длинным носом и дефектом речи. И сказала ей пересесть, потому что теперь с Биеллой будет сидеть она.
Для меня наступил момент торжества. Потому что все всё видели, недоверчиво обернувшись в нашу сторону. И потому что это было начало нашего официального появления на публике в качестве лучших подруг. Потом я часто буду ее критиковать, не соглашаться со многими ее решениями, останусь в оппозиции, но одну вещь я за ней признаю: мужества ей всегда было не занимать.
Беатриче сняла рюкзак, пальто. Усевшись, метнула по сторонам независимый, вызывающий взгляд – мол, что, не ожидали?
Нас с ней можно было бы назвать «Барби-волосы-до-пят и иммигрантка».
Не в силах устоять, я потрогала ее волосы – мягкие, блестящие, прямо как у той Барби, что была у меня в начальной школе. Вспоминая вчерашнюю разруху на ее голове, я спросила:
– Как твой парикмахер это сделал? Просто магия какая-то!
– Не магия, а парик, – отозвалась она. – Энцо пришлось их отрезать прилично. И потом, мне теперь нужно все время держать на голове средство по уходу, восстанавливающее, с маслом. Две недели как минимум. Я сейчас совершенно непрезентабельна – так сказала мама, и даже заплакала. – Беа засмеялась.
Класс продолжал исподтишка разглядывать ее: кто с досадой, кто с восхищением. На веки она наложила тени с глиттером, словно на дискотеку собралась. Тогда за ней еще не гонялись фотографы, но она все равно каждый день сражала наповал всех в школе – просто для удовольствия. Сколько я помню, ни разу не видела на ней обувь как у остальных или куртку по моде того времени. Если ей, к примеру, взбрело в голову выглядеть как Барби выпуска 1993 года, то она – с позволения матери – это делала.
– Чувствуешь их? Все эти взгляды? – Приблизив губы к моему уху, она повела рукой вокруг: – Тебе от них не щекотно?
Нет. Щекотно мне было от ее дыхания на мочке уха. От прикосновения ее колена. Оттого, что она так открыто перешла на мою сторону.
– Я хотела такой же морковный цвет, как у тебя. Я просила. Но мама с Энцо были категорически против, и пришлось согласиться на вишневый.
Зашла преподавательница, синьора Марки, и мы затихли. Она села за кафедру, отметила все новшества – смену моей соседки по парте и прическу Беа – но сказала только:
– Страница двести двадцать, «Одиссея», песнь шестая.
Она была сурова и не допускала никакой фамильярности: «Я вам не подруга, а преподавательница итальянского, латыни и греческого». Ей было тридцать, а выглядела она на пятьдесят.
Мы с Беатриче прилежно отыскали страницу. Синьора Марки начала читать, мы внимательно слушали.
– Здесь мы живем, ото всех в стороне, у последних пределов / шумного моря, и редко нас кто из людей посещает[11].
Я подчеркивала остро заточенным карандашом, и лишь то, что произвело на меня впечатление. Беатриче же, взяв маркер, вела его не отрывая, точно валик с краской: заглавия, тексты, толкования – она выделяла все подряд; не представляю себе, как потом разобрать, где важное, а где неважное. Но мне было до смерти приятно чувствовать ее рядом с собой, поглядывать на ее пенал, ощущать в воздухе персиковый аромат ее крема.
– Здесь же стоит перед нами скиталец какой-то несчастный. / Нужно его приютить: от Зевса приходит к нам каждый / странник и нищий.
Синьора Марки остановилась, подождала, пока все поднимут головы, чтобы посмотреть нам в лицо.
– Нет для жителя Древней Греции обязанности более важной, более священной, чем гостеприимство. Это долг не моральный, не гражданский, но религиозный. Навсикая встречает нагого и грязного Одиссея, от вида которого разбегаются все служанки, но она, невзирая на его облик, принимает Одиссея как дар Зевса.
По классу пошли смешки: «Биелла – дар Зевса! Грязная девчонка, стопудово!» Я уже знала, чем кончится это сравнение; я возненавидела Марки за то, что она выбрала этот отрывок. «Голая, голая!» – слышалось за спиной. «А Мадзини как там она произносит? Ах, Маццыни!» Это было не ново, но мне стало стыдно. Не за них – за себя. Я отвернулась от книги и посмотрела в окно.
Здание лицея было ветхое, облупленное, сырое, и через пять лет его даже закроют из-за аварийного состояния и малого числа учеников. Зато расположено оно было потрясающе удачно – по-моему, лучше всех в стране. В каждом окне плескалось море.
И я, глядя на него, забывалась. Если на уроке было скучно или надо мной смеялись, я единилась с ним. Море вошло в мою жизнь, заполнив пустоту, придав форму одиночеству, которое я зашила за грудиной, рядом с сердцем. Стало особым объектом, тем местом, где, как я узнаю позже, можно похоронить чувство, не имеющее названия.
Беатриче потянулась рукой к моему учебнику, возвращая меня в реальность, и незаметно написала в углу страницы: «Кто он?»
Я не поняла. Синьора Марки снова принялась читать про Одиссея и Навсикаю. Беа, потеряв терпение, прибавила: «Твой парень! Кто?!»
Я задумалась – под аккомпанемент эпической поэзии. Решиться было вовсе не легко. Но у меня еще никогда не было подруги. А уж о такой, о настоящей Барби, я даже и мечтать не осмеливалась. И вот теперь сидела рядом с ней. Я должна была заслужить это, рассказав ей про него.
И я написала на полях ее учебника, мелко-премелко: «Покажу его тебе после урока».
* * *Раньше я на перемене оставалась в классе наедине со своим песочным пирожным, прижавшись лбом к окну и положив руки на батарею. И эти десять минут утомляли меня больше, чем пять часов занятий. Иногда моя экс-соседка по парте тоже оставалась, грустно склонив голову и делая вид, будто что-то повторяет. Она отражалась во мне, я в ней, и мы обе молчали.
Однако в тот день Беатриче вытащила меня с периферии в самый центр. Когда мы вместе, под руку, вышли в коридор, я ощутила восторг и свободу. Наконец я познакомилась с остальной частью здания: мы прошли все лестницы и все этажи, потому что Беатриче заглядывала в каждый угол и прочесывала каждый туалет, охотясь на моего парня.
– Расскажи мне все, – потребовала она.
И я, откусывая маленькими кусочками свой ланч и едва поспевая за Беатриче (которая, по своему обыкновению, голодала), подчинилась. А все вокруг поворачивались поздороваться с ней, реагируя на мое присутствие кто с любопытством, кто с досадой; в любом случае приветствия были фальшивые: «О, какие волосы! Тебе так идет, просто божественно!»
Я начинала понимать, как мало ее на самом деле любили. Рост у нее уже тогда был метр семьдесят пять; тончайшая талия, плоский живот, упругая задница, длинные изящные ноги – думаю, она вообще никогда не обедала. Она слишком возвышалась над толпой, слишком выделялась. И всех кругом бесила. У них это на лицах было написано. Все они, по крайней мере, там, на юге, в этой богом забытой провинции, готовы были поклоняться красоткам из телевизора, но когда такая красотка оказывалась среди них – без колебаний закидывали ее камнями.
В очереди к автомату с напитками Беа не переставая дергала меня:
– Он тут? Ты его видишь?
– Нет, – повторяла я с облегчением.
Она опустила монету, выбрала ристретто. Выпила его без ничего.
– Может, он не пришел сегодня?
– Я видела его скутер утром.
– Отлично. Раз его нет внутри – значит, он снаружи.
Видя, что она не шутит, я попыталась удержать ее:
– Да ладно, потом!
До конца перемены оставалось минуты три. Беа, игнорируя мое саботажное настроение, потянула меня к запасному выходу, нажала на ручку «антипаника», и мы очутились в защищенном от ветра внутреннем дворе. Я увидела группки ребят постарше, которые курили, стоя кружком или усевшись на пожарных лестницах. Беа затащила меня на одну из этих лестниц и приказала:
– Найди его.
Было холодно, а мы вышли без курток. Сидели наверху, потирая замерзшие руки, со своими красными волосами.
Я переводила взгляд с одной компании на другую и наконец увидела его. Показала Беатриче его белую голову:
– Вон тот.
– Шутишь?! – чуть не в полный голос проговорила она. – Это же Лоренцо Монтелеоне!
Теперь я знала его фамилию. Но толку от этого не было.
– Элитное семейство. Мы даже пару раз попадали к ним на ужин, и моя мама там вся слюной изошла, подлизываясь. Его отец был мэром, теперь в администрации области. Мать вроде судья. Единственный ребенок. Что еще? Живут они на пьяцце Рузвельт…
«Сколько информации сразу, – подумала я, – чтобы заполнить месяцы фантазий, молчания, подкарауливания, ожидания». Значит, он чей-то сын. Не Робин Гуд, каким я его воображала. Не сирота, воспитанный пожилым библиотекарем, и прочее в диккенсовском духе. Я в мыслях целый роман сочинила, хотя реальность была другой и укладывалась в три слова: редкий луч солнца. Так боги, являясь смертным женщинам, совокупляются с ними в образе лебедя и исчезают.
После того поцелуя я приходила в библиотеку каждый день. Я бывала там утром, днем, вечером; приходила пешком, или меня подвозили родители. Упорно и неотступно, как животное, возвращалась на то же место: «Мне надо, надо!» Родители растерянно замечали, что сегодня воскресенье и все закрыто. Вероятно, из-за всего этого отец так спешно и купил мне скутер.